Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваСуббота, 20.04.2024, 05:59



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Владимир Солоухин

 

   Стихи 1960 - 1964

  
И ВЕЧНЫЙ БОЙ…

Все было в жизни в первый раз.
Вкус молока (грудного мы не помним)
Коровьего
Из белой доброй чашки,
Парного,
С легким милым запахом коровы,
Ледяного,
Из погреба, из запотевшей кринки
В июне, в сенокосную жару.

И вкус воды. Сначала из стакана.
Из чайника (тянуть ее сквозь носик),
Потом в припадке жажды из ручья.
И это тоже было в первый раз —
Дурная,
Отчаянная огненная горечь.
Огонь и смрад из горлышка бутылки
Украдкой, за углом (ведь мы подростки),
А после легкость — море по колено:
Хотите, дуб сейчас с корнями вырву?
Хотите, дом кирпичный сворочу?

И в первый раз расплата за веселье —
Рассветное, холодное похмелье,
Угар, свинец, осадок в голове.
Все было в жизни в первый раз.
Однажды
Впервые я сорвал земной цветок.
То был всего скорее одуванчик,
А может быть, ромашка,

А может быть,
Во ржи крестьянской сирый василек.

Однажды
Впервые я да звезды загляделся,
И беспредельность бездны над собою,
Таинственной, бездонной и манящей
Вселенской бездны, звездами горящей,
Впервые я сознанием постиг,
Так, что восторгом захлебнулось сердце.

И море…
Дело в том, что было время,
Когда я (странно!) моря не видал.
И, значит, в жизни было суждено
Мне счастье несравненное —
Увидеть
Стихию моря в самый первый раз.
В конце корявой улочки приморской,
Над черными домами, над забором,
Над проволокою ржавой и колючей,
Оно стояло — синяя стена.
Так мой дальнейший путь земной по жизни
Коснулся моря, морем окропился,
Чья голубая бездна солона.
О первая прочитанная книга!
О первые прочитанные книги —
Окошко в мир,
Ворота в мир,
Пролом в стене в огромный мир
Из темной
Избы крестьянской,
В мир, где острова
Туманятся в далеких океанах,
Где города из камня громоздятся.
Где люди ищут правду, бьются насмерть
И умирают, правды не найдя.
И любят женщин…
Поздно или рано
Я должен был узнать тебя, волненье,
При виде одноклассницы-девчонки,
Вчера обычной, даже некрасивой
(Другим-то ведь казалась же она
Совсем обычной, вовсе не красивой),
А сегодня…
Ее лицо волшебно и прекрасно.
Как бы кругом и тьма, и пустота,
И лишь лицо волшебницы-девчонки
Горит во тьме и затмевает все.

Все было в жизни в первый раз когда-то:
И первая, наивная любовь.
И первое к любимой прикасанье.
И первая, огромная, святая
Ночь брака,
Ночь зачатья новой жизни.
И первый детский лепет, и впервые
Два слога «па-па» — это про меня.

Работа.
Да, и первая работа.
Допустим, сноп овса или пшеницы,
Который кинул я отцу на дроги.
Или охапка дров, которую я внес
С мороза в избу.
И первый пот труда
(Копали землю, дерево пилили, косили клевер,
Молотили хлеб…).
Рубаха стала волглой и горячей,
А мышцы разогрелись, расходились,
В азартную, веселую, хмельную,
В неистовую ярость приходя.

Пусть будет больше дров!
Пусть будет больше хлеба!
Я все могу (пьянеют сладко мышцы).
Всю землю я один перекопаю,
Весь хлеб земной один обмолочу!

Но там, где труд, — усталость неизбежна.
Я помню в жизни первую усталость.
Раскинешь руки в стороны и ляжешь
На ласковую летнюю траву.
И смотришь вверх. На облако. На птицу,
Что плавно кружит около него.
А тело ноет, тело натрудилось
И льнет к земле.
Теперь всего дороже
Не двигаться,
Пусть тело льнет к земле.
Все было в жизни в первый раз…
Но как же
Нам быть теперь?
Из радостей житейских,
Из радостей великих не осталось,
Пожалуй, ни одной, чтоб не встречалась,
Которая была бы в первый раз.

Конечно, есть леса, где не бродил я,
Но Лес я знаю, с ним встречаюсь вновь.
Есть женщины, которых не любил я,
Но не нова мне к Женщине любовь.

Я все моря увидеть не успею,
Но Море, безусловно, знаю я.
Вино то золотистей, то краснее,
Но суть Вина известна нам, друзья!

А если так, то что же нам осталось:
Твердить зады?
Приятная усталость?
Сомнительная радость повторенья?
Гниенье нам осталось иль горенье?
Барахтанье во прахе иль паренье?
Вопрос наивен, — отвечаю я.
И радость не сомнительна ни капли.
Мои глаза и руки не ослабли.
И знаю я, что в Мире повторенья
Приходит к людям радость предвкушенья.

Я предвкушаю:
Завтра будет солнце.
И теплый дождь.
А вечером от речки
Парной туман потянется над лугом.
Я предвкушаю:
Скоро будет встреча.
Мы с ним зажжем костер. Иль просто будем
Лежать в траве. Молчать. Смотреть на звезды.
Почти что год не виделся я с другом!

Я предвкушаю:
Вкус молока,
Стук молотка,
Цвет моря. Запах моря. Бурю моря.
И молнию, змеящуюся в небе.
И радугу, светящуюся в небе.
И истину, родившуюся в споре.
Топор в руке.
И мед на хлебе.
Соленость горя…

Всю неприступность выбранной задачи.
Все ликованье в случае удачи.
А если (вдруг) не выиграть сраженья,
Я предвкушаю горечь пораженья.
И вечный бой.
Как много нам осталость!
(А вовсе не
Приятная усталость.)

1960

 

   ОЧАГ

Безнадежно испорчено слово «очаг»,
Эти плоские камни в убогом жилище,
Где огонь в непогожие ночи не чах,
Чтоб согрелась семья и поджарилась пища.

Добрый, теплый огонь.
Он в гнезде из камней
Прожил тысячи лет — огнеперая птица.
Был округлым очаг,
Чтобы людям тесней
Вкруг огня в непогожую ночь разместиться.

Но не только огонь и не камни — очаг.
Есть на свете семья, и в теченье столетий
Тосковал мореходец о добрых очах,
Об объятьях жены и о маленьких детях.
Тосковал мореходец,
Рыбак,
Зверолов,
Все мечтал поскорее домой воротиться.
Он вернется домой, и устал и суров,
И забьется в камнях огнеперая птица.

«…Очаги ТБЦ», — говорят доктора,
Над больным распрямляя усталые спины.
Захворал у соседей ребенок вчера,
И назвали его очагом скарлатины.

Смысл великий у этого слова зачах.
Очаги радиации есть в океане.
На Тайване — очаг,
И в Берлине — очаг,
И очаг постоянно дымится в Ливане!

На таком очаге не сготовишь еды,
На ночлеге степном он тебе не приснится.
Там расправила черные крылья беды
И готова взлететь смертоносная птица.

Летуны разлетелись в ненастных ночах.
Спит дочурка моя, одеяльцем укрыта…
Как жестоко испорчено слово «очаг»,
Теплота,
Доброта очага позабыта!

1960

 

   БОГИ

По дороге лесной, по широкому лугу
С дальнобойким ружьем осторожно иду.
Шарит ствол по кустам, озирает округу,
И пощаду в себе воплотив и беду.
Путь от жизни до смерти мгновенья короче:
Я ведь ловкий стрелок и без промаха бью.
Для порхающих птиц и парящих и прочих
Чем же я не похож на пророка Илью?
Вот разгневаюсь я — гром и молния грянет.
И настигнет стрела, и прощай синева…
Вот я добрый опять (как бы солнце проглянет).
Улетай себе, птица, оставайся жива.
Только птицы хитры, улетают заране,
Мол, на бога надейся, но лучше в кусты…
И проходит гроза, никого не поранив.
«Злой ты бог. Из доверия выбился ты!»
Впрочем, вот для разрядки достаточный повод:
На березе скворцы у скворечни своей;
Белогрудая ласточка села на провод,
Восхищенно глядит, хоть в упор ее бей.
Так за что ж ее бить, за доверие, значит?
Для того, чтоб она нелюдимой была,
Та, что даже детишек от взгляда не прячет
И гнездо у тебя над окошком свила?
Ты ее не убьешь и пойдешь по дороге,
Онемеет в стволе окаянный свинец…
. . . . . . . . . .
Пуще глаза, о, с громом и молнией, боги,
Берегите доверие душ и сердец!

1961

 

   СКАЗКА

В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.

Рано утром приходили люди,
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.

В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный, —
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.

Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»

А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!

Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…

Понапрасну ходят из музея.

1961

 

   МЫ СИДИМ ЗА ОДНИМ СТОЛОМ

Мы сидим за одним,
Пусть не круглым, столом,
Англичанин, русский, немец, француз
(Как в каком-нибудь анекдоте).
Мы говорим про одни и те же вещи,
Но странно (мне это, правда, кажется странным)
Произносим разные,
Непохожие друг на дружку слова.
— Э тейбл, — говорит англичанин.
— Ля табль, — уточняет француз.
— Дер тыш, — возражает немец.
— Стол, поймите же, стол, — русский им говорит. —
Как же можем мы все же понять друг друга?
Что же все же общего есть между нами,
Если один говорит:
— Э брет. —
Другой уточняет:
— Дас брот.
— Ля пэн, — возражает третий.
— Хлеб, поймите же, хлеб, — четвертый внушает им. —
Но в это время кошка, пробиравшаяся по крыше,
Прыгнула, чтобы поймать воробья,
Промахнулась и упала в кадку с водой.
— Ха-ха-ха! — на это сказал англичанин.
— Ха-ха-ха! — ответил ему француз.
— Ха-ха-ха! — подтвердил им обоим немец.
— Ха-ха-ха! — согласился русский с тремя. —
Официант, поклонившись вежливо, сообщил нам,
Что будет подано
Самое лучшее,
Чуть не столетней выдержки,
Уникальное, фирменное вино.
— О! — на это сказал англичанин.
— О! — француз отозвался мгновенно.
— О! — охотно включился немец.
— О! — согласился с ними и я. —
Официант, торжественно несший бутылку,
Вдруг споткнулся,
И столетняя красная влага
Превратилась в драгоценную липкую лужу
На каменном ресторанном полу.
— Ах! — всплеснул англичанин руками.
— Ах! — француз сокрушенно воскликнул.
— Ах! — огорчился с ними немец.
— Ах! — едва не заплакал я. —
Так я понял, почему, говоря по-разному,
Мы все же в конце концов понимаем друг друга:
Англичанин…
Русский…
Немец…
Француз…

1961

 

   ЗДРАВСТВУЙТЕ

Мне навстречу попалась крестьянка,
Пожилая,
Вся в платках (даже сзади крест-накрест).
Пропуская ее по тропинке, я в сторону резко шагнул,
По колено увязнув в снегу.
— Здравствуйте! —
Поклонившись, мы друг другу сказали,
Хоть были совсем незнакомы.
— Здравствуйте! —
Что особого тем мы друг другу сказали?
Просто «здравствуйте», больше ведь мы ничего не сказали.
Отчего же на капельку солнца прибавилось в мире?
Отчего же на капельку счастья прибавилось в мире?
Отчего же на капельку радостней сделалась жизнь?
— Здравствуйте! — был ведь когда-то обычай такой,
Мы его в городах потеряли,
Потому что нельзя ж перекланяться всем,
Кто ходит по улице Горького,
В ГУМе толпится
И даже кто вместе с тобой приходит в театр, на спектакль.
— Здравствуйте! —
Был ведь, был ведь прекрасный обычай у русских
Поклониться друг другу при встрече
(Хотя бы совсем незнакомы)
И «здравствуйте» тихо сказать.
«Здравствуйте!» — то есть будьте в хорошем здоровье,
Это — главное в жизни.
Я вам главного, лучшего в жизни желаю.
— Здравствуйте! Я вас встретил впервые,
Но я — человек, и вы человек —
Мы люди на этой земле. —
Поклонимся же друг другу при встрече
И тропинку друг другу уступим
(Если даже там снег,
Если даже там грязь по колено).
— Здравствуйте,
Как я рад,
Что могу вам это сказать!

1962

 

   ЦВЕТЫ

Спросили про цветок любимый у меня.
Вы что, смеетесь?
Будто бы возможно
Из тысячи любимейших предметов
Назвать наилюбимейший предмет.

И вообще,
Задумывались вы
Над сущностью цветка?
Что за идея,
Какому (языком собранья говоря,
Писательского нашего собранья),
Скажите мне, какому содержанью
Придал художник форму василька?

Для нас, людей, — любовь,
А для травы иль дерева — цветенье.
То, что для нас
Томление в присутствии любимой,
Волненье от ее улыбки, взгляда
(Ожог на сердце от ее улыбки!),
Бессонница, свиданье, поцелуи,
Тоска, желанье, грусть и ликованье,
То, что для нас почти что крылья птицы,
То, что для нас перерастает в слово
И в музыку,
То у травы — цветок!
Толпа однообразна, как трава (или листва),
И жизнь, как луг весенний, — однотонна.
И вдруг
То тут, то там на ровном этом фоне
Любовь.
Цветы,
Ромашки, незабудки,
Кроваво-полыхающие маки.
Любовь — и та, что вовсе откровенна,
И та, что в тихом сумраке таится
(Допустим, ландыш).
И ночной фиалки
Таинственное пряное цветенье,
И крепкое до головокруженья
Роскошество магнолии в цвету.
Да, жизнь цветет, как луг,
Она уже красива.
Она ярка.
Она благоухает.
Она цветет… бывает пустоцветом
(О, иногда бывает пустоцветом!),
А иногда цветами материнства,
Но все равно цветет, цветет, цветет!

У трав иных цветенье каждый месяц.
У кактуса — единожды в столетье.
Чудовище. Колючка! Квазимодо!!
Как ждет, наверно, он своей поры,
Сладчайшего великого мгновенья,
Когда внутри раскрытого цветка
(Пылинка жизни упадет на пестик)
Завяжется пылинка новой жизни.
Цветы — любовь. А как любить любовь?

Да, как любить?
Но если непременно,
Но если с повседневной точки зренья
Вы все-таки меня спросить хотите,
Какой цветок я больше всех люблю, —
Пожалуй, назову я одуванчик.
А как же ландыш? Василек во ржи?
Черемухи душистое соцветье?
Кувшинка? Георгины? Белых лилий
Надводно-надзеркальное дрожанье?
И розы, наконец?

Постойте. Погодите.
Не рвите сердце. Я люблю, конечно,
Кувшинку, ландыш, синенький подснежник,
И клеверную розовую шапку,
И розовую «раковую шейку»,
И розу, и купальницу. Конечно…
Но чем-то
Мне одуванчик ближе всех цветов.

За то, во-первых, что вполне подобен солнцу.
Как будто солнце четко отразилось
В бесчисленных осколочках зеркальных,
Разбросанных по ласковой траве
(Как только солнце скроется за лесом,
Хоть бы один остался одуванчик
Раскрытым и цветущим — никогда!).
Но это к слову. Вовсе не за это
Люблю я скромный маленький цветок,
За то его люблю, что вечно жмется к людям,
Что он растет у самого порога,
У старенькой завалинки, у прясла
И самый первый тянется к ручонкам
Смеющегося радостно ребенка,
Впервые увидавшего цветок.

За то, что сам я сорок лет назад,
Когда пришла пора увидеть землю,
Когда пришла пора увидеть солнце,
Увидел не тюльпаны, не нарциссы,
Не ангельские глазки незабудок,
Не маков сатанинское горенье,
А одуванчик,
Полный жизни, солнца,
И горечи, и меда, и тепла,
И доброты к крестьянскому мальчишке.

Срывал я солнце голыми руками.
Легко сдувал пушистые головки.
И опускались легкие пушинки
На землю,
Чтобы снова расцвести.
Мой старый, добрый друг,
Наивный одуванчик…

1962

 

   БУКЕТ

Я их как собирал?
Колокольчик чтоб был к колокольчику,
Василек к васильку
И ромашка к ромашке была.
Мне казалось, что будет красивей букет,
Если только одни васильки,
Или только одни колокольчики,
Или только ромашки одни
Соберутся головка к головке.
Можно стебли подрезать и в воду поставить в стакан.

Постепенно я понял,
Что разных цветов сочетанье
(Ярко-желтого с белым,
Василькового с белым и желтым,
Голубого с лиловым,
Лилового с чуть розоватым)
Может сделаться праздником летних полуденных красок,
Может сделаться радостью. Надо немного условий:
Просто капельку вкуса
Или, может быть, капельку зренья —
И букет обеспечен. Хватает в июне цветов!
Так я их собирал. Но
(Во всем виновата незрелость)
Я наивно считал,
Что простые, невзрачные травы
(Это кажется нам, будто травы бывают невзрачны)
Недостойны приблизиться
К чистым, отборным и ясным,
Собираемым мною в букет, удостоенным чести цветам.
Обходил я пырей,
Обходил я глухую крапиву,
«Лисий хвост» обходил, и овсюг, и осот полевой,
И пушицу,
И колючий,
Полыхающий пламенем ярым,
Безобразный, бездарный татарник.
Им, конечно, хотелось. А я говорил с укоризной:
«Ну, куда вы?
Вот ты, щавеля лопоухого стебель,
Полюбуйсь на себя, ну куда ты годишься?
Разве сор подметать?
Ну, допустим, тебя я сорву…»
И затем,
Чтоб совсем уж растение это унизить,
Я сорвал
И приставил метельчатый стебель к букету,
Чтобы вместе со мной все цветы на лугу посмеялись
Сочетанью ужасному розовой «раковой шейки»
И нелепой метелки.
Но…
Не смеялся никто.
Даже больше того (что цветы!), я и сам не смеялся.
Я увидел, как ожил, как вдруг засветился букет,
Как ему не хватало
Некрасивого, в сущности, длинного, грубого стебля.
Я крапиву сорвал,
Я приставил к букету крапиву!
И — о чудо! — зеленая, мощная сочность крапивы
Озарила цветы.
А ее грубоватая сила
Оттенила всю нежность соседки ее незабудки,
Показала всю слабость малиновой тихой гвоздички,
Подчеркнула всю тонкость, всю розовость «раковой шейки».
Стебли ржи я срывал, чтоб торчали они из букета!
И татарник срывал, чтоб симметрию к черту разрушить!
И былинник срывал, чтобы мощи косматой добавить!
И поставил в кувшин,
И водой окатил из колодца,
Чтобы влага дрожала, как после дождя проливного,
Так впервые я создал
Настоящий,
Правдивый букет.

1963

 

   ЧТОБЫ ДЕРЕВО НАЧАЛО ПЕТЬ…

Что же нужно, чтоб дерево начало петь?
О, поверьте, для этого нужно немало условий,
Если даже его древесина красна и звонка, как медь.

Допустим,
Что деревце проросло сквозь тяжелую, плотную сырость суглинка.
Но корова пройдет — слизнет языком,
Пешеход пройдет — разомнет каблуком,
Потому что деревце, растущее рядом с цветком,
Само как тоненькая и жиденькая травинка.

Как будущий Паганини
Или будущий Моцарт был похож
На своих однолетних сверстников,
Будущих лавочников, монахов или матросов,
Так оно похоже на соседний пырей,
Так оно соседней былинки слабей,
Никто не поверит, что тень от его ветвей
Накроет тысячи трав, широко раскинувшись по откосу.

Опасно
Все время жить вровень с травой,
Которую могут скосить
Косари.
Но гораздо опасней
Подняться над травами двухметровым ростом.
Срубит мужик, чтобы заступ себе насадить,
Срежут мальчишки, чтобы мячик резиновый бить,
Удар топором — и уже ни дождя, ни дрозда, ни росы на заре,
Ни зари.
Удар топором — это очень и очень просто.

Но дерево крепнет.
Поверх кольца другое, как обруч, ложится кольцо.
Древесина темнеет,
Золотеет, стареет смола, пропитавшая древесину.
Еловые иглы теперь грубы и остры.
Вся в шрамах плакучих шершавая крепость коры.
Не дрогнут замшелые ветви, черны и стары,
Еловый шатер — не болтливая крона осины.

Что же все-таки нужно, чтоб дерево начало петь?
Нужна биография дереву. Это бесспорно, бесспорно!
И память про теплый,
Про первый, сладчайший дождь,
И от раны саднящей
Протяжная, зыбкая дрожь,
И жестокое лето, что мучило жаждой его,
И железный январь, что свирепо морозил его,
И скудность той глины, где корни во мгле пропитания ищут упорно.

Ель годится теперь, чтобы стать золотистым бревном.
В сруб положат бревно.
Можно сделать телегу и шкаф платяной,
И фанеры наделать упругой и гибкой.
Можно дров напилить.
Можно гроб сколотить.
Хоть куда древесина — душиста, созрела давно,
Хоть куда древесина. Но еще не годится на скрипку.

Черт возьми!
Что же нужно, чтоб дерево начало петь?
Биография? Есть.
Руки мастера? Здесь.
Постучи топором: как звенит налитое смолистое тело!
Расколи, погляди: волокно к волокну.
Прокали, натяни золотую струну,
Чтобы спелая плоть, на струну отозвавшись, запела.

Нет, досада берет.
То глуха древесина, как вата,
То слишком звонка, как стекло.
Где же медь, где же мед?
Где же голос ветров и рассветного солнца улыбка?
Но вошел поставщик:
— Господин Страдивари, вам опять, как всегда, повезло
Я нашел.
Опаленная молнией ель. Это будет волшебная скрипка!

Вот что дереву нужно, чтоб начало петь!
Редкий жребий.
Чтоб горний огонь снизошел.
Чтобы вдоль по волокнам, тугим до корней, прокатилась гроза,
Опалив, закалив,
Словно воина сердце в бою.

Синей молнии блеск. И громов голубых голоса.
Я созрел. Я готов. Я открыто стою.
Небывалую песню я людям спою.
О, ударьте в меня, небеса!

1963

 

   ЧЕЛОВЕК ПЕШКОМ ИДЕТ ПО ЗЕМЛЕ

Человек пешком идет по земле,
Вот сейчас он правую ногу
Переставит еще на полметра вперед.
А потом — еще на полметра вперед
Переставит левую ногу.
Метр — расстояние.
Километр — расстояние.
Шар земной — расстояние.
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.

Человек на коне — врывается ветер в грудь.
На гриве — ладонь.
Но не грива стиснута — воля.
Земля струится.
Земля стремится.
Про землю теперь забудь,
Только грива коня, только ветер в грудь,
Только скорость — чего же боле?!

Человек — за рулем, между ним и землей — бетон.
В моторе — сто двадцать дьяволов, шины круглы и крепки.
Шуршанье встречного воздуха переходит в протяжный стон.
Воля — в комке. Прямизна — в руке.
В точку смотрят глаза из-под кожаной кепки.
Видят глаза — стрелка дальше ста.
Видят глаза — поворота знак.
И летящий бетон, без конца и без края летящий.
Он летит сквозь глаза и сквозь мозг, который устал.
Хорошо, если б мир мелькать перестал.
Но мелькают деревни,
Леса мельтешат,
Виадуки,
Мосты,
Человек,
Забор,
Корова,
Барак
Все чаще мелькают, все чаще, все чаще, все чаще.

Человек — пилот. Человек, так сказать, — крылат.
Десять тысяч теперь над землей
(Над рекой, над сосной, над поляной лесной) — высота.
Ничего не мелькает. Земля почти неподвижна.
Земля округла, земля туманна, земля пуста.
Нет земли — пустота!
Десять тысяч теперь над землей высота:
Ни тебе петуха,
Ни тебе на работу гудка,
Ни пенья,
Ни смеха,
Ни птичьего свиста не слышно.

А человек между тем идет пешком по земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он правую ногу.
Он глядит, как травинка дождинку пьет.
Он глядит, как пчела цветоножку гнет.
Он глядит, как домой муравей ползет.
Он глядит, как кузнец подкову кует.
Он глядит, как машина пшеницу жнет.
Как ручей течет.
Как бревно над ручьем лежит.
Жавороночья песня над ним дрожит.
Человеку тепло. Он снимает кепку.
Он куда-то идет по зеленой и доброй земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он левую ногу…
Метр — расстояние,
Километр — расстояние,
Шар земной — расстояние!
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.

1964

 

   СЧАСТЬЕ

Ах, мечтатели мы!
Мало было нам розовой розы,
Сотворили, придумали, вывели наугад
Белых, чайных, махровых,
Багровых, янтарных и черных,
Желтых, словно лимон,
И пурпурных, как летний закат.
Мало!
Здесь подбираемся к сути мы,
К человеческой сути, что скромно зовется мечтой.
Мусор — белые розы,
Черные розы — убожество.
Хорошо бы добиться,
Чтоб роза была
Голубой!

Что за мех горностай!
Белый снег (королевские мантии!),
Драгоценному камню подобен блистательный мех.
А мечтатель уходит в тайгу,
Сорок лет он мечтает и мается,
Ни в собольем дыму,
Ни в сивушном бреду,
Ни в семейном ладу не находит утех.
Сорок лет он бежит по следам невозможного зверя.
Ты ему не перечь. И мечтать ты ему не мешай.
— Понимаешь, браток,
За десятым хребтом
Есть одно потайное ущелье,
Там-то он и живет.
— Кто же?
— Розовый горностай!

Нам реальность претит.
Все за смутным, за сказочным тянемся.
Как закаты красны,
Сколько золота бьет из-за туч.
А чудак говорит:
— Это что?
Раз в сто лет на закате, случается,
Появляется в небе
Зеленый
Сверкающий луч!
Вот бы выпало счастье… Ан нет же… —
Так в чем оно, счастье?
Неужели не счастье ходить по земле босиком,
Видеть белой ромашку,
А солнышко на небе красным,
И чтоб хлеб, а не писаный пряник,
Не заморским напиться вином,
А коровьим парным молоком!
Но…
Мечтатели мы.
Вон опять он пошел по тропинке,
Обуянный мечтой. И мечтать ты ему не мешай.
Сухаришки в мешке. В ружьеце притаились дробинки,
Где-то ждет его розовый,
Розовый горностай!

1964

 

   ЖИТЬ НА ЗЕМЛЕ…

Жить на земле, душой стремиться в небо —
Вот человека редкостный удел.

Лежу в траве среди лесной поляны,
Березы поднимаются высоко,
И кажется, что все они немножко
Там, наверху, друг к дружке наклонились
И надо мной смыкаются шатром.

Но чист и синь просвет
Между берез зеленых,
Едва-едва листами шелестящих.
Я вижу там то медленную птицу,
То белые, как сахар, облака.
Сверкает белизна под летним солнцем,
И рядом с белизной — еще синее,
Заманчивее, слаще глубина.

Жить на земле, тянуться в беспредельность —
Вот человека радостный удел.

Лежу в траве
(Иль на песке в пустыне,
Иль на скале, на каменном утесе,
Или на гальке, там, где берег моря),
Раскинув руки, вверх гляжу, на звезды.
Мгновенья в жизни выше не бывает,
Мгновенья в жизни чище не бывает.
Ни труд, ни бой, ни женская любовь
Не принесут такого же восторга.
О глубина вселенского покоя,
Когда ты весь растаял в звездном небе,
И сам, как небо, потерял границы,
И все плывет и кружится тихонько.
Не то ты вверх летишь, раскинув руки,
Не то протяжно падаешь.
И сладко,
И нет конца полету (иль паденью),
И нет конца ни жизни, ни тебе.

Жить на земле, душой стремиться в небо…

Зачем стремиться? Брось свои березы,
Лети себе в заманчивую синь.
Купи скорей билет. С аэродрома
Тебя сейчас поднимут в небо крылья.
Вот синь твоя. Вот звезды. Наслаждайся.
Вон облако. Его с земли ты видел.
Оно горело, искрилось, сверкало.
Оно, как лебедь, плавало по небу.
Мы сквозь него спокойно пролетаем.
Туман, вода. А в общем — неприятность:
Всегда сильней качает в облаках.

Гляжу я вниз, в окошечко, на землю.
Лесок — как мох.
Река в лесу — как нитка.
Среди поляны точка —
Человечек!
Быть может, он лежит, раскинув руки,
И смотрит вверх.
И кажется красивой
Ему сейчас заманчивая синь.
— Хочу туда. Хочу скорей на землю!
— Постой. Сейчас поднимемся повыше.
На десять тысяч. Там еще ты не был.
— Пусти!
— Ты сам мечтал. Ты жаждал: Ты хотел!..

Жить на земле. Душой стремиться в небо.
Вот человека сладостный удел.

1964

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024