Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваПятница, 19.07.2019, 19:58



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Сергей Маковский

 

     Стихи разных лет

 
 
КРЕСТ

Свой крест у каждого. Приговорен,
взвалив на плечи ношу, каждый
нести ее, под тяжестью согбен,
и голодом томясь и жаждой.

За что? Но разве смертному дано
проникнуть тайну Божьей кары?
Ни совесть не ответит, все равно,
ни разум твой, обманщик старый.

Но если не возмездье... Если Бог
страданья дарствует как милость,
чтоб на земле, скорбя, ты плакать мог
и сердцу неземное снилось?

Тогда... Еще покорнее тогда,
благослови закон небесный,
иди, не ведая - зачем, куда,
согнув хребет под ношей крестной.

Нет помощи. Нет роздыха в пути,
торопит, хлещет плетью время.
Иди. Ты должен, должен донести
до гроба горестное бремя.

 
 
 
ПРИЗРАКИ

Бывает полумрак задумчиво-ленивый...
Усталый летний день давно-давно затих
и, призывая ночь, как путник молчаливый,
грустит. Но медлит тьма. И в сумерках немых
рождаются миры. И сердце чует их...

Тогда владеют мной забытые порывы,
мне снятся призраки, мне слышатся призывы
невнятных голосов, знакомых и чужих.

Они поют душе о чем-то вечно дальнем,
о чем-то дорогом, безгрешном и печальном,
и волны смутных дум несутся им вослед.

Зачем? Для этих дум и образов незримых,
для этих полугрез, умом непостижимых,
у сердца нет речей, у песни звуков нет.

 
 
 
ТЕНИ

Певцу любви измена не страшна.
Ее в груди не долго он хоронит,
и жалких слез, скорбя, он не уронит.
Иная скорбь судьбой ему дана.

Пускай душа обманутая стонет,
ревнивых дум и ужасов полна:
миг творчества тоску любви прогонит,
нездешним сном заменится она.

Тогда к нему придут из отдалений,
придут с мольбой обманутые тени.
И в глубине страданья своего
он не свои почувствует страданья,
и зазвучат в словах его признанья —
рыданья всех, любивших до него.

 
 
 
НЕВЕДЕНИЕ

Не спрашивай, о чем волна морская
поет, шумя на берегу немом,
и отчего в безмолвии ночном
звезда небес горит, не угасая.

Не спрашивай. Люби, не понимая.
Любовь—печаль. В неведеньи земном
Предчувствие о веденьи ином,
в земной тоске—отрада неземная.

И если б ведал ты, о чем волна
на берегу поет неутомимо,
и отчего звездами ночь хранима,
и если б знал, зачем обречена
душа твоя в неведеньи томится,
не мог бы ты ни верить, ни молиться.

 
 
 
НЕБО

Опять усталый блеск лучистого сапфира
померк на небесах. Живую бездну мира
дыханье вечности разверзло надо мной.
И глубина моя со звездной глубиной
слилась в одну печаль... О, страшный храм
эфира!
Пустынный омут тьмы! К тебе влекусь мечтой.
В тиши моей поет о тайне неземной
вселенской тишины таинственная лира.

Во всем — единый бред, единый мрак — везде.
Мне жутко. Я молюсь. И от звезды к звезде,
от солнца к солнцу, ввысь, в надмирные
обрывы,—
туда, где нет ни звезд, ни мрака, ничего,
стремят мой пленный дух безмерные порывы...

О, Боже! Защити от неба Твоего.

 
 
 
ОТВЕТ

Любил ли я? Мечтой завороженный —
узнав тебя, неравную другим —
я захотел быть гением твоим,
художником души твоей плененной.

Любил ли я? Как мрамор, покоренный
резцом ваятеля, мольбам моим
ты отдалась, не отвечая им:
я создал статую из глыбы сонной.

Боготворя в тебе мою мечту,
я воплотил в твой образ красоту,
я дал тебе все чары женской власти,
всю силу зла, все вдохновенье страсти...
Я был твой раб, твой царь и судия.
Я был судьбой твоей... Любил ли я?

 
 
 
УЗНИК

Он смолоду один в темнице изнывал
и повторял судьбе напрасные укоры.
И бледный луч небес в его окно сиял,
в грезились ему сквозь зыбкие узоры —
далекие моря, леса, долины, горы...

Так годы шли... Но день, желанный день настал.
Пред ним открылся мир, свободу он узнал
и путь направил свой в манящие просторы.

Всю жизнь изведал он, всем сердцем молодым
он счастье призывал, любил и был любим...

И вот грустит он вновь, как прежде в дни былые,
и грезится ему: решетка, полутьма,
на каменных стенах узоры золотые—
далекая навек, печальная тюрьма.

 
 
 
МОЛИТВА

Ты — в сумраке и в блеске вод зеркальных;
ты—шелест трав и неба синева;
ты — пенье волн, все звуки и слова
в мелодиях призывных и печальных.

Ты—смутный сон веков многострадальных;
ты — явный свет и трепет волшебства.
Ты—грусть моя и жажда божества;
ты—призрак мой в просторах безначальных.

Ты всех путей обманчивый конец
и всех миров таинственный венец.

Ты—творчество стихий неколебимых;
Ты в хаосе блаженный произвол,—
в сердцах людей, неведеньем томимых,
из глубины неведомый глагол.

 
 
 
ПРИРОДА

Как жалок ты, как беден и смешон,—
художнику она сказала властно.
К чему, безумный, лгать? Ты мной рожден—
моим умрешь. К чему желать напрасно
иных красот? Твой смертный взор пленен,
наперекор мечте твоей неясной,
моей красой, бессмертной и бесстрастной.
Любуйся, раб!
И так ответил он:
Великая! Ты можешь все—не это.
Сильней тебя безумие поэта!

За рубежом земного волшебства
оставь лжецам волшебные чертоги.
О, вечная! без Бога ты мертва.
Ты — истина. Безумцы эти — боги.

 
 
 
ВЕСЕЛЬЕ

Веселье! Странные мгновенья,
обманчивый, неполный бред.
В тебе живет далекий след
непостижимого мученья.
Когда в душе отравы нет,
когда, не помня прежних бед,
она, в порыве опьяненья,
ликует вся — какие звенья
в ее последней глубине
так безнадежно-больно рвутся?

Откуда эти слезы льются?
Откуда вы, скажите мне,
укоры тайного сомненья?
Ужели нет самозабвенья!

 
 
 
ГОРОД

Громадный город жил тревогою ночною.
Над ним в протяжный гул смешались голоса.
Вокруг был шум и блеск. Серебряною мглой»
от тысячи огней дымились небеса.

И только далеко, за темною Невою,
багровый заревом светилась полоса:
там уходил закат, там жизнью нам чужою
дышала вечера предсмертная краса.

О вечер!— думал я,— над каменной громадой
зачем мерцаешь ты зловещею лампадой?
В забытых небесах так холодно горя,
какое таинство свершаешь ты над нами?

Погасни, не гляди кровавыми очами,
заря далекая, зловещая заря.

 
 
 
СТАРЫЙ ХРАМ

Здесь было капище Венеры; смутный след
его доныне жив. Потом здесь готы были.
Но воины пустынь, арабы, их сменили,
в стал мечетью храм на много, много лет.

И после новых битв кровавых и побед
вожди Испании неверных оттеснили.
Узорную мечеть они опустошили
я бронзовым крестом венчали минарет.

О путник! ты глядишь на церковь христиан,
на прежнюю мечеть, на капище Венеры...
Как знать? Когда-нибудь, из незнакомых стран,
сюда опять придут народы чуждой веры.
Они сломают крест, завещанный векам.
И возродится вновь все тот же старый храм.

 
 
 
ОРФЕЙ

Из царства призраков, из сумраков бездонных
аида тихого вернулся он, могучий,
в долины Греции, как царь в венце созвучий,
в венце безгрешных дум, любовью озаренных.

Он пел. Его словам покорны были тучи,
и ветры грозные, и хоры волн бессонных.
Он пел, и соловьи в лесах завороженных
смолкали, услыхав призыв его певучий.

Он пел одну любовь, он пел об Эвридике.
И мир внимал ему, как вещему владыке,
и всех минувших дней обманутые стоны,
всех будущих веков нежившие печали,
над лирой золотой витая, извлекали
не чутких струн ее тоскующие звоны.

 
 
 
ЛОЖЬ

Ты мне лгала. Не надо слов. Я знаю.
Я знаю все и гордо говорю:
ты мне лгала — навеки я прощаю,
ты все взяла — я все тебе дарю.

Что ложь твоя? В тебе я воспеваю
надежд моих угасшую зарю,
любовь мою в тебе благословляю
и за любовь тебя благодарю.

Ты мне лгала. Но я горел тобою,
и твой обман я искупил тоскою
безумных грез, восторга и стыда.

Ты мне лгала, но я поверил чуду,
но я любил, и слез я не забуду,
которых ты не знала никогда.

 
 
 
СВЯТЫНЯ

Пусть грезой будет жизнь и жизнью греза станет.
Непостижимость — рай познанья моего,
и в невозможности желанья — торжество
мечты, тоскующей над тем, что душу ранит.

Как лунный луч в волнах, нас призрак счастья манит,
чтоб изменить мечте, поверившей в него.
Но правда—лишь во сне; в измене—волшебство;
и мудрый призракам молиться не устанет.

Тиха моя печаль о том, что не придет;
мое неведенье таинственно и свято.
Все сумрак, все обман, и тихий путь куда-то...

Как отблеск лунных струй на зыби сонных вод
как ветра след в песках недвижимой пустыни,
как пена облака — мечта моей святыни.

 
 
 
ГИТАНА

Под платью нищая, красой движений – жрица,
в толпе цыган она плясала для меня:
то, быстрая, как вихрь, браслетами звеня,
кружилась бешено; то гордо, как царица,
ступала по ковру, не глядя и маня;
то вздрагивала вся, как раненая птица...
И взор ее тускнел от скрытого огня,
И вспыхивала в нем безумная зарница.

Ей было весело от песен и вина,
ее несла волна, ее пленяла пляска,
и ритмы кастаньет, и пристальная ласка
моих влюбленных глаз. И вся была она
призывна, как мечта, и, как любовь, грозна –
гитана и дитя, и женщина, и сказка!

 
 
 
В СТЕПИ

Уснул пастух, стада бродить устали.
Свежеет сумрак. Нежных чар полна,
печаль небес стыдлива и ясна.
Как синий дым, в туманах тонут дели.

Все шумы дня покорно отзвучали.
Безоблачна, как небо, тишина.
Степную ширь объяли думы сна,
И внемлет ей безмолвие печали.

Как море степь. Куда ни кинешь взор –
гигантский круг, таинственный простор
без берегов, без красок и движений.

И кажется: весь мир в разливах тени
чуть зыблется... и в нем таится хор
дыханьем ночи скованных видений.

 
 
 
НА ОЗЕРЕ

I

Проснулось озеро. Воздушны очертанья
холмов. Уж ночи нет, и всюду свет проник.
Уж воздух дышит им, и свод небес велик,
как замысел Творца в предвечный день созданья.

И так прекрасен мир, весь – нежность и сиянье
весь – трепет юности. Как будто в этот миг,
не ведая ни зла, ни счастья, ни страданья,
из тьмы неведомой впервые он возник!

Светает. Но во мгле еще неуловимы
границы берегов; их склоны еле зримы.
Сквозными кажутся вершины гор вдали.

И струи озера блестят как хрустали...

И тают, чуть дрожа, как розовые дымы,
в прозрачностях небес прозрачности земли.

 
 
II

Терраса. Полдень. Блеск и зной. Безбурна
лазурь небес, и огненно-лазурна
в ее лучах немая зыбь воды...
Над лестницей – белеющая урна.
Ковры из роз, гвоздик и резеды;
и кипарисов темные ряды,
и между ними – статуя Сатурна,
как призрак белый... И сады... сады...

На мраморе в узоры кружевные
сплелися тени, бархатно-сквозные
и синие, как дымчатый сапфир.

Земля горит. Струится нега лета.
Лучи слепят. Пылая, внемлет мир
в пожарах дня звенящий трепет света.

 
 
III

Поет вечерний звон. Смеркается. Закатом
охвачен небосклон. Нагорные луга
в багряном золоте. Туманны берега,
и сумрак напоен теплом и ароматом.

Все тише, все темней. Лишь песня рыбака
порой доносится; и в воздухе, объятом
умолкшим звоном, звон, звеня издалека,
со звоном шепчется, как брат с усталым братом.

Все тише, все темней. И мнится навсегда,
как очертанья снов, бесследно обманувших,
уходят в зыбкий мрак на берегах уснувших
окружные холмы, сады и города.

Все тише... Только звон. И в этом звоне снятся
века забытые. Мгновенья длятся, длятся...

 
 
 
СФИНКС

В часы полночных дум не раз мне тихо снилась
страна седых жрецов, пустынная для нас.
К тебе, безмолвный Сфинкс, к тебе я шел не раз,
и праху твоему во сне душа молилась.

Какой волшебный рок тебя от тленья спас?
Чья мудрость вещая в твой образ воплотилась?
Чья царственная мысль навек обожествилась
во взоре каменном твоих незрячих глаз?

Как призрак древних солнц, хранимый небесами,
один остался ты над мертвыми песками...
У ног твоих журчит земных времен река.

Ты смотришь на нее, исполненный гордыни;
и отражаются, как марева пустыни,
в пучинах прошлого грядущие века.

 
 
 
СНЕГА

Мой скорбный дух навеки одинок,
как горный снег, как снег вершин безвестных.
Но жжет снега огонь лучей небесных:
горячий луч мое безмолвье жег,
и плакал я. И дух мой с гор чудесных
стремился вниз, в долины звучных строк,
и замирал в оковах ритмов тесных,
как в берегах низверженный поток.

О, если б все снега моих видений,
все проблески рассветных озарений,
и всю печаль холодных дум моих –
я мог излить в один поток созвучий,
в один сонет ласкательно-певучий,
в одну мольбу, в один могучий стих!

 
 
 
ВЕНЕЦИАНСКИЕ НОЧИ

(сонеты)

I

Всю ночь – о, бред! – в серебролунных залах
Венеции я ворожу, колдун.
И дышит мгла отравленных лагун,
и спят дворцы в решетчатых забралах.

Всю ночь внимаю звуков шаг усталых,-
в колодцах улиц камни – как чугун,
и головы отрубленные лун
всплывают вдруг внизу в пустых каналах.

Иду, шатаясь, нелюдим и дик,
упорной страстью растравляю рану
и заклинаю бледную Диану.
А по стенам, подобно великану,
плащом крылатым закрывая лик,
за мною следом лунный мой двойник.

 
 
II

Ленивый плеск, серебряная тишь,
дома – как сны. И отражают воды
повисшие над ними переходы
и вырезы остроконечных ниш.

И кажется, что это длится годы...
То мгла, то свет,- блеснет железо крыш,
и где-то песнь. И водяная мышь
шмыгнет в нору под мраморные своды.
У пристани заветной, не спеша,
в кольцо я продеваю цепь. Гондола,
покачиваясь, дремлет,- чуть дыша
прислушиваюсь: вот, как вздох Эола,
прошелестит во мне ее виола...
и в ожиданье падает душа.

 
 
III

Ленивый плеск, серебряная гладь,
дурманы отцветающих магнолий...
Кто перескажет – ночь! – твоих раздолий
и лунных ароматов благодать?

Ночь! Я безумствую, не в силах боле
изнемогающей души унять,
и все, что звуки могут передать,
вверяю – ночь! – разбуженной виоле.

И все, что не сказала б никому –
ночь! – я досказываю в полутьму,
в мерцающую тишину лагуны,
и трепещу, перебирая струны:
вон там, у пристани, любовник юный
взывает – ночь! – к безумью моему.

 
 
 
* * *

Темно над рекою. Сердито шумит
порывистый ветер. Доносится гром.
Вода помутилась и тучи кругом...
Дитя, успокойся! Гроза пролетит.
Появится солнце, и снова оно,
играя в прозрачной реке, озарит
ее золотистое дно.

Дитя, успокойся! Заглянет потом
и в сердце мое отраженье небес.
И много неведомых людям чудес,
молитв и желаний, затерянных в нем,
разбудят весенние ласки твои.
Дитя, успокойся... И в сердце моем
есть дно золотое любви.

 
 
 
SCHWANENSEEE

Вдоль озера мы шли в вечерний час.
Равнина вод дымилась и мерцала
и черный лес недвижно отражала
у берегов. Ты помнишь, мимо нас
беззвучно лебедь плыл... В лучах опала
пурпурный край зари устало гас.

И в дымной вышине звезда сияла,
как в жемчуге сияющий алмаз.
И было все так смутно, точно в сказке!
ваш путь, леса и призрачные краски
несмелых туч. И замок на холме
казался тоже призраком несмелым.

И лебедь плыл виденьем нежно-белым
над озером, в прозрачной полутьме.

 
 
 
СКЕЛЕ
 
Как ты мне дорого, приветное село,
Меня пригревшее в ужасную годину,
Когда на всей земле царили смерть и зло,
И я, как родину, обрел твою долину.
Ах, до того в Крыму я прожил целый год,
Не зная о тебе, год гнева, слез и пыток.
Я выпил до конца, скорбя за мой народ,
Обидами людей отравленный напиток.
Все вынес я, всю боль отчаяний земных,
Внимая летописи дел и слов бесславных.
Томился мыслями о милых и чужих,
Постиг терзание, которому нет равных:
Бездействуя, не знать покоя никогда,
Следить внимательно, минута за минутой.
Как в одурманенных сердцах растет вражда
И разгорается междоусобной смутой;
Как подлый торг идет на кладбищах войны,
Как совершается вблизи и там, далеко,
Голгофа жуткая замученной страны,
Немилостивый суд неведомого рока...
Все видеть и молчать. И плакать долгий год
Над тем, что навсегда так горько обмануло,
И ждать: вот и тебя случайно захлестнет
Волна нечистая безумья и разгула...
И я не выдержал томительных обид.
Мне опротивела слепая, злая смута,
И черноморский брег, и Симеиза вид.
И в горы я бежал, в горах ища приюта.
Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед,
Под тяжестью сумы моей сгибая спину.
Туда, где не было южнобережных вод,
Через Шайтан-Мердвен, в Байдарскую долину.
Был пасмурный февраль. Всходила чуть трава.
Белели кое-где подснежники лесные.
Пустынный вечер гас и золотил едва
Крутые скаты гор и тучи дождевые.
Местами на камнях весенний таял лед,
И было холодно. Поток шумел в ущелье.
Усталый, раненый всей суетой невзгод,
Не радуясь весне, я брел на новоселье.
Без цели, наугад. Скорей, куда-нибудь!
Дубы корявые, ободранные буки,
Как злые нищие, мне преграждали путь.
Шипы кустарников кололи больно руки.
Все выше, между скал вилась моя тропа.
Вот перевал. И вновь безлюдная дорога.
И снова хмурый лес, и камни, и толпа
Осиротелых пней, черневших так убого.
И вдруг... Передо мной — сияющий простор,
Овеянный живым, волшебно-юным югом,
И в золоте зари — чуть видимый узор
Холмов, раскинутых широким полукругом.
Виденье нежное, обетованный край,
Мечта художника о недоступных странах,
Долина вешняя, прекрасная, как рай,
Как остров сказочный в дымящихся туманах!
Я ахнул... Никогда, нет, никогда во сне
Не грезился мне мир чудесней и безбрежней,
И Божья красота не улыбалась мне
Спокойнее, добрей, блаженней, безмятежней.
И стало так легко. Недавняя печаль
От сердца отлегла. Я вырвался из плена.
И мне мерещились Фра-Анжелико даль,
Закаты Гоццоли и сумерки Пуссена.
–– ––
Прохладная изба. Широкий, светлый двор.
Колодезь, клумбы роз, табачные сараи.
Соседок за стеной нерусский разговор.
Коровы, овцы, кур звонкоголосых стаи...
Душе все любо здесь, милей день ото дня:
И на окне цветы, и в огороде грядки,
И эта пасека у ветхого плетня,
И песня грустная хозяюшки-солдатки —
Ее рассказ о том, как нынче трудно ей
Управиться одной с работой деревенской,
И выводок ее подростков-дочерей,
Уже пленяющих задумчивостью женской;
Мила и детворы непрошеной гурьба,
Что весело шумит, под окнами играя...
И бедная моя беленая изба
Волшебней для меня дворцов Бахчисарая!
Работой полон день. Везде и млад и стар
В чаирах возится и поливает гряды.
Не умолкает скрип нагруженных можар.
Свершаются труды, как тихие обряды.
Не налюбуешься! Смотрю, дивлюсь, брожу.
Порой направлю путь к Узундже иль Саватке.
Там у татар прием радушный нахожу:
Мне нравятся их быт и гордые повадки.
Люблю и танец их на свадебных пирах,
И верность древнюю гостеприимства праву,
«Селямы» важные и, в сакле, на коврах,
Степенный разговор и кофе — по уставу...
–– ––
Настанет вечер. Тишь. Кузнечик засверлит.
У завитых плетней — играющие дети.
Задумчивый мазин на минарет спешит.
И молча старики присели у мечети.
Вот жалобно звенят гортанные слова
В вечернем воздухе, протяжные, как стоны.
Им вторит иногда, вдали, едва-едва,
Церковный колокол. И вместе плачут звоны.
А вешняя заря зовет уже ко сну.
Все — в ризах золотых закатного пожара.
И солнце желтое, большое, за волну
Лилово-синих гор садясь, пылает яро.
Все ниже, ниже... Вот в огне его луча
Прощального холмов порозовели склоны.
И гаснут... В сумерках, понурые, мыча
Отрывисто, бредут волы в свои загоны.
И где-то в хуторах, уснувших на реке,
Сторожевые псы залают спозаранок,
И песню заведет татарин вдалеке,
И слышны голоса гуляющих гречанок.
И дружною толпой, окончив страдный день
В окрестных кабаках, работницы-хохлушки
Пройдут по зеленям и, проплывая в тень,
Затянут вольные, знакомые частушки.
И Русью вдруг пахнет, и сердце защемит...
Уйти бы вдаль, туда, туда в поля родные,
Туда, где страда слез кровавых и обид.
О, родина, прости! Воскреснешь ли, Россия?
И наступает ночь. Прохлада, аромат.
Сияет Млечный путь над гребнями опушек.
Трещат кузнечики, и в глушь свою манят
Блуждающие «сплю», призывы совок-сплюшек.
А там опять рассвет и таинство красы,
Которой нет конца, единственное Скеле!
И дни уносятся, как быстрые часы,
Мелькают месяцы, как резвые недели.
–– ––
Весна давно прошла. Отпели соловьи.
Кукушка милая вдали откуковала.
Повылетали пчел мятежные рои,
И буйной зеленью долина заиграла.
Короче солнца путь, и жарче летний прах.
Ручьи повысохли на дне ущелий сирых.
Черешня дикая поспела на горах,
И яблони цвели и отцвели в чаирах.
Как скоро! Уж в саду румянятся плоды
И пухнет помидор в осеннем огороде.
Желтеют пажити. Огромные скирды
Насупились в лугах... И лето на исходе!
А вот, нахмуренный, и август в дверь стучит
И нерадивого клюкой своей торопит.
Работа сельская еще живей кипит.
Всяк на зиму добро умноженное копит...
Но так же все горят а нежат небеса,
И так же на заре туманы гор колдуют,
И по краям ложбин кудрявятся леса,
И в рощах горлицы без устали воркуют,
Все той же музыки мечтательной полна
Краса осенняя твоих угодий, Скеле, —
И утра благовест, и ночи тишина,
И звоны полудня, и вечера свирели.
И я, под липами, все в том же уголке,
Обласканный теплом природы светозарной,
Внимаю лепет их, качаясь в гамаке,
И строфы дружные слагаю благодарно...

1918.

 
 
 
НАГАРЭЛЬ (Сонеты)

Посвящаю памяти Н. С. Гумилева

I

Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре.
Уже двадцать два — на Флоре капитан.
А раньше: Грек, Меркурий, Океан…
Да старость, ох, не радость в этом мире.

Бессонье, зябь, и голова — чурбан,
а ноги — во! стопудовые гири.
И то сказать: по кругосветной шири
намаялся в ненастье и туман!

Ну, правда, пожил. Sacrament… нехворо.
Где не гулял, что? песен да вина!
Какие женщины! Эх, старина…

Но крепче всех запомнилась одна:
плясунья из таверн Сан-Сальвадора.
Креолка… Нагарэль. Дочь матадора.

 
 
II

Извольте! Расскажу. Хоть забулдыга —
поверьте на слово. Не врал досель.
Что было, сударь, было. Нагарэль…
Оглянешься, и память — словно книга!

Ну-с… В ту пору уж несколько недель,
у Бахии, на палубе Родрига,
испанского сторожевого брига,
я проклинал тропический апрель.

Зной, ливень, штиль. По вечерам из порта —
и музыка, и песни. Как дурак,
ночь напролет стоишь-стоишь у борта,
в мечтах прикидываешь так и сяк,
и отпуска, бывало, ждешь до черта.
Однажды утром… Чокнемся, земляк!

 
 
III

Однажды: «Юнга», слышу голос, «в рубку!»
Бегу. А капитан (старик, добряк
и пьяница, да трезвый не моряк)
глядит хитро, пожевывает трубку.

«Что ж? твой черед!» — и показал на шлюпку.
В порту весь день, из кабака в кабак,
сидел я с матросней, курил табак
и вздрагивал, в окне завидя юбку.

Тогда же под вечер в таверне «Крот»
ее и встретил… Ну, мигнул украдкой.
Пришла, подсела. Черным глазом жжет.

Молчит… И вдруг, змея, прильнула сладко
и на тебе! — целует прямо в рот.
Так началось. А кончилось… не гладко.

 
 
IV

Да, началось. На долгую беду.
Не ем, не сплю. Болтаюсь день без толку,
а ночь — скорей на бак: залезу в щелку
и притаюсь, да за борт! Как в бреду.

Плыву, ныряя чайкой, на гряду
горбатых дамб, к рыбачьему поселку,
и там, на отмелях, мою креолку
между сетей и старых тряпок жду.

Частенько — не придет. Плывешь обратно,
и Божий мир не мил. А невдомек,
что девка-то, поди, куда развратна,
в тавернах ночь прогуливает знатно…
Эх, сударь, молодость!.. Жил паренек,
да наскочил, как рыба на крючок.

 
 
V

Влюбился — смерть! Красавица? Нимало.
Жердинка смуглая, пятнадцать лет.
Но взор, повадка, бровь углом… да, нет,
в словах не то. Ну, — бес. А уж плясала!

Сорвется — вихрь, запляшет белый свет.
Плывет, горит! Вот кружится, вот стала,
и — прыг на стол и каблуком удало
отстукивает трели кастаньет.

А то — раздета, бубен, — ишь сноровка!
Танцует голая. И грех и стыд, —
какой любви мужчинам не сулит!

Вся выгнется и грудью шевелит,
и бедрами поводит этак ловко.
Дурная, сударь, — истинно чертовка!

 
 
VI

Наш парусник грузился понемногу,
когда задул попутный нам зюйд-вест.
И капитан решил: не медля в Брест.
Для храбрости глотнув маленько грогу,

простился я. Она сняла свой крест
и мне надела с клятвой на дорогу,
а я клялся — себе, и ей, и Богу
вернуться через год из новых мест.

Разбойничьей доверившись примете,
мы снялись в ночь. И долго на рассвете
с брам-реи вдаль смотрел я. Вешним сном
казался порт в тумане золотом:
и отмели, и там — рыбачьи сети
и словно кто-то, машущий платком.

 
 
VII

И что же? Ровно через год, в июне,
до одури любовью вдохновен,
покинув бриг у гибралтарских стен,
пришел-таки я в Бахию, на шхуне.

Да, молодость… Чего не дашь взамен!
Как я был горд и счастлив накануне…
А за год-то в моей морской фортуне
произошло немало перемен.

Я прикопил деньжат и стал матросом —
не юнга, чай! — большим, густоволосым
(мне было прозвище «Кудрявый гусь»)
и, кажется, не чересчур курносым.
Я так мечтал: посватаюсь, женюсь
и фермой где-нибудь обзаведусь.

 
 
VIII

Знакомые места! Живым манером
к отцу, тореро. След простыл. Беда!
Я начал поиски: туда, сюда,
в таверны, к рыбакам, в притон к мегерам…

Один ответ: весной сбежала. Да!
Не то с заезжим русским, офицером,
не то с другим таким же кавалером, —
в Европу, в Азию, невесть куда.

Ах, сударь, тут, уединясь в сторонку,
я понял, что любовь и злость точь-в-точь
похожи… Я любил, любил девчонку,
а в помысле: вот взять бы, истолочь
да в море вышвырнуть, как падаль, прочь!
И кулаком грозился я вдогонку.

 
 
IX

Но время лечит все: рубцы от ран,
обиды сердца, медленное горе.
Мою любовь угомонило море,
развеял ветер, усыпил туман.

Не скоро, а забыл, для новых стран
и новых встреч, о днях в Сан-Сальвадоре.
Утешился. Сначала в Балтиморе,
потом — в горах Невады, у гитан…

Из порта в порт, за грузом, без оглядки!
Сегодня Рио, завтра Уругвай.
В Тай-пей чаи, в Гюэ бананы сладки.

На Яве чуть не помер: лихорадки.
Тонул в тайфун, — ну, думаю, прощай!
Бывало тяжело, случалось — рай.

 
 
Х

Матросам, сударь, что? И небогаты,
а веселы в свой час. То здесь, то там,
небось, научишься по кабакам
расшвыривать последние дукаты.

Да, времечко! Жилось! Команда — хваты.
И сколько ж их, красавиц, льнуло к нам,
всех званий и пород: марсельских дам,
фузанских гейш, гречанок из Галаты…

У нас, у моряков, особый дар.
Пусть женщины охочи до обновок,
да любят нас, будь только парень ловок,
без умысла: за молодость и жар,
за якоря и золотой загар
и голубой узор татуировок.

 
 
XI

Прошло лет шесть… Нет, восемь. Из Босфора
спешили мы в Кале. Как вдруг — норд-ост.
Волна взбесилась: шторм. Не будь так прост,
укрылся я в Лагосе от простора.

На набережной — толпы. Вдоль забора,
смотрю, афиши в человечий рост.
Прочел: «Минерва… кабаре… средь звезд…
мисс Нагарэль, звезда Сан-Сальвадора».

Я обомлел. О, Господи! Пречист…
И слезы, верите ль? Ну, — к черту! Нервы.
Бросаюсь в кассу. «Ряд? — Поближе, первый!»

И ровно в семь, за час, приглажен, чист,
разглядывал я занавес «Минервы»
и зал пустой… а сам дрожал, как лист.

 
 
XII

Не рассказать, что было! Ни актрисы,
ни женщины не видел я грехом.
Все — сцена, зал — летело кувырком,
душа — котел, а мысли разбрелись и…

в антракт, собравшись с духом, — за кулисы.
«Что? Узнаешь?» Сначала — нет. Потом:
«Ах, ты?» спросила, «поминаешь злом?»
И выбежала кланяться на бисы.

Я все сказал: «Клялась ты, Нагарэль!
Твой крест на мне… Куда бы ни бросала
меня судьба — в полярную метель
или в грозу тропического шквала,
на всех путях единственная цель
ты, как звезда, передо мной мерцала!»

 
 
XIII

Стучусь опять, а сердце — хоть умри.
Вот — на! У ней какой-то португалец.
Я замер. «Ну», смеется, «мой скиталец,
коль хочешь, приходи сегодня в три, —

мой адрес — десять, улица Бари»…
И протянула надушенный палец.
Как пьяный, вышел я, смешной страдалец:
«Приду ужо, — ты только отопри!»

Был дождь, и ветер гнул стволы, бушуя,
когда, в кромешной тьме, я подходил
к назначенному дому. У перил
остановился я, беду почуя.

И слышу: песня, смех, звук поцелуя…
Ощупал нож. И-в двери. Отворил.

 
 
XIV

И вот… ее увидел я… раздетой, а рядом
стол, на нем вино, цветы,
и тут же — наглого в шелках тахты,
того сеньора, с длинной сигаретой.

Мне в душу кровь ударила: «Эй, ты!»
Я сшиб его и волю дал кастету.
Искомкал, искромсал всего — в галету!
И шлепнул труп с балкона, в грязь, в кусты.

Затем уж к ней: «Молись!» Хрипит от страху,
проклятая. И вдруг мою наваху
как выдернет, да мне же в щеку: «На!»

Боль чертова. Но ненависть сильна.
Я бросился опять… Кровь… Тишина.
Рука не дрогнула. Я не дал маху.

 
 
XV

Так свой рассказ — мы были в кабачке
обугленного дымом Порт-Саида —
окончил шкипер, сумрачного вида
гигант, с багровым шрамом на щеке.

О, как близка была его обида
мне, грешному! В его седой тоске
печаль всего, что скрылось вдалеке,
вмиг ожила… О, память-Немезида!

Я вспомнил: гавань, парус над волной, —
слепые силы бурного простора
несут его… Все кануло. Так скоро!..

Простила ль ты, бежавшая весной,
ты, Нагарэль, похищенная мной?
Да — мной! Давно… тогда… из Сальвадора.

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика