Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 05:14



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

                  Светлана Кекова

 

       Стихи о пространстве и времени

         (часть 2)
 

   Диалоги со смертью

1

Я к слову слово не могу поставить
    так тесно, как ложатся кирпичи
        в основу зданья.
Все мои слова
    рассыпались, как будто ожерелье
        сорвал с девичьей шеи господин,
            воспользовавшись правом первой ночи.
И вот из трещин, из углов горбатых
    агаты смотрят:
        что за нагота
у этой смерти?
        у дворовой девки
    бессмысленной?
Да, грудь ее открыта,
и руки что-то прячут.
— Господин,
    ты не ищи меня, ты не ищи
        на этом теле впадин. Сердолики
не так мерцают, как бы я хотела,
    в своих углах,
            а чистые лампады
        слезой изводят света водопады
    не здесь, не здесь, а то бы ты увидел
меня летучей мышью и совой
    бесшумной, как нечистые дела.
Зачем тебе на воспаленной коже
    искать следы царапин и утех
        с другим, с другой в сияющей постели?
Я облеплю твое лицо крылами
    и в складках кожи, где ночует похоть,
        мозг высушу гусиным языком…
И бегает,
    и бегает
        по дому,
как света луч…

2

— В моей душе, четырежды горбатой,
но оснащенной мощными крылами,
случилось что-то.
        Я не понимаю,
что там сплавляет облик мозаичный
в огромный слиток, где не разобрать
частей огромных, но не уничтожить
    перегородок, спрятанных внутри.
        От деревянных тоненьких голов,
            облитых серой,
                я не жду огня,
            и только толпы факелов смолистых
        с буграми лиц и желваками света
    горячего
мою согреют страсть.
Когда бы ты ответила отказом,
    о смерть моя, в просторном сарафане
        и с бусами на выпуклой груди,
я б к этой безымянной наготе
    не потянулся каждой мышцей тела,
        о смерть моя,
зачем увидел я
        твои соски, натертые полынью,
как будто нужно отнимать ребенка,
привыкшего к питающей груди?
Да если б даже семя всех мужчин
    ты приняла б в тоскующее лоно,
        ты б не смогла наследника родить!
Да, я тебе покуда господин,
        о смерть моя,
    и грубое сиянье
            расходится кругами по воде.

3

Когда бы я, лаская грудь и плечи
    твои,
        и руки влажной крови,
            и текущий
                от сердца голубого
ток
    твоей любви,
когда бы я, иссохший от страданья,
    как дерево сухое в семенах,
        твоих волос коснулся и к запястьям
            припал губами —
как будто мелкой пищей
    кормить собрался чутких голубей;
когда бы я в покое глубочайшем
и в сокровенных соках юных тел
увидел мудрость зрелости спокойной —
я б возвратился в чащу прежней жизни,
    где в двух коронах похоть и охота
        меня, как зверя,
            травят.
Я б вырывал картофельные клубни
    и мазал десны соком зверобоя,
        и молоко земли сосал,
            и семя
                свое пускал на ветер,
как память ты сегодня отпускаешь
на волю.
        Птичьими руками,
        и шерстью,
        и корою деревянной,
        и ароматом любви,
        и тяжестью звериной
    мы вновь сцепились,
            и сквозь кожу рвется
мой свет навстречу свету твоему.
Так дерево пускает в землю корни
    и пьет ее весною долгожданной,
        и видит, как у озера тоскует
            глухарь со скорлупой на голове…

4

Если время
        само себя съедает, не оставив
    взамен
        ни слова, ни зазора, ни пространства,
            ни пятака бессмысленного света,
где б можно было жить не ожиданьем,
    а лишь оглядкой краткой и мгновенной…
Это время
    грызет орехи, мелким зубом белки
        сверкает в темноте,
            белками глаз
                поводит,
            пестрые безделки
        нам, детям, оставляет на чужбине.
Пригоршня мака черного, свистулька,
щепотка горькой четверговой соли,
похожая на рыбью чешую,—
    вот все, что нам с тобой прожить осталось.
Покуда ворон воронят купает
    в воде проточной,
        и покуда змей
                    у женщины умершей не родился,
                и куст огнем не вспыхнул,
                    не зацвел
                мой вереск,—
            подойди
        к плите могильной, положи на холм
        сухую руку,
    положи
на грудь мою сухую руку — и увидишь,
как влага жизни из могильных глаз
вдруг выступит,
из трещин и провалов засветится, о время,
тебе навстречу…

1984 год

   Пророк

Кричат евреи, стонут турки
по грудь в египетском песке —
они лишь жалкие фигурки
на общей шахматной доске.
Под властью шаха иль эмира
дремали чудные миры,
но Бог, склонясь над картой мира,
нарушил правила игры.
Как страшно жизни отторженье,
смертельный холод у виска!
вокруг царит самодвиженье
сухого мелкого песка.
И шах евреям ставят немцы,
и воздух гибелью пропах,
играют в шахматы туземцы
на плоских спинах черепах.
Но, не смирясь со смертью близкой,
храня забвенье между строк,
в песках пустыни Аравийской
играет шахматный пророк.
Он, по извечным свойствам страсти,
которой пешку увенчал,
игру построил на контрасте,
на равновесье двух начал.
Ему осталось жить немного,
но хочет он сильней всего
увидеть Шахматного Бога,
проникнуть в замысел Его.

1987 год

* * *

Мертвец в потертой фрачной паре
бредет сквозь землю напролом
туда, где слов толпятся твари
и где царица Нефертари
сидит за шахматном столом.
Подземным солнцем отогреты,
пустые открывают рты
гробницы, камни, амулеты,
деревья, птицы и цветы.
Вот — мясо и лепешки с тмином,
в кувшинах теплая вода,
и спит дитя в кольце змеином,
и не проснется никогда.
И копошатся пчелы в ульях,
подземный собирая мед,
а мертвецы сидят на стульях
в больших цилиндрах, и на тульях,
как птичий ссохшийся помет,
лежат неведомые знаки —
булавки, буковки, жучки,
и свет, сияющий во мраке,
в тугие собранный пучки.
И, вынув пальмовую ветку
из рук подземного огня,
мертвец в пустую ставит клетку
большого белого коня.
Он в этой смерти, как в угаре,
он в ней бессмертен, как земля,
ему царица Нефертари
на память дарят короля.
И, взяв его рукой печальной,
он, остудив ненужный пыл,
в ладье огромной погребальной
пересекает желтый Нил.
Он поперек воды горячей
вторым рождением влеком
туда, где виден бог незрячий,
творящий время языком.

1986 год

* * *

Раскаленный, желтый, безобразный
в царстве мертвых есть песчаный Нил.
В небе виден Бог шарообразный
треугольных каменных могил.
Нил песчаный вьется и двоится,
разделяя надвое Аид.
Все на свете времени боится,
а оно боится пирамид.
Ты идешь в сухом песке по плечи,
хочешь ты переступить черту,
но язык, источник чуждой речи,
Богом перевернутый во рту,
говорит, что вечное мученье
суждено идущему в Аид,
если крови высохшей теченье
или тела слабое свеченье
в царстве мертвых он возобновит.
И на фоне пирамид покойник
медленно проходит по реке
и сжимает черный треугольник
в исхудавшей маленькой руке.

1987 год

* * *

Давно уже мне не под силу
улавливать суть бытия.
Я вижу — по желтому Нилу
плывет восковая ладья.
Помосты еловые шатки,
в ладье молчаливы гребцы,
надевши ежовые шапки,
ладью провожают жрецы.
Вдоль берега желтого Нила —
десятки соломенных крыш,
и сердце несет крокодила
во рту фараонова мышь.
И тихо колышется тополь,
течение движется вниз —
Абидос, Мемфис, Гелиополь,
Аид, Гелиополь, Мемфис.
И грех совершается свальный,
бросая покойника в дрожь,
и поезд его погребальный
на что-то иное похож.
Гранитные зерна пшеницы,
лепешки из черной муки,
и мех благородной куницы,
и перстень у правой руки.
В кафтане своем порыжелом
лежи и лежи не дыша:
над этим покинутым телом
не властна чужая душа.
Пускай она крыльями режет
железу подобную тьму —
ни плачь, ни молитва, ни скрежет
уже не опасны ему…

1986 год

* * *

Некое подобье манускрипта
прижимая к высохшей груди,
Мефистофель, шедший из Египта,
ничего не видел впереди.
На камнях изображенный в профиль
у истока желтых нильских вод,
долго сомневался Мефистофель,
прежде чем решиться на исход.
Жег песок его босые ноги,
звери молча кланялись ему,
хмурые египетские боги
прятались в языческую тьму.
Нес в руках свое пустое имя,
как водой наполненный кувшин,
и в большой египетской пустыне
слышал рокот дьявольских машин
Мефистофель, глядя исподлобья
в первобытный европейский мрак,
и Египта слабое подобье
Мефистофель зажимал в кулак.
И твердил, твердил в изнеможенье
на беззвучном мертвом языке
Мефистофель имя Бога, жженье
ощущая в согнутой руке.
И пустыня мертвая, рябая
в плоть его проникла на века…
Плачет Мефистофель, изгибая
свод полуживого языка.

1986 год

* * *

В небесной империи смута, и музыка сфер
утратила смысл в переводе на нотные знаки.
И видит художник, минуя заснеженный сквер:
маячит поблизости бог с головою собаки.
А солнце вслепую плывет по подземной реке,
и трогают рыбы ладьи деревянное днище.
Сжимает художник монету в пустом кулаке —
ему перед смертью не нужно ни крова, ни пищи.
Он хочет узнать, что за музыка здесь зазвучит,
когда музыканты, послушные воле Господней,
поднимут смычки, и откликнется хор преисподней,
и кровь неживая в горячих висках застучит.

1987 год

* * *

Чистотел отцвел и донник, звук протяжный отзвучал,
голубь сел на подоконник, твердым клювом постучал.
Глядь — уже стекло разбито, по стеклу ползет змея,
все прошедшее забыто, ничего не помню я.
Я не помню, ты не помнишь, мы не помним, он забыл,
сквозь двойные рамы смотрит Волга желтая, как Нил.
И волною шелушится тело влажное ее…
Чисто вымыта посуда, накрахмалено белье,
и в домах пятиэтажных поселился прочный быт,
как усопший в недрах влажных треугольных пирамид.
Чьи угодья, чьи владенья разместились там и тут?
Как кирпичные растенья из земли сырой растут?
Почему сидят у окон запотевших млад и стар?
Что за каменные листья дом трясет на тротуар?
Там, где дом кирпичный вырос, призрак царственный возник,
и вокруг него папирус расплодился и тростник.
Волны Нила ледяные бьются с силой в берега,
и орехи водяные прячут острые рога.

1987 год

   Шахматная сюита

Здесь все грозит распадом смысла,
здесь Волга движется, как Висла,
а на убогих берегах
теснятся нищие селенья,
и заражен процессом тленья
колосс на глиняных ногах.
Он, сын Ехидны и Тифона,
фиванский сфинкс и адский пес,
в надсадный голос патефона
тоску щемящую привнес:
пусты приходы и скиты,
колокола с церквей сняты.
Стоит святой с разбитой бровью
и бес с отрубленной рукой.
Да, время реки красит кровью,
и кровь становится рекой,
и скачут по полям лошадки,
в стране — раздор и неполадки.
В стране — распад и толчея,
кричат татары, немцы, турки:
«Рука недрогнувшая чья
расставит на доске фигурки?»
Но среди шахматных полей
нет ни слонов, ни королей.
Лишь лошадь с мордою в овсе
стоит без смысла и движенья,
и высыпают пешки все
на поле общего сраженья,
как ездоки на ишаках
в красноармейских шишаках.
И все вокруг теряет смысл.
Кто сладок был, тот станет кисл,
и пешек маленький народец
с огромной шашкой наголо
взахлеб читает Буало,
и пышет жаром иноходец,
а ты, проклятый инородец,
готовишь для него узду
за основательную мзду.
А в небе тоненькие свечки
струят таинственный огонь,
гуляют по полям овечки,
и, пышный хвост завив в колечки,
выходит на дорогу конь.
Четвертой буквы алфавита
он повторяет поворот,
и грива у него завита,
и смотрит на него народ —
и пешки в королевских масках,
и всадники в немецких касках.
Когда бы ты благоговейно
на ход истории смотрел,
на берегах Оки и Рейна
стакан паршивого портвейна
под градом ядовитых стрел
тобою, друг мой, был бы выпит,
и ты б пешком пошел в Египет.
От зачумленных берегов,
и от затравленных врагов,
от злаков на полях колхозных,
от старых тюфяков тифозных,
от новоявленных богов,
от их воззваний одиозных
размером в несколько слогов.
Иди в Египет, бедный брат!
Там, поглощенный преисподней,
последней милостью господней
ты сам себе поставишь мат.

1985 год

* * *

1

Пространство двустворчато: правая левую створку
зацепит случайно и скрипнет, к немому восторгу
того, кто молчит и находится вечно внутри,
кто прошлое гложет, как мышь зачерствелую корку,
иль зону страданья молитвенно делит на три
неравные части. Сквозь кожу свою посмотри —
увидишь вовне студенистого тела оборку.

2

Моллюск брюхоногий! Ты тоже творенья венец!
Какое пространство сосет тебя, как леденец?
Покров роговой? Известковая башенка плоти?
Себя ты скрываешь — так воду хранит студенец
и так под одеждою прячет желанье юнец,
но спрятать не может — бесстыдно оно по природе.

3

Ах, хочешь — не хочешь, но так повелось испокон,
что звери из тел своих смотрят, как мы из окон,
и судят друг друга за разного рода проступки.
В природе вещей существует, как видно, закон:
чужому пространству никто не идет на уступки.
А время чужое — огромный крылатый дракон —
старательно дует на воду, толченную в ступке.

4

И каждый уверен, что время чужое — химера.
К примеру, сверчок. Он похож на готический храм.
Внутри его скрыта прекрасного зодчества мера,
но он — только узник. И времени полая сфера
его окружает, иным недоступна мирам.
Лишь смерть любопытная, выставив стекла из рам,
внимательно смотрит в пустые глаза Агасфера.

5

И ты, человек. От земли до высоких небес
тебя окружает огромный языческий лес.
Как рана открытая — хаос его первородный,
там плоть копошится, меняя объем или вес,
там собственной памятью сытого кормит голодный,
и, пряча добычу, косится на ангела бес.
Но есть ли на свете порядок, ему соприродный?

6

Скажи — после смерти мы сами себе близнецы?
Мы все пустотелы и наши страдания полы?
Сопят землеройки и плавят металл кузнецы,
на сорных полянах молитвы творят богомолы.
А в сфере воздушной, как в облаке легкой пыльцы,
сцепившись друг с другом, над ними парят мертвецы —
и эти движения ловят, как сети, глаголы.

7

Но речь прерывается, если хотя бы на миг
увидит, что в ней и скрывается мертвый двойник —
любого из нас поглощает пучина морская.
То прячет тебя языка сокровенный тайник,
то дверь открывает, на волю тебя отпуская.
Кто выбрал молчанье — тот в тайну природы проник:
ведь выделку смерти ведет языка мастерская.

8

Лишь плача во сне никому не дано избежать…
От крика проснуться и к векам ладони прижать,
бессмысленным словом бесплотного тела коснуться,
по лестнице узкой к высоку небу взбежать
и воздухом смысла на самом верху задохнуться…

1986 год

   Размышления над картой звездного неба

1

Что время? Мир, открывший влажный рот,
чтобы себя глотать и плодоносить,
тем самым замыкая плоти круг.
Но ты себя не выронишь из рук,
чтоб вещество любви, как землю, бросить
в могилу тела, в сей водоворот.
У ямы лона страсть тебя пугает,
раздваивает тело, раздвигает,
и в устье жизни, как в преддверье ада,
ты ртом сухим хватаешь кислород,
висящий в небе кистью винограда.

2

Но в яме неба есть свои жильцы:
там тоже оживают мертвецы —
их губы молча произносят свет
и лишь на миг смыкаются, слабея,
но в это время в небе виден след
ползущего куда-то скарабея.
Он катит шар перед собой, как ртуть,
туда, где ниц лежит Кассиопея
и неживую обнажает грудь,
откуда вечно Путь струится Млечный,
безмерно сладкий, мертвый, бесконечный.

3

Но разве можно тело хоронить,
и в смерть ронять себя — и уронить,
и плавать в ней, в воде околоплодной,
и страсть свою настолько удлинить,
чтоб чистым тканям тела перегнить
и превратиться в хаос первородный
протяжный голос пола не мешал?
Вонзились звезды, словно сотни жал,
в такую плоть, которой все едино —
язвит ее любовь или кинжал,
начало жизни или середина.


4

И крепкие дубовые лари,
в которых спят герои и цари,
святые и великие блудницы,
открыты, словно тайные гробницы,
и в щели тел, в их теплые глазницы
любовь свои вставляет янтари:
вот Ящерица, Рыба, Скорпион,
Рак, Треугольник, Южная Корона —
сиянье, бесконечное, как сон,
который видел Бог во время оно.

1986 год

   Январская элегия

Шорох крыльев, шуршанье. Что там на полке
шелестит?
        Кто там, едущий в легкой двуколке,
шелуху подбирает и сосен иголки
с пола, пылью покрытого? Кто там стучит
в дверь, закрытую ветром? Мне ум помрачит
звук скрипучих шагов. Кто лопатою с крыши
снег сгребает? И ветер, впадающий в раж,
с государственных зданий срывает афиши,
а в углу чьи-то души скребутся, как мыши,
и возносится кверху — все выше и выше —
яркоблещущих звезд экипаж.
Всюду щели и дыры. Из всех подворотен
души мертвые смотрят.
            Как будто с полотен
Босха сходят они. Но из сотен и сотен
тел, живущих в державе Российской, одно
тело кесаря въяве подвержено тленью,
и, завернуто в грубое века рядно,
под знаменами красного шелка, под сенью
снега белого стынет оно.
Чу! Молчание — альфа моя и омега —
прекратилось. Молчание сдвинулось с мест.
И, осыпанный белыми звездами снега,
на Голгофу возносится крест.
Он свободен от тела убитого мужа.
Полоумная девка — крещенская стужа,
там, на площади, царственный торс обнаружа,
держит яблоко власти у мертвого рта.
И, покуда хрустит зазевавшийся кесарь,
чернь подземного царства, его беднота
хлынет рваным потоком во все ворота,
если краны откроет свихнувшийся слесарь
или лопнет библейская кожа кита.
Но не выйдет Иона из теплого чрева.
Время движется, видимо, справа налево
или слева направо. Огромное древо
снизу вверх вырастает и движется вспять.
А в казенных домах начинают опять
жить по-прежнему — моют посуду, стирают,
то едят, то рожают детей.
                Умирают,
укрывают покойника теплой дохой
и куда-то везут по дороге сухой
на шестерке коней без подков и уздечек,
варят суп из костей и пирог с требухой
ставят в узкие камеры газовых печек.

1985 год

   Баллада об уходящем времени

Только чайник, натертый до тусклого блеска
едкой содой, а также стены арабеска,
или, может, окно, а на нем занавеска,
или шкаф для посуды со всем содержимым
придают бытию неизменность и прочность.
Прорисовано время, как почерк с нажимом,
на различных предметах. Но их краткосрочность
не чета краткосрочности жизни людской,
незаметно текущей в черте городской.
Вот вам хлеба ломоть и пустая солонка,
звук горящего газа, собака болонка,
шкаф посудный с торчащим из дверцы ключом,
снега белое дерево в окнах. Однако
мы пейзаж с натюрмортом скрестили. Собака
здесь, пожалуй, совсем ни при чем.
Так начнем же сначала. От мысли исходной
ничего не осталось. И ордер расходный
мы спеша заполняем в тоске безысходной —
нам кассир выдает шелестящее время
и поводит крылами в окошечке кассы.
Дома ждет нас вещей разномастное племя —
вот посуда из глины, стекла и пластмассы,
пара стульев потертых и снег за окном,
незаметно растущий в пространстве ином.
И опять окружает знакомая местность
человека, на жизнь получившего ссуду,
он уже ощущает тоски неуместность,
напевает, в порядок приводит окрестность —
взглядом трогает вещи, стоящие всюду,
с окон пыль вытирает и моет посуду,
снова чувствует пищи соленость и пресность,
пряность времени, жизни своей остроту,
шаткость шкафа посудного, стен пестроту.
А еще замечает, внезапно прозрев,
снег, растущий за окнами в форме дерев,
жизни прошлой окружность и времени хорду,
видит он, над горелкой ладони согрев,
постаревшей собаки кудрявую морду,
ключ от шкафа посудного в правой руке,
две разбитых тарелки, дыру в потолке,
из которой торчит электрический провод…
Я использую это прозренье как повод
для того, чтоб вернуться на круги своя:
есть, как видно, такие подробности быта,
за которыми время текущие скрыто
и впритык сведены разных истин края.
Вот за этой плитой и за этой горелкой,
за солонкой пустой, за посудою мелкой,
за стеной, за ее потемневшей побелкой —
всюду жизни исчезнувшей след.
И видна за окном, за небесным порогом
часть пространства, которая занята Богом,
а тебе, человеку, да будет итогом
только время, которого нет.

1985 год

* * *

Затеряться навек средь уродливых зданий высотных,
средь дымящих заводов, церквей, истребленных дотла,
и в трамваях пустых гладить теплые шкуры животных —
как небрежно они на чужие надеты тела!
В золотых небесах возят свежее сено возами,
там резвится Телец над озерами каменных крыш,
хищно скалится Волк, ходит Овен, сияя глазами,
а внизу по земле пробегает усталая мышь.
Все животные неба — и звери, и птицы, и рыбы,—
вам мерещится Дева в прозрачных одеждах льняных,
только имя ее никогда угадать не смогли бы
мы — слепые кроты в лабиринтах своих земляных.
И касается дна обнищавшее тело Европы,
и в соленой воде крутолобый купается бык,
и в разрушенных храмах мы держим свои телескопы,
уничтожив бесследно Отечество, совесть, язык.
И над миром смыкаются волны медлительной Леты,
и готовит Аид миллионы посадочных мест,
и летят в небеса изменившие время предметы —
микроскоп и корона, сверкающий циркуль и крест.
Глянет с неба воинственно Дева в короткой тунике,
из небесных олив будет выжат последний елей,
заструится в пространстве сиянье Волос Вероники,
и сверкающий ковш опрокинет на нас Водолей.

1987 год

* * *

Не языческий бог над волною вздымает трезубец,
но впадает в пространство отравленной крови река.
Инородец проклятый, внедренный в меня многолюбец,
как тебя отыскать на неверной стезе языка?
Воплощенный в пространстве, исполненный в звуке и цвете,
ты опять оживешь и аукнешься словом во мне.
Всем нам место найдется на том ли, на этом ли свете —
ведь повсюду сквозят языка рыболовные сети
и ненужная смерть, словно рыба, лежит на спине.
На спине, на боку, с разведенными страстью ногами,
в диком страхе, что вновь вырастает из чрева трава,
мы несемся по жизни в языческом шуме и гаме —
жалкий мусор словесный, аж кругом идет голова.
Время — это любовь и неясного звука свеченье.
Как бы ты ни пытался, уйти не дает ячея.
В жесткой капсуле плоти душа обретает значенье
и на волю стремится, но будет неведомо чья.

1986 год

* * *

Ты, в тайниках земли укорененной,
в ее шкатулках, в ларчиках резных,
во влажно-мертвых впадинах глазных,
ты — искуситель или дух плененный?
Ты — ангел падший? Ты один из них?
Как ты живешь в таких глубинах плотных,
где кости человека и животных
перемешались, и не отличишь
хорька от ястреба, от ящерицы мышь?
Ты корни у деревьев шевелишь
затекшие?
        Я слышу шум ничтожный,
как будто век с инъекцией подкожной
занес заразу в кровь. Но ты велишь
прислушиваться.
            Стихло все, и лишь
Плутон во тьме беседует с Ураном.
Подземный бог — Ты землю оголишь,
чтобы припасть к ее бесстыдным ранам?
Когда ночами я схожу с ума,
мне кажется, что время есть чума —
живя, мы превращаемся в руины,
и, привкус смерти чуя на губах,
мы видим Польши обнаженный пах
и задранные юбки Украины.
Такая смерть не ведает стыда,
и нет ей ни проклятья, ни суда.
Остаток жалкий плоти инородной,
ты, прокаженный, если будешь жив,
увидишь, как, предельно обнажив
бесстыдно влажный орган детородный,
она лежит и возбужденно дышит,
с тобой одним совокупленья ждет,
и тяжких взрывов похоти не слышит,
но и ничьей руки не отведет.

1986 год

* * *

Время стиснуло зубы, и раковин створки хрустят.
Повторяй же за мною: Селена, сивилла, Семела —
там, в двухмерном пространстве, услышат тебя и простят
и еще наградят минеральным бессмертием тела.
Там еловое семя клюют на полянах клесты,
и смеется Адам, впопыхах сотворенный из глины,
а пристанища жизни ее разводные мосты
над бегущей водою сгибают железные спины.
Повторяй же за мной: Персефона, Иакх, Дионис…
Недоношенный бог, виноградной отведавший крови,
тело сделает камнем, с вершины несущимся вниз,
дух — ловушкой для жизни в капканом строки наготове.
Обнажи свою спину — там, как на платке узелки,
позвонки выступают, не помня себя позвонками,
чтобы время понять, ты распутал меня, как силки,
и клестов пролетающих ловишь моими руками.
А бесполые птицы мосты над рекою мостят.
Повторяй же за мною: Семела, сивилла, Селена —
там, в двухмерном пространстве, увидят тебя и простят
и погибшую душу спасут от забвенья и тлена.

1986 год

«я ангел певчий ангел
и крылья есть я тигр»
                        Александр Введенский

* * *

Средь механических чудес —
собак служебных на шарнирах,
солдат с погонами и без
в облитых оловом мундирах,
сродни игрушкам заводным,
сидящим у своих крылечек,
тебе покажется родным
большеголовый человечек.
Он весь от страсти задрожит
и свой секрет тебе откроет,
когда бесстыдно обнажит
пустого тела целлулоид.
Механика любви проста:
взялись за дело костоправы,
и вот смыкаются уста,
скрипят и щелкают суставы.
И у твоих лежащих ног
возлюбленный в пылу опасном
четвертый шейный позвонок
машинным смазывает маслом.

1987 год

* * *

Покажи мне, Господи, кино,
где чужая жизнь на первом плане.
Времени церковное вино
светится в расколотом стакане.
Человек от посторонних глаз
хочет спрятать жалкие пожитки,
но его уже в которой раз
подвергают непонятной пытке.
Он живет — и это вижу я —
жизнью одинокой и невзрачной,
но и эта форма бытия
кажется достаточна прозрачной.
Словно рой аквариумных рыб,
выставленных нам на обозренье,
в нем видны рыдание и всхлип,
и любовь, и жалость, и презренье.
Снова неба светится экран:
человек в смятении и горе,
он тоску своих сердечных ран
утопил в рубиновом кагоре.
Но однажды, расплескав вино,
человек помолится и скажет:
«Покажи мне, Господи, кино!» —
и Господь меня ему покажет.

1987 год

* * *

Снег подобен во тьме многоточью.
Тонет город, как Ноев ковчег.
Одиночеством пахнет и ночью
этот слабый больной человек.
Он мучительным воздухом дышит,
а по воздуху ангел плывет,
и огромными звездами вышит,
словно плащ, неживой небосвод.
По вокзалам, по лавкам посудным,
где вещей ощетинилась рать,
и по прочим местам многолюдным
водит душу свою умирать
человек, не боящийся жизни,
оправдавший ее круговерть,
но в своей беспощадной отчизне
обреченный на скорую смерть.
Вот идет он, плащом шелестящий,
всеми проклят и всеми гоним,
только ангел, по небу летящий,
как дитя, зарыдает над ним.

1987 год

* * *

В огромном городе многоугольном
тебе так тесно, как в ушке игольном.
В многоквартирном доме типовом,
на общей кухне, маленькой и душной,
тебе так одиноко, что в воздушной
среде или в пространстве мировом
вдруг некий ключ, сочувствия источник,
бить начинает. Влажная струя
твое лицо омоет, полуночник,
и свет твоей души увижу я.
Идут часы, распространяя звук,
ты маятник раскачиваешь медный,
и временем хранимый, заповедный,
смеется ангел плеч твоих и рук,
и ангел всепрощенья, ангел бледный,
сложив крыла, вступает в некий круг.
Я за тобой слежу издалека,
я вижу вдалеке источник света,—
так конус шутовского колпака
надет толпой на голову поэта,
так вписан круг в магический квадрат,
и в недрах кухни четырехугольной
ты пишешь со старательностью школьной
посланье Богу. Перечень утрат
в конце письма умножен во сто крат
твоей любовью, краткой и невольной.
И снова с неба слышен стук часов,
и шум, и пенье чьих-то голосов,
но ты ли им внимаешь без смущенья,
иль это некий ангел всепрощенья
на чашу исполинскую весов
бросает жизнь, а на другую чашу
кладет любовь несбывшуюся нашу?
Мне страшно равновесье бытия.
Как шар, разъятый на две половины,
так мы с тобой, виновны иль невинны,
разлучены.
И понимаю я,
что человек, страстей своих невольник,
недаром изготовлен из сырья
телесного. Из сора, из старья
мы извлекли бесовский треугольник.
А там, среди житейской суеты,
в оконных стеклах, тонких и бесцветных,
безвременника прячутся цветы
и странное семейство крестоцветных,
и сквозь стекло двойное видишь ты,
как искажает времени черты
желанье славы или ласк ответных.
Ты жар телесный в тайный круг не прячь,—
и хор небесный зазвучит, как плач,
и ты увидишь: ангелы и духи,
калеки и бездетные старухи
и слепотой снабженные кроты
идут по миру длинной вереницей…
И ты за все заплатишь им сторицей,
дойдя во сне до роковой черты.

1987 год
 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024