Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваЧетверг, 18.07.2019, 23:24



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы


Владимир Набоков

 

                  Стихотворения,

не входившие в прижизненные сборники

                       (часть 1)

 
 
Рыцарь

Я в замке. Ночь. Свод сумрачно-дубовый.
Вдоль смутных стен портретов смутный ряд.
Я не один: в углу -- средневековый
суровый страж, составленный из лат.

Он в полутьме, как сон убийцы хмурый,
стоял с копьем в закованной руке.
Я расставлял огромные фигуры
при трех свечах на шахматной доске.

И вот огонь угрюмый отсвет кинул
на рыцаря -- и видел, слышал я:
он медленно забрало отодвинул,
и звякнула стальная чешуя.

Он подошел тяжелою походкой,
стуча копьем и латами звеня;
сел предо мной и руку поднял четко,
и стал играть, не глядя на меня.

Взор опустив и трепетом объятый,
бессмысленно я пешки выдвигал.
Жемчужные и черные квадраты
крылатый ветр, дохнув, перемешал.

Последнею пожертвовал я пешкой,
шепнул: "сдаюсь", и победитель мой
с какою-то знакомою усмешкой,
привстав, ко мне нагнулся над доской...

Очнулся я. Недвижно рыцарь хмурый
стоит в углу с копьем своим в руке,
и на местах все тридцать две фигуры
передо мной на шахматной доске.

18. 3. 19.

 
 
Акрополь

Чей шаг за мной? Чей шелестит виссон?
Кто там поет пред мрамором богини?
Ты, мысль моя. В резней тени колонн
как бы звенят порывы дивных линий.

Я рад всему. Струясь в Эрехтейон,
мне льстит лазурь и моря блеск павлиний;
спускаюсь вниз, и вот запечатлен
в пыли веков мой след, от солнца синий.

Во мглу, во глубь хочу на миг сойти:
там, чудится, по Млечному Пути
былых времен, сквозь сумрак молчаливый

в певучем сне таинственно летишь...
О, как свежа, благоговейна тишь
в святилище, где дышит тень оливы!

1919, Англия

 
 
У камина

Ночь. И с тонким чешуйчатым шумом
зацветающие угольки
расправляют в камине угрюмом
огневые свои лепестки.

И гляжу я, виски зажимая,
в золотые глаза угольков,
я гляжу, изумленно внимая
голосам моих первых стихов.

Серафимом незримым согреты,
оживают слова, как цветы:
узнаю понемногу приметы
вдохновившей меня красоты;

воскрешаю я все, что, бывало,
хоть на миг умилило меня:
ствол сосны пламенеющий, алый
на закате июльского дня...

13 марта 1920

 
 
* * *

Когда, мечтательно склонившись у дверей,
ночь придает очарованье
печалям жизненным, я чувствую острей
свое ненужное призванье.

Ненужное тебе, рабыня губ моих,
и от тебя его я скрою,
и скрою от друзей, нечистых и пустых,
полузавистливых порою.

Деревья вешние в мерцающих венцах,
улыбка нищего, тень дыма,
тень думы -- вижу все; в природе и в сердцах
мне ясно то, что вам незримо.

От счастья плачет ночь, и вся земля в цвету...
Благоговею, вспоминаю,
творю -- и этот свет на вашу слепоту
я никогда не променяю!

Кембридж, 12. 5. 20.

 
 
* * *

В неволе я, в неволе я, в неволе!
На пыльном подоконнике моем
следы локтей. Передо мною дом
туманится. От несравненной боли
я изнемог... Над крышей, на спине
готического голого уродца,
как белый голубь, дремлет месяц... Мне
так грустно, мне так грустно... С кем бороться
-- не знаю. Боже. И кому помочь
-- не знаю тоже... Льется, льется ночь
(о, как ты, ласковая, одинока!);
два голоса несутся издалека;
туман луны стекает по стенам;
влюбленных двое обнялись в тумане...
Да, о таких рассказывают нам
шарманки выцветших воспоминаний
и шелестящие сердца старинных книг.
Влюбленные. В мой переулок узкий
они вошли. Мне кажется на миг,
что тихо говорят они по-русски.

Кембридж, 31. 5. 20.

 
 
Так будет

С собакою седой, которая когда-то,
смеясь по-своему, глядела мне в глаза,
ты выйдешь ввечеру, и месяц, как слеза,
прольется на цветы последние заката.

Над книжкой, в полутьме блеснувшей белизной,
склони ты голову, склони воспоминанья,
прими, пойми стихи, задуманные мной
на дальней пристани в ночь звездную изгнанья.

Ты будешь тосковать, угадывая, чья
лепечущая тень печалила поэта.
Ты вспомнишь свежие и сладостные лета,
золотоствольный лес и встречи у ручья.

И улыбнешься ты загадочно, и сядешь
на мшистую скамью в лесу на склоне дня,
и светлой веткою черемухи погладишь
собаку старую, забывшую меня.

Кембридж, 11. 6. 20.

 
 
Панихида

Сколько могил,
сколько могил,
ты -- жестока, Россия!
Родина, родина, мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные.
Хватит ли сил?
Хватит ли сил?
Ты давно ведь ослепла.
В сумрачной церкви поют и рыдают.
Нищие, сгорбясь у входа, тебя называют
облаком черного пепла.
Капает воск,
капает воск.
И на пальцах твердеет.
Стонет старик пред иконою смуглой.
Глухо молитву поют; звук тяжелый и круглый
катится, медлит, немеет...
Капает воск,
капает воск,
как слеза за слезою.
Плещет кадило пред мертвым, пред гробом.
Родина, родина! Ты исполинским сугробом
встала во мгле надо мною.
Мрак обступил,
мрак обступил...
Неужели возможно
верить еще? Да, мы верим, мы верим
и оскорбленной мечтою грядущее мерим...
Верим, но сердце -- тревожно.
Сколько могил,
сколько могил,
ты -- жестока, Россия!
Слышишь ли, видишь ли? Мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные...

<1920>

 
 
* * *

Как было бы легко, как песенно, как дружно
мои моленья бы неслись,
когда бы мы в саду, во храме ночи южной
с тобой нечаянно сошлись.

Свет лунный по кустам, как лоск на мокрых сливах,
там серебрится средь полян.
Бестрепетны цветы. В аллеях молчаливых
медвяный, бархатный туман.

И ветерок вдали рождается, и вскоре
вздыхает жимолость во сне.
За кипарисами угадываешь море.
Чу! Море молится луне.

Скользит оно, скользит, сокрытой страстью вея,
и слышишь, и не слышишь ты,
и смутный мотылек, жужжа и розовея,
считает смутные цветы.

9. 7. 21.

 
 
* * *

От взгляда, лепета, улыбки
в душе глубокой иногда
свет загорается незыбкий,
восходит крупная звезда.

И жить не стыдно и не больно;
мгновенье учишься ценить,
и слова одного довольно,
чтоб все земное объяснить.

Груневальд, 31. 7. 21.

 
 
Осенние листья

1

В переулке на скрипке играет слепой.
Здравствуй, осень!
Пляшут листья, летят золотою толпой.
Здравствуй, осень!
Медяки из окна покатились, звеня.
Славься, осень!
Ветер легкими листьями бросил в меня.
Славься, осень!

2

Стою я на крыльце. Напротив обитает
ценитель древностей; в окошке пастушок
точеный выставлен. В лазури тучка тает,
как розовый пушок.

Гляди, фарфоровый, блестящий человечек:
чернеют близ меня два голых деревца,
и сколько золотых рассыпанных сердечек
на ступенях крыльца.

8 ноября 1921, Кембридж

 
 
Беженцы

Я объездил, о Боже, твой мир,
оглядел, облизал,-- он, положим,
горьковат... Помню пыльный Каир:
там сапожки я чистил прохожим...
Также помню и бойкий Бостон,
где плясал на кабацких подмостках...
Скучно, Господи! Вижу я сон,
белый сон о каких-то березках...
Ах, когда-нибудь райскую весть
я примечу в газетке раскрытой,
и рванусь и без шапки, как есть,
возвращусь я в мой город забытый!
Но, увы, приглянувшись к нему,
не узнаю... и скорчусь от боли;
даже вывесок я не пойму:
по-болгарски написано, что ли...
Поброжу по садам, площадям,--
большеглазый, в поношенном фраке...
"Извините, какой это храм?"
И мне встречный ответит: "Исакий".
И друзьям он расскажет потом:
"Иностранец пристал, все дивился..."
Буду новое чуять во всем
и томиться, как вчуже томился...

<1921>

 
 
* * *

Был крупный дождь. Лазурь и шире и живей.
Уж полдень. Рощицы березовой опушка
и солнце мокрое.
Задумчиво кукушка
считает золото, что капает с ветвей,
и рада сырости пятнистая лягушка,
и тонет в капельке уродик-муравей,
и скромно гриб стоит, как толстый человечек,
под красным зонтиком, и зыблется везде
под плачущей листвой сеть огненных колечек,
а в плачущей траве -- серебряной звезде
ромашки -- молится неистово кузнечик,
и, по небу скользя, как будто по воде,
блистает облако...

<1921>

 
 
Знаешь веру мою?

Слышишь иволгу в сердце моем шелестящем?
Голубою весной облака я люблю,
райский сахар на блюдце блестящем;
и люблю я, как льются под осень дожди,
и под пестрыми кленами пеструю слякоть.
Есть такие закаты, что хочется плакать,
а иному шепнешь: подожди.
Если ветер ты любишь и ветки сырые,
Божьи звезды и Божьих зверьков,
если видишь при сладостном слове "Россия"
только даль и дожди золотые, косые
и в колосьях лазурь васильков,--
я тебя полюблю, как люблю я могучий,
пышный шорох лесов, и закаты, и тучи,
и мохнатых цветных червяков;
полюблю я тебя оттого, что заметишь
все пылинки в луче бытия,
скажешь солнцу: спасибо, что светишь.

Вот вся вера моя.

<1921>

 
 
Моя весна

Все загудело, все блеснуло,
так стало шумно и светло!
В лазури облако блеснуло,
как лебединое крыло.

И лоснится, и пахнет пряно
стволов березовых кора,
и вся в подснежниках поляна,
и роща солнечно-пестра.

Вот серые, сырые сучья,
вот блестки свернутых листков...
Как спутываются созвучья
гремящих птичьих голосов!

И, многозвучный, пьяный, вольный,
гуляет ветер, сам не свой.
И ухает звон колокольный
над темно-синею рекой!

Ах, припади к земле дрожащей,
губами крепко припади,
к ее взволнованно звенящей,
благоухающей груди!

И, над тобою пролетая,
божественно озарена,
пусть остановится родная,
неизъяснимая весна!

<1921>

 
 
Ночь

Уж погорел лучистый край
летучей тучки, и, вздыхая,
ночь подошла... О, голубая,
о, величавая, сияй,
сияй мне бесконечно: всюду,
где б ни застала ты меня,--
у кочевого ли огня
иль в гордом городе -- я буду,
о, звездная, как ныне, рад
твоей улыбке непостижной...
Я выпрямлюсь и взор недвижный
скрещу с твоим! О, как горят,
ночь ясная, твои запястья,
да, ослепи, да, опьяни...
Я лучшего не знаю счастья!
Ночь, ты развертываешь рай
над темным миром и, вздыхая,
на нас глядишь... О, голубая,
о, величавая, сияй!

<1921>

 
 
Родина

Как весною мой север призывен!
О, мятежная свежесть его!
Золотой, распевающий ливень,
а потом -- торжество... торжество...

Облака восклицают невнятно.
Вся черемуха в звонких шмелях.
Тают бледно-лиловые пятна
на березовых светлых стволах.

Над шумливой рекою,-- тяжелой
от лазури влекомых небес,--
раскачнулся и замер веселый,
но еще неуверенный лес.

В глубине изумрудной есть место,
где мне пальцы трава леденит,
где, как в сумерках храма невеста,
первый ландыш, сияя, стоит...

Неподвижен, задумчиво-дивен
ослепительный, тонкий цветок...
Как весною мой север призывен)
Как весною мой север далек!

<1921>

 
 
Тихая осень

У самого крыльца обрызгала мне плечи
протянутая ветвь. Белеет небосклон,
и солнце на луну похоже, и далече,
далече, как дымок, восходит тонкий звон,
вон там, за нежно пожелтевшим
сквозным березняком, за темною рекой...
И сердце мягкою сжимается тоской,
и, сетуя, поет, и вторит пролетевшим
чудно-унылым журавлям,
за облаками умолкая...
А солнце круглое чуть тлеет; и такая
печаль воздушная блуждает по полям,
так расширяется и скорбно и прекрасно
полей бледнеющая даль,
что сердцу кажется притворною, напрасной
людская шумная печаль.

<1921>

 
 
Храм

Стоял костел незрублены,
а в тум костеле три оконечки...
Стих калик перехожих

Тучи ходят над горами,
путник бродит по горам,
на утесе видит храм:
три оконца в этом храме
небольшом, да расписном;
в первом светится оконце
ослепительное солнце,
белый месяц -- во втором,
в третьем звездочки... Прохожий!
Здесь начало всех дорог...
Солнце пламенное -- Бог,
Месяц ласковый -- сын Божий,
Звезды малые во мгле --
Божьи дети на земле.

<1921>

 
 
Поэт

Являюсь в черный день родной моей земли,
поблекшие сердца, в пыли поникли долу...
Но, с детства преданный глубокому глаголу,
нам данному затем, чтоб мыслить мы могли,
как мыслят яркие клубящиеся воды,--
я все же, в этот век поветренных скорбей,
молюсь величию и нежности природы,
в земную верю жизнь, угадывая в ней
дыханье Божие, лазурные просветы,
и славлю радостно творенье и Творца,
да будут злобные, пустынные сердца
моими песнями лучистыми согреты...

1921?

 
 
России

Не предаюсь пустому гневу,
не проклинаю, не молю;
как изменившую мне деву,
отчизну прежнюю люблю.

Но как я одинок, Россия!
Как далеко ты отошла!
А были дни ведь и другие:
ты сострадательной была.

Какою нежностью щемящей,
какою страстью молодой
звенел в светло-зеленой чаще
смех приближающийся твой!

Я целовал фиалки мая,--
глаза невинные твои,--
и лепестки, все понимая,
чуть искрились росой любви...

И потому, моя Россия,
не смею гневаться, грустить...
Я говорю: глаза такие
у грешницы не могут быть!

1921?

 
 
Грибы

У входа в парк, в узорах летних дней
скамейка светит, ждет кого-то.
На столике железном перед ней
грибы разложены для счета.

Малютки русого боровика --
что пальчики на детской ножке.
Их извлекла так бережно рука
из темных люлек вдоль дорожки.

И красные грибы: иголки, слизь
на шляпках выгнутых, дырявых;
они во мраке влажном вознеслись
под хвоей елочек, в канавах.

И бурых подберезовиков ряд,
таких родных, пахучих, мшистых,
и слезы леса летнего горят
на корешочках их пятнистых.

А на скамейке белой -- посмотри --
плетеная корзинка боком
лежит, и вся испачкана внутри
черничным лиловатым соком.

13 ноября 1922

 
 
* * *

Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой,
на простор выезжаю, и солнце со мной;
и последние стрелы дождя золотого
шелестят над истомой земной.

В золотое мерцанье, смиренный и смелый,
выезжаю из мрака на легком коне:
Этот конь -- ослепительно, сказочно белый,
словно яблонный цвет при луне.

И сияющий дождь, золотясь, замирая
и опять загораясь -- летит, и звучит
то земным изумленьем, то трепетом рая,
ударяя в мой пламенный щит.

И на латы слетает то роза, то пламя,
и в лазури живой над грозой бытия
вольно плещет мое лебединое знамя,
неподкупная юность моя!

1. 12. 22.

 
 
Волчонок

Один, в рождественскую ночь, скулит
и ежится волчонок желтоглазый.
В седом лесу лиловый свет разлит,
на пухлых елочках алмазы.

Мерцают звезды на ковре небес,
мерцая, ангелам щекочут пятки.
Взъерошенный волчонок ждет чудес,
а лес молчит, седой и гладкий.

Но ангелы в обителях своих
все ходят и советуются тихо,
и вот один прикинулся из них
большой пушистою волчихой.

И к нежным волочащимся сосцам
зверек припал, пыхтя и жмурясь жадно.
Волчонку, елкам, звездным небесам --
всем было в эту ночь отрадно.

8 декабря 1922

 
 
* * *

Как объясню? Есть в памяти лучи
сокрытые; порою встрепенется
дремавший луч. О, муза, научи:
в понятный стих как призрак перельется?
Проезжий праздный в городе чужом,
я, невзначай, перед каким-то домом,
бессмысленно, пронзительно знакомым..
Стой! Может быть, в стихах мы только лжем,
темним и рвем сквозную мысль в угоду
размеру? Нет, я верую в свободу
разумную гармонии живой.
Ты понимаешь, муза, перед домом
мне, вольному бродяге, незнакомым,
и мне -- родным, стою я сам не свой
и, к тайному прислушиваясь пенью,
все мелочи мгновенно узнаю:
в сплошном окне косую кисею,
столбы крыльца, и над его ступенью
я чувствую тень шага моего,
иную жизнь, иную чую участь
(дай мне слова, дай мне слова, певучесть),
все узнаю, не зная ничего.

Какая жизнь, какой же век всплывает,
в безвестных безднах памяти звеня?
Моя душа, как женщина, скрывает
и возраст свой, и опыт от меня.
Я вижу сны. Скитаюсь и гадаю.
В чужих краях жду поздних поездов.
Склоняюсь в гул зеркальных городов,
по улицам волнующим блуждаю:
дома, дома; проулок; поворот
-- и вот опять стою я перед домом
пронзительно, пронзительно знакомым,
и что-то мысль мою темнит и рвет.

Stettin, 10. 12. 22.

 
 
Весна

Ты снишься миру снова, снова,--
весна! -- я душу распахнул;
в потоках воздуха ночного
я слушал, слушал горний гул!

Блаженный блеск мне веял в очи.
Лазурь торжественная ночи
текла над городом, и там,
как чудо, плавал купол смуглый,
и гул тяжелый, гул округлый
всходил к пасхальным высотам!

Клубились бронзовые волны,
и каждый звук, как будто полный
густого меда, оставлял
в лазури звездной след пахучий,
и Дух стоокий, Дух могучий
восторг земли благословлял.

Восторг земли, дрожащей дивно
от бури, бури беспрерывной
еще сокрытых, гулких вод...
Я слушал, в райский блеск влюбленный,
и в душу мне дышал бездонный
золотозвонный небосвод!

И ты с весною мне приснилась,
ты, буйнокудрая любовь,
и в сердце радостном забилась
глубоким колоколом кровь.

Я встал, крылатый и высокий,
и ты, воздушная, со мной...
Весны божественные соки
о солнце бредят под землей!

И будут утром отраженья,
и световая пестрота,
и звон, и тени, и движенье,
и ты, о, звучная мечта!

И в день видений, в вихре синем,
когда блеснут все купола,--
мы, обнаженные, раскинем
четыре огненных крыла!

<1922>

 
 
Жук

В саду, где по ночам лучится и дрожит
луна сквозь локоны мимозы,
ты видел ли, поэт? -- живой сапфир лежит
меж лепестков блаженной розы.

Я тронул выпуклый, алеющий огонь,
огонь цветка, и жук священный,
тяжелый, гладкий жук мне выпал на ладонь,-
казалось: камень драгоценный.

В саду, где кипарис, как черный звездочет,
стоит над лунною поляной,
где соловьиный звон всю ночь течет, течет,--
кто, кто любезен розе рдяной?

Не мудрый кипарис, не льстивый соловей,
а бог сапфирный, жук точеный;
с ним роза счастлива... Поэт, нужны ли ей
твои влюбленные пэоны?

<1922>

 
 
Легенда о старухе, искавшей плотника

Домик мой, на склоне, в Назарете,
почернел и трескается в зной.
Дождик ли стрекочет на рассвете,--
мокну я под крышею сквозной.

Крыс-то в нем, пушистых мухоловок,
скорпионов сколько... как тут быть?
Плотник есть: не молод и не ловок,
да, пожалуй, может подсобить.

День лиловый гладок был и светел.
Я к седому плотнику пошла;
но на стук никто мне не ответил,
постучала громче, пождала.

А затем толкнула дверь тугую,
и, склонив горящий гребешок,
с улицы в пустую мастерскую
шмыг за мной какой-то петушок.

Тишина. У стенки дремлют доски,
прислонясь друг к дружке, и в углу
дремлет блеск зазубренный и плоский
там, где солнце тронуло пилу.

Петушок, скажи мне, где Иосиф?
Петушок, ушел он,-- как же так?--
все рассыпав гвоздики и бросив
кожаный передник под верстак.

Потопталась смутно на пороге,
восвояси в гору поплелась.
Камешки сверкали на дороге.
Разомлела, грезить принялась.

Все-то мне, старухе бестолковой,
вспоминалась плотника жена:
поглядит, бывало, молвит слово,
улыбнется, пристально-ясна;

и пройдет, осленка понукая,
лепестки, колючки в волосах,--
легкая, лучистая такая,--
а была, голубка, на сносях.

И куда ж они бежали ныне?
Грезя так, я, сгорбленная, шла.
Вот мой дом на каменной вершине,--
глянула и в блеске замерла...

Предо мной,-- обделанный на диво,
новенький и белый, как яйцо,
домик мой, с оливою радивой,
серебром купающей крыльцо!

Я вхожу... Уж в облаке лучистом
разметалось солнце за бугром.
Умиляюсь, плачу я над чистым,
синим и малиновым ковром.

Умер день. Я видела осленка,
петушка и гвоздики во сне.
День воскрес. Дивясь, толкуя звонко,
две соседки юркнули ко мне.

Милые! Сама помолодею
за сухой, за новою стеной!
Говорят: ушел он в Иудею,
старый плотник с юною женой.

Говорят: пришедшие оттуда
пастухи рассказывают всем,
что в ночи сияющее чудо
пролилось на дальний Вифлеем...

<1922>

 
 
Невеста рыцаря

Жду рыцаря, жду юного Ивэйна,
и с башни вдаль гляжу я ввечеру.
Мои шелка вздыхают легковейно,
и огневеет сердце на ветру.

Твой светлый конь и звон его крылатый
в пыли цветной мне снится с вышины.
Твои ли там поблескивают латы
иль блеска слез глаза мои полны?

Я о тебе слыхала от трувэра,
о странствиях, о подвигах святых.
Я ведаю, что истинная вера
душистей роз и сумерек моих.

Ты нежен был,-- а нежность так жестока!
Одна, горю в вечерней вышине.
В блистанье битв, у белых стен Востока,
таишь любовь учтивую ко мне.

Но возвратись... Пускай твоя кольчуга
сомнет мою девическую грудь...
Я жду, Ивэйн, не призрачного друга,--
я жду того, с кем сладостно уснуть.

<1922>

 
 
Пегас

Гляди: вон там, на той скале -- Пегас!
Да, это он, сияющий и бурный!
Приветствуй эти горы. День погас,
а ночи нет... Приветствуй час пурпурный.

Над крутизной огромный белый конь,
как лебедь, плещет белыми крылами,--
и вот взвился, и в тучи, над скалами,
плеснул копыт серебряный огонь.

Ударил в них, прожег одну, другую
и в исступленном пурпуре исчез.
Настала ночь. Нет мира, нет небес,--
все -- только ночь. Приветствуй ночь нагую.

Вглядись в нее: копыта след крутой
узнай в звезде, упавшей молчаливо.
И Млечный Путь плывет над темнотой
воздушною распущенною гривой.

<1922>

 
 
Петербург

Он на трясине был построен
средь бури творческих времен:
он вырос -- холоден и строен,
под вопли нищих похорон.

Он сонным грезам предавался,
но под гранитною пятой
до срока тайного скрывался
мир целый,-- мстительно-живой.

Дышал он смертною отравой,
весь беззаконных полон сил.
А этот город величавый
главу так гордо возносил.

И оснеженный, в дымке синей
однажды спал он,-- недвижим,
как что-то в сумрачной трясине
внезапно вздрогнуло под ним.

И все кругом затрепетало,
и стоглагольный грянул зов:
раскрывшись, бездна отдавала
зaвopoженныx мертвецов.

И пошатнулся всадник медный,
и помрачился свод небес,
и раздавался крик победный:
"Да здравствует болотный бес".

 
 
Россия

Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье...
Я дивно одинок. Ни звука, ни луча...
Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье,
черна, как совесть палача.

Мой рай уже давно и срублен, и распродан...
Я рос таинственно в таинственном краю,
но Бог у юного, небрежного народа
Россию выхолил мою.

Рабу стыдливую, поющую про зори
свои дрожащие, увел он в темноту
и в ужасе ее, терзаньях и позоре
познал восторга полноту.

Он груди вырвал ей, глаза святые выжег,
и что ей пользы в том, что в тишь ее равнин
польется ныне смрад от угольных изрыжек
Европой пущенных машин?

Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют,
развозят по Руси и сукна, и зерно:
она давно мертва, и тленом ветры веют,
и все, что пело, сожжено.

Он душу в ней убил. Хватил с размаху о пол
младенца теплого. Вдавил пятою в грязь
живые лепестки и, скорчившись, захлопал
в ладоши, мерзостно смеясь.

Он душу в ней убил -- все то, что распевало,
тянулось к синеве, плясало по лесам,
все то, что при луне над водами всплывало,
все, что прочувствовал я сам.

Все это умерло. Христу ли, Немезиде
молиться нам теперь? Дождемся ли чудес?
Кто скажет наконец лукавому: изыди?
кого послушается бес?

Все это умерло, и все же вдохновенье
волнуется во мне, сгораю, но пою.
Родная, мертвая, я чаю воскресенья
и жизнь грядущую твою!

<1922>

 
 
Снежная ночь

Как призрак я иду, и реет в тишине
такая тающая нега,--
что словно спишь в раю и чувствуешь во сне
порханье ангельского снега.

Как поцелуи губ незримых и немых,
снежинки на ресницах тают.
Иду, и фонари в провалах кружевных
слезами смутными блистают.

Ночь легкая, целуй, ночь медленная, лей
сладчайший снег зимы Господней,--
да светится душа во мраке все белей,
и чем белей, тем превосходней.

Так, ночью, в вышине воздушной бытия,
сквозь некий трепет слепо-нежный
навстречу призракам встает душа моя,
проникшись благодати снежной.

<1922>

 
 
Суфлер

С восьми до полночи таюсь я в будке тесной,
за книгой, много раз прочитанной, сижу
и слышу голос ваш... Я знаю,-- вы прелестны,
но, спутаться боясь, на вас я не гляжу.
Не ведаете вы моих печалей скрытых...
Я слышу голос ваш, надтреснутый слегка,
и в нем,-- да, только в нем, а не в словах избитых,-
звучат пленительно блаженство и тоска.

Все так недалеко, все так недостижимо!
Смеетесь, плачете, стучите каблучком,
вблизи проходите, и платье, вея мимо,
вдруг обдает меня воздушным холодком.
А я,-- исполненный и страсти и страданья,
глазами странствуя по пляшущим строкам,--
я кукольной любви притворные признанья
бесстрастным шепотом подсказываю вам...

<1922>

 
 
Finis

Не надо плакать. Видишь, там -- звезда,
там -- над листвою, справа. Ах, не надо,
прошу тебя! О чем я начал? Да,
-- о той звезде над чернотою сада;

на ней живут, быть может... что же ты,
опять! Смотри же, я совсем спокоен,
совсем... Ты слушай дальше: день был зноен,
мы шли на холм, где красные цветы...

Не то. О чем я говорил? Есть слово:
любовь, -- глухой глагол: любить... Цветы
какие-то мне помешали. Ты
должна простить. Ну вот -- ты плачешь снова.

Не надо слез! Ах, кто так мучит нас?
Не надо помнить, ничего не надо...
Вон там -- звезда над чернотою сада...
Скажи -- а вдруг проснемся мы сейчас?

9. 1. 23.

 
 
* * *

Я видел смерть твою, но праздною мольбой
в час невозможный не обидел
голубогрудых птиц, дарованных тобой,
поющих в памяти. Я видел.

Я видел: ты плыла в серебряном гробу,
и над тобою звезды плыли,
и стыли на руках, на мертвом легком лбу
концы сырые длинных лилий.

Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молва
необычайная перечит?
"Да полно, -- говорит, -- она жива, жива,
все так же пляшет и лепечет."

Не верю... Мало ли, что люди говорят.
Мой Бог и я -- мы лучше знаем...
Глаза твои, глаза в раю теперь горят:
разлучены мы только раем.

10. 1. 23.

 
 
* * *

Как затаю, что искони кочую,
что, с виду радостен и прост,
в душе своей невыносимо чую
громады, гул, кишенье звезд?

Я, жадный и дивящийся ребенок,
я, скрученный из гулких жил,
жемчужных дуг и алых перепонок, --
я ведаю, что вечно жил.

И за бессонные зоны странствий,
на всех звездах, где боль и Бог,
в горящем, оглушительном пространстве
я многое постигнуть мог.

И трудно мне свой чудно-бесполезный
огонь сдержать, крыло согнуть,
чтоб невзначай дыханьем звездной бездны
земного счастья не спугнуть.

13. 1. 23.

 
 
Жемчуг

Посланный мудрейшим властелином
страстных мук изведать глубину,
тот блажен, кто руки сложит клином
и скользнет, как бронзовый, ко дну.

Там, исполнен сумрачного гуда,
средь морских свивающихся звезд,
зачерпнет он раковину: чудо
будет в ней, лоснящийся нарост.

И тогда он вынырнет, раздвинув
яркими кругами водный лоск,
и спокойно улыбнется, вынув
из ноздрей побагровевший воск.

Я сошел в свою глухую муку,
я на дне. Но снизу, сквозь струи,
все же внемлю шелковому звуку
уносящейся твоей ладьи.

14 января 1923

 
 
Сон

Знаешь, знаешь, обморочно-пьяно
снилось мне, что в пропасти окна
высилась, как череп великана,
костяная, круглая луна.

Снилось мне, что на кровати, криво
выгнувшись под вздутой простыней,
всю подушку заливая гривой,
конь лежал атласно-вороной.

А вверху -- часы стенные, с бледным,
бледным человеческим лицом,
поводили маятником медным,
полосуя сердце мне концом.

Сонник мой не знает сна такого,
промолчал, притих перед бедой
сонник мой с закладкой васильковой
на странице, читанной с тобой...

15 января 1923

 
 
Через века

В каком раю впервые прожурчали
истоки сновиденья моего?
Где жили мы, где встретились вначале,
мое кочующее волшебство?

Неслись века. При Августе, из Рима
я выслал в Байи голого гонца
с мольбой к тебе, но ты неуловима
и сказочной осталась до конца.

И не грустила ты, когда при звоне
сирийских стрел и рыцарских мечей
мне снилось: ты -- за пряжей, на балконе,
под стражей провансальских тополей.

Среди шелков, левреток, винограда
играла ты, когда я по нагим
волнам в неведомое Эльдорадо
был генуэзским гением гоним.

Ты знаешь, калиостровой науки
мы оправданьем были: годы шли,
вставали за разлуками разлуки
тоской богов и музыкой земли.

И снова в Термидоре одурелом,
пока в тюрьме душа тобой цвела,
а дверь мою тюремщик метил мелом,
ты в Кобленце так весело жила...

И вдоль Невы, всю ночь не спав, раз двести
лепажи зарядив и разрядив,
я шел, веселый, к Делии -- к невесте,
все вальсы ей коварные простив.

А после, после, став вполоборота,
так поднимая руку, чтобы грудь
прикрыть локтем, я целился в кого-то
и не успел тугой курок пригнуть.

Вставали за разлуками разлуки,
и вновь я здесь, и вновь мелькнула ты,
и вновь я обречен извечной муке
твоей неуловимой красоты.

16 января 1923

 
 
* * *

В кастальском переулке есть лавчонка:
колдун в очках и сизом сюртуке
слова, поблескивающие звонко,
там продает поэтовой тоске.

Там в беспорядке пестром и громоздком
кинжалы, четки -- сказочный товар!
В углу -- крыло, закапанное воском,
с пометкою привешенной: Икар.

По розам голубым, по пыльным книгам
ползет ручная древняя змея.
И я вошел, заплаканный, и мигом
смекнул колдун, откуда родом я.

Принес футляр малиново-зеленый,
оттуда лиру вытащил колдун,
новейшую: большой позолоченный
хомут и проволоки вместо струн.

Я отстранил ее... Тогда другую
он выложил: старинную в сухих
и мелких розах -- лиру дорогую,
но слишком нежную для рук моих.

Затем мы с ним смотрели самоцветы,
янтарные, сапфирные слова,
слова-туманы и слова-рассветы,
слова бессилия и торжества.

И куклою, и завитками урны
колдун учтиво соблазнял меня;
с любовью гладил волосок лазурный
из гривы баснословного коня.

Быть может, впрямь он был необычаен,
но я вздохнул, откинул огоньки
камней, клинков -- и вышел; а хозяин
глядел мне вслед, подняв на лоб очки.

Я не нашел. С усмешкою суровой
сложи, колдун, сокровища свои.
Что нужно мне? Одно простое слово
для горя человеческой любви.

17. 1. 23.

 
 
* * *

...И все, что было, все, что будет,
и золотую жажду жить,
и то бессонное, что нудит
на звуки душу разложить,

все объясняли, вызывали
глаза возлюбленной земной,
когда из сумрака всплывали
они, как царство, предо мной.

 
18. 1. 23.
Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика