Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 26.04.2024, 04:32



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы


              Светлана Кекова

 

   Стихи о пространстве и времени

(часть 1)

 
 Землеройка


Как механизм любви работает в аду?
И грешники любить способны. В муках адских
мы у страстей своих идем на поводу.

Да, живы мертвецы в больших могилах братских,
когда они в земле лежат лицом к лицу —
кто в платьице простом, кто в сапогах солдатских.

Но что в конце концов доступно мертвецу?
Там, говорят, в земле, иные формы жизни,
а значит, и любви. Когда идет к концу

земное бытие, в своей земной отчизне
ты думаешь о том, как смерти избежать —
счастливей во сто крат жуки, улитки, слизни,—

не страшно малым сим в земле сырой лежать,
чужих не трогать тел, не думать, цепенея:
какой из адских мук мне будет угрожать

мой непомерный грех? Мой друг, по чьей вине я
так далеко лежу и не могу привстать,
чтоб отодвинуть прах от матери Энея?

Ты и сюда пришел. Ты взял меня, как тать,
и бегает по мне слепая землеройка.
Но что должно в аду любовь твою питать?

Ведь ад любви не миф. Он — духа перестройка,
он вещества души начавшийся распад.
Разорван договор, и тела неустойка

уплачена тому, кто душу ввергнет в ад.
А там жужжит мотор, и адская машина
в черпак свой загребла двенадцать тел подряд.

Вот — пирамида рук, но где ее вершина?
Вращает дьявол цепь, качая черпаки,
и обнажает кость души на пол-аршина.

И грешники лежат на берегу реки,
в объятьях этих нет и тени вожделенья,
изранена их плоть, то зубья, то крюки

торчат из тел худых. Как у шкалы деленья,
ты раны их любви не сможешь сосчитать.
Огромен страсти рот, но в нем — источник тленья,

ведь соком бытия не сможет напитать
его ни жизнь, ни смерть…

1985 год

   Стройка

                          пейзаж в духе Брейгеля

Запах пыли кирпичной, цемента, песка и щебенки,
экскаватор, как рак, но с оторванной правой клешней,
Вельзевул без хвоста и сатир козлоногий в дубленке
раздают приказанья, пока разбитные бабенки
прячут низ живота с размещенною там малышней.

Аксолотль, головастик, хвостатый тритон и мышонок
разместились по-разному каждый в своем животе,
их родня копошится внутри волосатых мошонок —
а родятся на свет — и не нужно им шить распашонок:
расползутся по стройке, по теплой ее срамоте.

Что за стройка такая, где рушатся старые стены,
жгут огромные бревна, покрытые липкой смолой?
Словно раненый вепрь, ревет самосвал с авансцены,
что на стройке опять подскочили на грешников цены,
а шофер перепуганный держит секач под полой.

Я надену тулуп и сапожки, подбитые мехом,
пусть морщины на коже сечет ледяная крупа,—
над моей головой, коронованной грецким орехом,
кувыркается еж, попугай заливается смехом
и хрустит обреченно костей черепных скорлупа.

Я на стройку пойду, задыхаясь от сладкого чада.
В просмоленных котлах остывает курящийся вар,
и бегут саламандры по легкому пламени ада,
а невольничий рынок извне окружает ограда —
там тела продают — ведь душа ненадежный товар.

Если каждый из нас заключен в непрозрачную сферу,
кто в орехе томится, кто прячется в шаре с крестом,
кто глотает ежа, кто в объятиях держит химеру,
то и стук молотка мы старательно примем на веру,
чтоб хотя бы на миг очутиться в пространстве пустом.

1986 год

   Летающий кувшин

                         Боре
1

Для ждущих Страшного суда
жизнь — непрозрачная среда,
но если смыслом сделать влагу,
то зов любовного труда,
его томительную тягу
почувствуешь — и отзовешься
и как зола в печи, завьешься.
Существованье — тяжкий грех
для тех, кто время, как орех,
раздавит, чтоб достигнуть сути:
внутри, среди его морщин,
взлетает разума кувшин,
как некий клоун на батуте.
Что в руки не дается, рук
не запятнает, милый друг,
сосуд летающий — всего лишь
вместилище духовных мук,
его и камнем не расколешь.
Безгрешен тот, кто хочет пить,
но Бог не даст кувшин разбить.

2

И чтоб проникнуть в глубину
сего прозрачного сосуда,
поставь истории в вину,
что вынут ужас из-под спуда,
что в некой призрачной стране
стоит у зеркала правитель
и отражается в окне
его полувоенный китель.
А в исторической среде,
непроницаемой и плотной,
по горло в страхе и труде
мы жизнью тешимся животной.
Кто топит истину в вине,
когда вокруг, внутри и вне,
зарыта жизнь на пол-аршина?
Вот сердцевина сердцевин:
забвенье — лучшее из вин
внутри летящего кувшина.

1985 год

* * *

Покинув своды головы
и тела город многошумный,
и сердца крепостные рвы,
и мозга лабиринт безумный,
слова прощения твердя,
сквозь шум последнего дождя
увидишь рот луны щербатый,
наступишь раной, уходя,
на камень твердый и горбатый,
увидишь, как из царских врат
и из купеческих палат,
щелей и подворотен райских
выходит, от любви горбат,
в кувшинах выращен китайских,
двойник твой, карлик при дворе,
твой дух слепой, как крот в норе.

Как будто выпало звено
в цепи твоей посмертной славы
и все вокруг искажено
для человеческой забавы,
как будто в сердце носишь ты
печать мучительного сходства
и лечишь мир от красоты
прививкой тайного уродства.

Разрушив прошлого дворец,
оставь свой замысел, творец,
преображенья гений хилый,—
страдания резной ларец
никто не открывает силой,
никто не сможет никогда,
на землю бросив взгляд невольный,
узнать, зачем течет вода,
тростник волнуя многоствольный.

1985 год

   Мария у зеркала

Когда Мария в уголке укромном,
перед разбитым зеркалом, одна,
измученную память освежая,
разглядывала тело, как чужая,
вдруг на плече увидела она
пятно — неясный след от поцелуя.
И зеркала немая глубина
себя открыла, и одна волна,
как некий ангел, пела: «Аллилуйя!»

И, стоя у расколотой пучины,
в чьей глубине боролись свет и тьма,
уже Мария видела сама,
как сбрасывали плотские личины
людские души в час своей кончины,
как возросла ее любви чума,
как тот, кого она познать хотела,
чтоб жизнь изжить и смерть предугадать,
к ней снизошел, как Божья благодать,
был дух Его — одно сплошное тело.
Еще на свет ее душа летела,
и ангелы не начали рыдать,
но воздух полон был предощущенья
любви — и вот остановилось время,
и, чтоб принять сияющее семя,
ей нужно было плоть свою отдать.

И некий ангел ей сказал: «Смотри!»,
и вот она увидела внутри
себя самой
неясное движенье,
как будто кто-то дышит и живет
там, в глубине ее двойного тела…
Но зеркало от боли запотело,
и, тихо отодвинув отраженье,
Мария свой погладила живот.

1985 год

   Сон Иосифа

И вот во сне Иосиф видит сон:
два ангела рыдают в унисон.

Сосредоточив внутреннее зренье
на этих звуках, понимает он:
сон происходит по законам тренья
между его душой, летящей прочь,
и бренным телом, погруженным в ночь.

И вот во сне Иосиф видит сон:
два ангела рыдают в унисон,
а он стоит на твердой почве смысла,
а третий ангел держит коромысло,
чтоб эту почву влагой напитать.
(Одно крыло у ангела повисло).

И силится Иосиф прочитать
невнятные рассудку письмена.
Он припадает головою мрачной
к земле, и в почве, тучной и прозрачной,
где слов произрастают семена,
читает вдруг: «Мария и Иосиф»,
и видит он: во сне одежду сбросив,
на ложе сна лежит его жена,
сияет лоно, влажное от страсти,
и вот во власти ужаса, во власти
тоски он вырывает имена
и корни их в безумье рвет на части.

Но ревностью душа уязвлена,
Иосиф спит в ее зловонной пасти,
вокруг цветут дурман и белена,
и с глаз его спадает пелена.

Отравлен воздух и искажены
двух ангелов измученные лики,
Иосиф видит сон своей жены,
измены неприкрытые улики,
подобно пчелам, жалят бедный мозг.
Иосиф спит. На блюдце каплет воск.
А грудь его в немом исходит крике.

1985 год

* * *

Жизнь — всего лишь панорама,
неприглядная на вид.
Вот в ветвях бетонных храма
птица беглая сидит.

Дом свободный крупноблочный
придавил затылком тьму,
и приблудный зверь полночный
поклоняется ему.

Вот несет огонь дрожащий
тела бренного сосуд,
в сердцевине содержащий
поздней страсти самосуд.

От Рязани и до Ниццы
в крошках хлеба и мацы
на кроватях спят жилицы,
обнимают их жильцы.

В складках их ночного платья
копошится плоти тварь
и готовит для зачатья
свой нехитрый инвентарь.

Это ль — мира средостенье,
в зону святости прорыв?
Спит бессонное растенье,
архегоний свой закрыв.

Жест отнюдь не нарочитый,
но сугубо деловой…
Будь и ты самозащитой —
неба герб многоочитый —
птица с бритой головой…

1985 год

* * *

И ничего нам не исправить,
и не оставить без прикрас,
ведь даже ангел — только память
о тех, кто прежде мучил нас.

Газета давности недельной
закрыла свой щербатый рот,
и мир молчит членораздельный,
и время движется вперед.

А в землю забивают сваи,
в грузовиках везут цемент,
стоят бессонные трамваи,
как исторический момент.

Вороны в виде знаков нотных
сидят на длинных проводах,
и ум испуганных животных
с подобной жизнью не в ладах.

Они смотрели век от века,
не понимая ни аза,
на странный разум человека,
в его животные глаза.

А там, иную жизнь питая,
под улюлюканье и гам,
лишь ангелы, как волчья стая,
неслись по собственным следам.

1985 год

* * *

Но памяти невольной данью
проступит сердце между строк,
как приглашение к страданью,
попытка кончить диалог.

Без промедленья, без боязни
увидишь, отходя ко сну:
во рту живородящей казни
жизнь превращается в казну.

За несколько потертых марок
мне жить позволит казначей,
и я поеду в город Гамбург
со связкой звуков и ключей.

Там изгоняют бесов страха,
там солнце светит из окна
смерительного дня рубаха,
где сон — основа полотна.

А я по правилам науки
твержу слова за слогом слог,
и грудь пятисосцовой суки,
как кровь, уходит из-под ног.

И звуки, как собачья свара,
сосут меня, и не поймешь —
что здесь страдание, что — кара,
и что — спасительная ложь.

1985 год

* * *

Нет радости твоим рукам —
не вырвешь ни мольбой, ни силой
то, что возносит к облакам
страданья гений белокрылый.

Он в легкий воздух превратит
свои крыла в небесном гроте,
когда движенье прекратит
чернорабочий ангел плоти.

И хлынет море из земли,
на волю волны отпуская,
облепит кили кораблей
трава тяжелая морская.

И в пыльных складках камыша
приникнут люди к птичьим норам,
и кинется бежать душа
одна по темным коридорам.

1985 год

* * *

В мире тягостном и новом
мне молчать невмоготу,
ибо, друг мой, только словом
прикрывает наготу.

В мире теплом и опасном
до страданья и потом
в одеянье винно-красном
или темно-золотом

ходит только ангел кроткий,
остальные — нагишом.
Оттого хитон короткий
на тебе — увы — смешон.

Правда словом в слово метит
для чего, мой друг, скажи?
Но молчанием ответит
тело — нежный орган лжи.

1985 год

* * *

Ты уже оторвал меня от плоти своей,
от зажившей души отделил нежно,
как во сне,— если с неба летит снег,
то с горы в пустоту летят санки.

И полозья скрипят, но что там, внизу?
Со стучащим сердцем опять проснешься.
Так создатель день отделил и ночь
от того, что плакать внутри осталось.

Так и плачет оно, а мы бежим,
позвонив в темноте в чужие двери,
и хозяин спиной заслоняет свет
и кричит: «Куда вы бежите, люди?»

Словно тело любви, сияет снег,
но по черной земле скрипят полозья,
у подножия гор лежит вода,
отделенная сном от земной тверди.

1985 год

* * *

Я лишь одно скажу, избегнув общих мест:
    любовь как акт любви уже не есть любовь,
        и как ни долог сон, как ни наивен жест,
            я не смогу узнать — лежит ли тела крест,
        когда дыханье спит,— живет ли в теле кровь?
Сухой зрачок воды, небес глазную соль
    мы без труда возьмем в пустую сферу лет —
        она, как дева, спит в твоих руках, и столь
            верна сама себе, что затихает боль…
От волосатых звезд остался в небе след.

1985 год

* * *

…а прошлое еще живет и светит,
сквозь воду потемневшую горит,
еще любовь крестом событья метит
и кровью неприкаянной сорит,—
не просто давит, жжет или томит,
а лжет безбожно, не дает забыться,
подложенный под сердце динамит
взлетает в небо, как большая птица.

Но тело, что огнем опалено,
хранит молчанье, как сосуд вино
хранит, стеклом мерцая запыленным.
Все цело, но слегка оголено.
И вынуждено, видимо, оно
прикидываться юным и влюбленным.

1986 год

* * *

Даруй державное теченье
угомонившимся волнам,
даруй сердцам ожесточенье,
певцу — его предназначенье
и милосердье временам.

Даруй душе покров телесный —
убогий дом на склоне лет,
и недошитый саван тесный
тебе достанется, поэт.

Ведь если жизнь грозит разделом
последних милостей и благ,
ты не один на свете белом
останешься и сир, и наг.

Есть насекомые и звери,
сироты, птицы в небесах,
деревья в сумрачных лесах,
распахнутые настежь двери,
и будет каждому по вере
отпущено, и на весах
чугунные качнутся гири,
и зло почиет с миром в мире.

Но ты, спокойствием томим,
не покоришься воле рока —
есть рок божественный над ним,
а над пророком нет пророка.

Нет правды в униженье зла,
нет зла в ее уничтоженье,
и нет движения в движенье,
и нет огня в тебе, зола,
а только жизни униженье.

1985 год

* * *

К городам пробирается скверна
по лесам, по болотам и мхам,
как Юдифь с головою Олоферна,
как вино по собольим мехам.

Или мед, разрывающий бочки,
помещающий сладкую плоть
не в зрачке и его оболочке,
а в гортани, где слов проволочки
будут двигаться, жечь и колоть.

Та, кого узнают по походке,
держит голову в рваном мешке…
Мир отживший, лежащий в чахотке,
снова руки смыкает на глотке,
как часы на стальном ремешке.

Плодоносного дерева крона,
ствол могучий, свободный от ран,
снова выйдут на берег Кедрона,
где в зеркальных озерах гудрона
отражается башенный кран.

И тогда в плодоносных долинах,
в именитой нагорной стране
и в больших городах муравьиных
станет пусто и холодно мне…

1985 год

* * *

Жизнь в звучании, как в позолоте…
Как минувшее ни славословь,
Двухголовым чудовищем плоти
настигает нас слово любовь.

Будет жизни печальным итогом
о любви золотая строка,—
и пойдешь ты, оставленный Богом,
по неверной стезе языка.

Ты пространство и время минуешь,
два глагола спрягая в груди:
он любил, я люблю, ты ревнуешь,
уходил, ухожу, уходи.

Погружается в воздух упругий
воплощенный в немногих словах
гладкокожий и четырехрукий
зверь печальный о двух головах.

И безлиственный лес, и безличный,
словно время, шумит надо мной,—
то дрожащий, то среднеязычный,
носовой или губно-губной.

Это страсти природа немая
обнажает то ветви, то ствол,
свой беззвучный язык прижимая
к золотым бугоркам альвеол.

1985 год

   Возвращение

1

Со мной ведется тайная игра:
сидит пчела на кончике пера,
а на плече тоскует Филомела,
и к Магомету движется гора
для приобщенья к теплым тайным тела.
Вот дерево растет. На нем — омела
в короне ягод белых. И кора
землею стала. Если б я умела
жизнь поглощать, как черная дыра,
я б выросла, и сделалась стара,
и потеряла все, что я имела,
и гладила бы дерево, как тело
усталое вдоль нежного ствола.

2

Хвала ветвям и листьям, и хвала
худым корням, бредущим по дороге
с упрямством деревенского вола
к худой реке, чьи берега пологи;
в реке вода танцует, как юла,
уничтожая плоть свою в итоге
движений безрассудных. Так смела
и я была когда-то — я спала,
вокруг меня соединялись слоги
в слова простые, и объятий мгла
произрастала в слове и цвела.
Во сне я слову поклонилась в ноги.

3

Все, что хранится в мертвом бычьем роге
и в крохотном растительном ларце,
и в бабочке — печальной недотроге,
в ее летящем маленьком лице,
и в голубе, лежащем на пороге,
в шкатулке мака, в вести об отце,
идущем по сияющей дороге,
все, что зажато в Божией руце,
печатью состраданья и тревоги
отмечено. Так в жертвенном тельце
играет кровь. Но он уже в конце
пути — он у подножия тревоги.

4

Вот так и мы вернулись в отчий дом,
прошли сквозь нас неведомые воды,
но раны их не затянулись льдом
и не погибли ангелы свободы,
и тот, кто вел меня,— тот мной ведом.
Мы миновали горные породы
внутри пещер раскатистых, как гром,
нас провожали сойки и удоды
и цапли. Нам скворцы читали оды.
Но, как приставший к берегу паром,
в молчанье дня остановились годы.

5

И нашим детям ведом тайный стыд,
то накопленье первобытной тяги,
с которой тела обнищавший скит
стоит, сутулясь, у подножья влаги.
Его душа не плачет и не спит,
не просит смерти в приступе отваги,
но, словно скальд, в сетях беззвучной саги
запутавшийся, падает на щит,
и белые выбрасывает флаги,
и оставляет слово на бумаге,
как сладкие горошины лущит.

6

И ты, мой брат, не помнящий родства,
ко мне вернулся, но играешь в прятки,
как ангел накануне Рождества
на бедном платье расправляет складки,
любви вредит избыток мастерства,
любовь не крест, а только тень креста,
и в воздухе колеблется листва,
плывут ее телесные остатки
в бессмертное томленье вещества,
и губы листьев холодны и сладки.

7

И губы листьев холодны и сладки,
как холодны и сладки облака,
они плывут, их память коротка,
их не томят земные неполадки,
на мельнице рассыпана мука,
и улей спит внутри пчелиной матки,
и знания чудесные зачатки
в себе скрывает дерева рука,
и из молчанья, как из тайника,
нам явлен мир подобием загадки
в непостижимой маске языка.

1985 год

* * *

1

Внезапно свет раздался нестерпимый.
Мы находились в полой чаше дня
и поднимались по крутому склону.
И ангел плоти, темный и незримый,
едва коснулся крыльями меня —
и птицы к моему слетелись лону.

2

Была весна. Цвела поверхность гор.
Двоился звук в покинутых ущельях.
Какой-то стебель рос и трепетал.
Спал горизонтом замкнутый простор,
и звери спали в хижинах и кельях,
а воздух был блестящим, как металл.

3

Внутри одной из теплых полусфер
нам было нелегко любить друг друга,
но мы шептали, как еретики,
слова молитвы — Эорр, Алло, Эрр —
и видели лицо и руки Бога,
и падали в ладонь Его руки.


4

Как стрекоза или блестящий жук
находят рай в церковных сводах леса,
так мы друг в друге ангела нашли:
из-под бесстыдных и прекрасных рук
звучала тела праздничная месса:
Эолли, Лоа, Элло, Ао, Лли.

5

…Но в кронах, в их языческой тени
уже смеркалось, как в объятиях тесных.
Росла косноязыкая трава
там, где лежали некогда они,
и где над нами в зарослях небесных
змеиная мелькала голова.

1985 год

* * *

Вечность, победившая мгновенье,
крутится вокруг своей оси.
Чтобы избежать исчезновенья,
слово аоэй произнеси.

И покинут каменные ниши
молодые мертвые тела,
и поднимут золотые крыши
круглые, как небо, купола.

Прошлое, не тронутое тленьем,
в черной оспе лобовых атак
молодым любовным исступленьем
рассыпает времятворный мак.

Бог ли книгу старую листает,
но не больно и не страшно ей,
что в телах тела произрастают,
если скажешь слово аоэй.

И вдоль барабанных перепонок,
обращенных внутрь, а не вовне,
пробегает ангел, как ребенок,
с крыльями на маленькой спине.

1987 год

* * *

                         В.Э.

1

В реке течет вода, летает в небе птица,
а рыба в глубине открыла влажный рот,
и мелкая печаль, как речка, серебрится,—
как медленно ее мы переходим вброд!

2

Я не могу поймать молчащую кукушку
или найти жука, сидящего в траве.
Дитя в одной руке сжимает погремушку.
Песочные часы стоят на голове.

3

Жизнь повернула вспять, и страшно возвращаться
в минувшую любовь, в прозрачный этот ад,
где будут наши сны и плакать, и прощаться,
и снова принимать былых вещей парад.


4

Вот колба из стекла, вот погремушка мака,
вот блюдце — по нему катается орех.
А над моей судьбой стоит созвездье Рака —
раскаянье и грех, раскаянье и грех.

5

И ангел пролетит, играющий на лире…
Под хор небесных птиц в прозрачной кроне дня,
под детский шум дождя усни в огромном мире.
С небес течет вода. Прости, прости меня…

1987 год

* * *

                                 В.Э.

Я сквозь кроны ясеней усохших
ясно вижу прошлого огни…
В день поминовения усопших
ты меня, мой ангел, помяни.

Если жизнь во всем подобна бреду,
значит, смерть — итог ее и цель.
Ночь идет, как гончая по следу,
свет сочится сквозь дверную щель.

И пока свой путь бесчеловечный
над землей вершит парад планет,
сквозь меня просвечивает вечный,
но меня не помнящий скелет.

1989 год

* * *

Рыбы, вмерзшие в лед, керосинки в пустом коридоре,
муравьи, саламандры и еж полумертвый в мешке,
все ли вы уместились в коротком случайном смешке?
На тарелках лежит серебро в геральдической флоре.

Шевелится в кастрюльке какая-то жалкая снедь:
то ли мяса куски с дорогим чесноком вперемешку,
то ли рыба усатая в чистом крутом кипятке.
Бросишь соли в кастрюлю — вода начинает синеть,
но щербатые стены скрывают кривую усмешку,
выпрямлять же ее — все равно, что гадать по руке.

Где-то примус гудит и стучат молотками соседи,
пыль невзрачная пляшет внутри светового луча,
паучок небольшой от запястья ползет до плеча,
отражаясь, как в зеркале, в тускло светящейся меди.

Что же, в это пространство никто не войдет без ключа.

От английских замков и от черных ощеренных скважин
мы ключи потеряли, и бросили запертый дом.
Он полынью зарос, он покрылся слоящимся льдом.
Что из этого следует? Вывод не так уж и важен.

Важно только движенье внутри дорогого жилища,
где былая любовь в униженье и смерти живет,
и смеется она, словно брошенный ангел, и вот
вновь сияет постель и готовится бедная пища.

И во воде закипающей мертвая рыба плывет.

1987 год

* * *

Смерть есть любовь.
        Как всадник на коне,
она летит. Но крылья ног ужасны —
как широко они разведены!
    И перьев нет, а только кожа, кожа
        надета на желтеющую кость.
Вот конь исчез, осталась в небе птица —
    в руках коса, и два больших крыла,
        как будто ноги,
        вставленные в стремя.
А по земле вода течет, как время,
    повсюду смерть свое роняет семя,
        везде вершит любовные дела.
А я хожу по дому, бормочу:
— Любовь есть смерть. Я смерти не хочу,
но даже вещи мне ее внушают,
и дождь идет, как время, за окном,
по небу катится орех чугунный грома,
и плотник нам по росту строит дом.
    Прими, как дар, любви ужасной бремя,
        в кладбищенских деревьях заблудись,
            и в зеркало бегущее глядись —
поверх могил вода течет, как время.
Вокруг вода,
бегущая вода,
    а в ней — лицо,
        внушенное любовью,—
наверно, это пляшет птица-конь
там, в небе, исполинском и прекрасном,
и до костей съедающий огонь
        бежит по телу…

1987 год

* * *

Мальчик усталый идет по дороге,
держит в руке деревянную клетку,
в клетке печальная птица сидит.

Следом старуха идет по дороге
с чистой и легкой плетеной корзинкой,
тихо на дне притаился сверчок.

Далее шествует римлянин в тоге,
ослик вдвоем с пожилою грузинкой,
рыбу куда-то несет старичок.

Следом проходит по той же дороге
Рыцарь Печального Образа в латах,
чей-то портрет прижимая к груди.

Далее — о всемогущие боги! —
тройка коней пролетает крылатых,
ангел трубящий летит впереди.

Следом за ними — лихие солдаты,
ими сожженные избы и хаты
и беспризорные души детей,

той же дорогой проходят лопаты,
ямы они вырывают, и платы
вовсе не требуют. В эти палаты
путники входят без всяких затей.

Мальчик, старуха с плетеной корзинкой,
ослик вдвоем с пожилою грузинкой,
рыба усатая, старый старик,

кони крылатые, римлянин в тоге…
Пусто и тихо на пыльной дороге.
С неба же — о милосердные боги! —
слышится сдавленный крик.

1987 год

   Девятый круг

1

…два пастыря нищих,
на воле пасущих друг друга,
две лошади тощих,
две черных волны из-под плуга
ложатся, как волны.
Округа пуста и упруга
для праздного взгляда, который не вышел из круга
порочного.
Даль мне не кажется далью.
Кто ставит превыше всего любованье деталью?
Вот парочка нищих:
она, не укрытая шалью, и он, оборванец,
но шляпу держащий за тулью
и жмущийся к почве, как пчелы, летящие к улью.
Его-то и нужно нам:
в сети ловите каналью!
Да, он пренебрег общепринятым тоном и смыслом,
такое придумал, что дым повалил коромыслом:
— Из мертвых расщелин,
из язвенных каменных впадин
виднеются явно чешуйчатых головы гадин.
Зачем им язык ядовитый Создателем даден?:
«чтоб лечь и лежать и вылизывать борозды ссадин
на теле земли,
        где молозиво желтое глины
нам,
    змеям земли,
разгоняет унынье и сплины,
а кто там вверху наши головы греет и спины,
покрытые оспой? о, пастырь,
покинувший стадо,
и пастырь другой, словно воздух, текущий из сада,
ладонь возложи на блестящую голову гада,
ладонь возложи
в этом мире, исполненном лжи…»
И небо губами тебе отвечает: «Не надо!»

2

Все, что ты разрубил, я не буду затягивать в узел.
Что ты сузил зрачки?
Сквозь очки декабря ледяные
ты меня разглядишь и раздвинешь пространство рукой.
Будем зря говорить,
проклиная распутство и пьянство,
и рыла свиные вещей
обретут на минуту покой,
но какой
этот воздух, как в нем нам становится пусто!
Плоть и дух разошлись,
как в одежде непрочные швы.
Расколоть эту жизнь, скорлупу раздавить,
стиснуть кости чужие до хруста
и скелет обнажить головы.
Как орехи дождя будут щелкать по каменным крышам,
как в глазницах вождя будет зренье тирана хитрить.
Мы на треть оживем,
но на четверть себя не услышим,
в полусытую смерть опуская сознания нить.

3

На воздух цепкий
выпусти меня,
как птицу на крепкий лед,
держи меня за ворот,
как город держит лезвие огня,
как он воде напиться не дает…
Себя глотая, никогда, нигде,
латая память, ты иглой снующей
и рвущей сердце нитью снеговой
остановись.
И жалкий лисий лай
и вой машин
сосок тоски сосущей прижмут зубами.
Ты им пожелай
так месивом костей в земле сцепиться,
чтоб не понять — где зверь, где человек,
где с головою погрузилась птица
в зрачок воды, растущий из-под век…

4

Как сетью
ловят сеть,
сетями ловят сети,
как свет съедает свет и разрушает речь —
так смертью пренебречь
и так спасаться смертью,
на ниточке висеть,
как дождь,
как он колюч,—
небритая щека
пустого небосвода,
глазницы среди туч,
бездомная свобода,
и лягут облака,
как душ окорока,
и чащу бытия уравновесят гири
литого чугуна, в котором ты и я
друг другу держат жизнь как дважды два четыре.

Не сможет кожа рук на воле отрасти,
как гложет, Боже, звук,
который обращаю
в «сгусти вокруг меня мгновенный свет «прости»,
пусти на круг огня бесстыдное «прощаю»…

5

Не нужно слов.
Ты, вырвавший занозу
из сердца,
ты воде растущей
силки поставил пустоты.
Ты —
стон единоверца над кофейной гущей —
не знаешь правил.
Что гадать напрасно,
когда на свете все предрешено?
Зерно дождя не увлажняет душу.
Не выйдут земноводные на сушу —
и клейкое пшено
лягушачьей икры
не прорастет пупырчатою кожей.
Иди, прохожий. прочь.
над миром — ночь.

6

Бог деревянный!
Сапог деревянный
глухо стучит в деревянную дверь.
В теле под кожей
скрывается зверь,
на деревянную ногу похожий.
Как он боится того сапога,
бьется за двадцать четыре шага,
хочет сломать костяную решетку,
в рот заливая холодную водку,
слушая сплетен последнюю сводку
в ворохе черных шуршащих газет.
Кровь деревянной становится.
Свет
деревянным становится.
Нет
силы такой, чтобы выдернуть нитку
из металлической прочной иглы.
Шествие крови похоже на пытку
в теле, где кровью покрыты углы,
где крестовик, от движенья устав,
крест деревянный кладет на сустав,
на локтевой, плечевой и коленный —
в смерти, в ее деревянной вселенной…

7

Как птицы на ветках,
на панцирных сетках
железных кроватей сидят
голодные пары и птиц бесполезных
едят,
а берцовые кости бросают в пустое ведро.
К бедру прижимается плотно бедро
и слышится скрежет любовный и лязг
среди разговоров и кухонных дрязг.
В молочных бутылках колеблется ряска,
пока происходит любовная пляска
и тряска,
и рта изменилась окраска —
его прикусила до крови тоска.
На примусах жарится рыба треска
на масле растительном
во сне обольстительном…
И черное дуло блестит у виска.

8

Ворон рожден,
чтобы заживо есть мертвечину,
воздух точить и выклевывать свету глаза.
Он награжден не по чину
уменьем влачить эту участь,
выплевывать мелкие кости в такую пучину,
которая жизнь поглощает
и возвращает
желчи посмертную жгучесть.

Ворон, увы, ни аза
не смыслит в науке убийства,
в грамоте казни.
Ему невдомек,
что
кость головы и кресту обреченные руки —
все это басни и козни молвы.
Но за версту
слышит он
вой ощенившейся суки,
звуки любовной возни.
Возьми, ворон, след, как собака,— нюхом,
свет заслони взором,
лапой своей птичьей,
словно клешней рака, шеей бычьей
и человечьим ухом…


9

Нет у прошлого щупалец —
это не спрут,
это прут,
это бич окровавленный Божий,
бьет наотмашь,
гадюкой свернется под кожей,
укусившей свой собственный хвост.
(Постскриптум — убейте
того,
кто построил как здание тело
из кирпичей и щебенки,
пейте
костного мозга ночей
мысль об убитом ребенке!)
Чей
это крик, этот сок,
выжатый жизнью сквозь зубы,
этот дикого мяса кусок,
нарост барабанный на коже?
О Боже, на что нам
со стоном жужжащее веретено,
когда не дано
палец иглой уколоть,
укутать
бок без ребра?
Я не могу клубок дыханья распутать…

1983-1984гг.

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024