Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваПятница, 19.07.2019, 19:57



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Олег Чухонцев

 

Избранные стихотворения и поэмы

  1959 - 1979

 
 
 
* * *

Класть ли шпалы, копать ли землю
хоть несладко, да не впервые.
Вот и выдалось воскресенье,
о плечистая дева Мария.

В рельсы вмерз аккуратный домик
в стороне от транзитных линий.
Хлопнешь дверью – как на ладони
водокачка да острый иней.

В полушубке, сидящем косо,
в черных чесанках, сбитых набок,
покрасневшая от мороза,
волочишь ты мужичий навык.

Ты приходишь в пару из стужи,
в белом облаке довоенном –
вот он, дом: ни отца, ни мужа,
только снимки – в упор – по стенам.

В жадном взгляде, в святом упрямстве,
в складках рта, где легла забота –
и нелегкое постоянство,
и неженская та работа.

По привычке хоть что-то делать
и пошила, и постирала.
Вот и нечего больше делать.
Постелила... Постояла...

Руку вытянешь – никого там.
Закричала бы что есть мочи!
...Бьет прожектор по синим стеклам.
Мелко вздрагивает вагончик.

Притерпелось – и не изменишь,
под соседний стук засыпаешь
и куда-то все едешь, едешь,
а куда – и сама не знаешь.

1960

 
 
 
* * *

Капуста в Павловом Посаде.
Капуста! – и бело в глазах:
на взбеленившемся базаре,
и на весах, и на возах.

Чуть свет затопит мама печку,
и рукава я засучу,
да наточу на камне сечку,
да сечкой в ящик застучу.

Как никогда легко и ясно,
как будто в первый раз люблю:
чисто-чисто,
часто-часто,
мелко-мелко
изрублю.

О, та капуста из раймага
того гляди сведет с ума:
бела как белая бумага,
бела как ранняя зима.

Уходит боль... Не оттого ли
стоишь как вкопанный в дверях:
горят, горят огнем мозоли,
стучат, стучат во всех дворах.

Под утро иней ляжет густо
на крыши, взбудоражит сны.
Скрипит, скрипит, как снег, капуста,
и снег скрипит, как кочаны...

1961

 
 
 
ПОПУГАЙ

Мой удел невелик. Полагаю,
мне не слышать медовых речей.
Лучше я заведу попугая,
благо стоит он тридцать рублей.

Обучу его разным наукам.
Научу его всяким словам.
На правах человека и друга
из него человека создам.

Корабли от Земли улетают.
Но вселенская бездна мертва,
если здесь, на Земле, не хватает
дорогого для нас существа.

Друг предаст, а невеста разлюбит,
отойдет торжествующий враг,
и тогда среди ночи разбудит
вдохновенное слово:
– Дур-рак!

Что ж, сердись, если можешь сердиться,
да грошовой едой попрекай.
Бог ты мой, да ведь это же птица,
одержимая тварь – попугай!

Близоруко взгляну и увижу:
это он, заведенный с утра,
подарил мне горячую крышу
и четыре холодных угла.

Так кричи над разбуженным бытом,
постигай доброту по складам.
Я тебя, дуралея, не выдам.
Я тебя, дурака, не продам.

1962

 
 
 
ДЕЛЬВИГ

Из трубки я выдул сгоревший табак,
Вздохнул и на брови надвинул колпак.
                                   А. Дельвиг

В табачном дыму, в полуночной тоске
сидит он с погасшею трубкой в руке.

Смиренный пропойца, набитый байбак,
сидит, выдувая сгоревший табак.

Прекрасное время – ни дел, ни забот,
петух, слава Богу, еще не клюет.

Друзья? Им пока не пришел еще срок –
трястись по ухабам казенных дорог.

Любовь? Ей пока не гремел бубенец,
с поминок супруга – опять под венец.

Век минет, и даром его не труди,
ведь страшно подумать, что ждет впереди.

И честь вымирает, как парусный флот,
и рыба в каналах вверх брюхом гниет.

Жизнь канет, и даром себя не морочь.
А ночь повторяется – каждую ночь!

Прекрасное время! Питух и байбак,
я тоже надвину дурацкий колпак,

подсяду с набитою трубкой к окну
и сам не замечу, как тихо вздохну.

1965

 
 
 
* * *

Этот город деревянный на реке
словно палец безымянный на руке;
пусть в поречье каждый взгорок мне знаком
как пять пальцев, – а колечко на одном!

Эко чудо – пахнет лесом тротуар,
пахнет тесом палисадник и амбар;
на болотах, где не выстоит гранит,
деревянное отечество стоит.

И представишь: так же сложится судьба,
как из бревен деревянная изба;
год по году – не пером, так топором –
вот и стены, вот и ставни, вот и дом.

Стой-постой, да слушай стужу из окон,
да поленья знай подбрасывай в огонь;
ну а окна запотеют от тепла –
слава Богу! Лишь бы крыша не текла!

 
 
 
* * *

Я был разбужен третьим петухом,
будильником, гремучими часами,
каким-то чертом, скачущим верхом
на лошади, и всеми голосами –

я был разбужен из небытия
с душою как сумою переметной.
И я услышал: это жизнь моя
меня звала, пока я спал как мертвый.

Была заря, и за рекою луг
сверкал росой, и зыбилось теченье,
и, пробуждаясь, было все вокруг
исполнено иного назначенья.

Я видел: мир себя же самого
ломал и ладил волей своенравной.
И я подумал, глядя на него:
покуда он во мне, я в нем как равный.

Когда он вправду одухотворен
людским умом и разумом звериным,
да будет он не скопищем имен,
но Именем, всеобщим и единым!

1966

 
 
 
* * *

Нет ничего ужасней вырожденья!
Я помню, как вблизи нагроможденья
развалин и пещер Чуфут-Кале,
внизу, на дне гранитного колодца,
темнел приют, похожий на уродца
или на склеп, придавленный к земле.

Была весна, но не было бесплодней
ее дыханья. Словно в преисподней,
в ущелье острый чад стоял столбом.
Был замкнут горизонт: там прел свинарник,
там отцветал кладбищенский кустарник,
а между ними инвалидный дом

дымил окрест. Он был кирпичной кладки,
хотя, казалось, плод иной догадки,
матерьялизовавшийся фантом.
И я подумал: вот изнанка жизни,
какая нам тщета в степной отчизне?
Пройдут года, и мы как дым сойдем.

Как если бы, забвением казнимы,
аланы, печенеги, караимы,
всем миром снявшись, бросили очаг –
так пусто тут... По ком, Иеремия,
твой плач, когда в мозгу лоботомия
и сыплется душа как известняк...

Сказать не скажешь... Встретишь эти лица –
в них, кажется, пустыня шевелится.
О, задержись над каменной тропой.
А срок придет расплачиваться кровью –
не приведи, Господь, под эту кровлю,
под этот кров с дымящейся трубой!

1967

 
 
 
ЧААДАЕВ НА БАСМАННОЙ

Как червь, разрезанный на части,
ползет – един – по всем углам,
так я под лемехами власти
влачусь, разъятый пополам.

В парах ли винного подвала,
в кругах ли просвещенных дам
влачусь – где наша не бывала!
А между тем – ни тут, ни там.

Да я и сам не знаю, где я,
как будто вправду жизнь моя
загадка Януса – идея
раздвоенности бытия.

Когда бы знать, зачем свободой
я так невольно дорожу,
тогда как самому – ни йотой –
себе же не принадлежу.

Зачем в заносчивом смиренье
я мерюсь будущей судьбой,
тогда как сам я – в раздвоенье –
и не бывал самим собой.

Да что я, не в своем рассудке?
Гляжу в упор – и злость берет:
ползет, как фарш из мясорубки,
по тесной улице народ.

Влачит свое долготерпенье
к иным каким-то временам.
А в лицах столько озлобленья,
что лучше не встречаться нам.

1968

 
 
 
РЕПЕТИЦИЯ ПАРАДА

Над Кремлевской стеной сыпал снег слюдяной
и кремнисто мерцал на брусчатке.
По кремнистым торцам грохотали войска,
репетируя скорый парад.
Тягачи на катках и орудья в чехлах
проходили в походном порядке.
Я поодаль следил, как на траках катил
многотонный стальной агрегат:
он как ящер ступал, и ходила земля
от его гусеничного хода,
и казалось, народ только часа и ждет,
чтобы чохом отправиться в ад.

О, спектакль даровой, чьей еще головой
ты заплатишь за щедрость народа?
Что стратегам твоим европейский расчет
и лишенный раздолья размах,
если рвется с цепей на разгулье полей
азиатская наша свобода!
Кто играет тобой, современный разбой?
Неужели один только Страх?
Или местью веков и холуй и герой
перемелются в пушечном фарше?
Не на Страшный ли суд все идут и идут
тягачи и орудья в чехлах?

От сарматских времен на один полигон
громыхают колеса на марше.
Нет ни лиц, ни имен. Где друзья? Где враги?
С кем ты сам, соглядатай ночной?
Эка дьявольский труд – все идут и идут
и проходят все дальше и дальше.
Вот и рокот пропал в полуночный провал.
Тишина над Кремлевской стеной.
Тишина-то!.. Такая нашла тишина!..
Эхо слышно из Замоскворечья.
То ли сердце стучит, то ли ветер горчит,
то ли в воздухе пахнет войной.

Что ж, рассудит затвор затянувшийся спор?
Нет, что мне до чужого наречья!
Я люблю свою родину, но только так,
как безрукий слепой инвалид.
О родная страна, твоя слава темна!
Дай хоть слово сказать человечье.
Видит Бог, до сих пор твой имперский позор
у варшавских предместий смердит.
Что ж теперь? Неужели до пражских Градчан
довлачится хромая громада?
Что от бранных щедрот до потомства дойдет?
Неужели один только Стыд?

Ну да что о пустом! Разочтемся потом.
А пока от Охотного ряда
задувает метель, не сутулься впотьмах
и прохожих гуляк не смущай.
Век отбился от рук. – Что насупился, друг?
Все прекрасно, чего еще надо. –
Ничего, – говорю. Не спеша прикурю. –
Ничего. – До свиданья. – Прощай!

1970

 
 
 
КАТ В САПОГАХ

По Малой Никитской в отечных снегах
мурлыча расхаживал кат в сапогах.

Пенсне на носу и на пальце рубин,
и двое в папахах как тени за ним.

От черных застолий краснели белки,
он шел и катал за щекой желваки.

Он шел, а в решетах шумела весна,
и песню жевал: – На-ни-на, на-ни-на.

И улица пахла как свежий чанах,
и каждая ветка чирикала: – вах!

И каждая шубка на рыбьем меху
шуршала в ушах, отдаваясь в паху.

Ай, рыжая челка! Духами «Манон»
пахнёт комсомолка – и вроде влюблен.

Актерки, танцорки, строптивый народ,
хотите – на выход, хотите – в расход.

Как зябко, однако, в безлюдной Москве!
Но горный мотивчик журчит в голове.

Какая эпоха! Какая страна!
И сердце поет: – На-ни-на, на-ни-на...

 
 
 
* * *

Что ми шумить что ми звенить давеча рано пред зорями.
                                          «Слово о полку Игореве»

Зычный гудок, ветер в лицо, грохот колес нарастающий.
Вот и погас красный фонарь – юность, курящий вагон.
Вот и опять вздох тишины веет над ранью светающей,
и на пути с черных ветвей сыплется гомон ворон.

Родина! Свет тусклых полей, омут речной да излучина,
ржавчина крыш, дрожь проводов, рокот быков под мостом, –
кажется, все, что улеглось, талой водой взбаламучено,
всплыло со дна и понеслось, чтоб отстояться потом.

Это весна все подняла, все потопила и вздыбила –
бестолочь дней, мелочь надежд – и показала тщету.
Что ж я стою, оторопев? Или нет лучшего выбора,
чем этот край, где от лугов илом несет за версту?

Гром ли гремит? Гроб ли несут? Грай ли висит над просторами?
Что ворожит над головой неугомонный галдеж?
Что мне шумит, что мне звенит издали рано пред зорями?
За семь веков не оглядеть! Как же за жизнь разберешь?

Но и в тщете благодарю, жизнь, за надежду угрюмую,
за неуспех и за пример зла не держать за душой.
Поезд ли жду или гляжу с насыпи – я уже думаю,
что и меня кто-нибудь ждет, где-то и я не чужой.

1972

 
 
 
ДВОЙНИК

...А если это символ, то чего?

В тени платана, рядом с «Ореандой»,
сидел он у киоска и курил.
(Не знаю что, наверно, как обычно,
«Герцеговину Флор». Или «Памир».)
Цвели сады, и острый запах шторма
стоял не просыхая на бульваре,
и свежие газеты тяжелели
от йодистых паров и новостей.
Он докурил и развернул газету
так широко, что сделался невидим,
лишь сапоги с защитною фуражкой
обрамили невидимый портрет.
Но по рукам, по напряженной позе
я с ясностью увидел, что он думал
и даже чтo он думал (мысль была
отчетлива, вещественна, подробна
и зрима так, как если бы он был
индуктором, а я реципиентом,
и каждый оттиск на листе сознанья
был впечатляющ): баржи затопить
цыплят разделать и поставить в уксус
разбить оппортунистов из костей
и головы бараньей сделать хаши
сактировать любимчика купить
цицматы и лаваш устроить чистку
напротив бани выселить татар
из Крыма надоели Дон и Волгу
соединить каналом настоять
к женитьбе сына чачу на тархуне
Венеру перед зеркалом продать
поднос пустить по кругу по подаркам
и угощать нацелить микроскоп
на рисовое зернышко отправить
на Темзу бочку паюсной икры
засохший гуталин подскипидарить
примерить в мавзолее саркофаг
с мощами Геловани как нажрутся
так языки развяжут приказать
Лаврентию представить докладную
о языке Марр против Маркса вырвать
кого-чего кому-чему плевать
на хачапури главное цицматы
и чача больше чачи дать отпор
троцкистам вейсманистам морганистам
и раком поползут как луноход
на четвереньки встав от поясницы
достать змеиный яд и растирать
и растирать и чистить чистить чистить
до солнечного глянца – он сложил
газету и зачем-то огляделся,
и мы глазами повстречались. (Так
на парагипнотическом сеансе
посылкой встречной размыкают цепь.)
Он усмехнулся и усы пригладил.
И злость меня взяла – я подошел
и, выставив башмак, сказал: – Почистить! –
Он как-то странно на меня взглянул,
и молча поднял перст, и черным ногтем
мне показал: Закрыто на обед.

Каких нам знамений не посылает
судьба, а мы и явного не ждем!
Стучало море, высекая искры,
и вспыхивала радуга то здесь,
то там на берегу, удар – и брызги!
...Но для чего же этот маскарад?
Тщеславье? Вряд ли. Мелкое позерство?
Едва ли. Это сходство, думал я,
не может быть случайностью. А если
намек, и очевидный? Но на что?

– Волна! – я услыхал у парапета
и загадал. И ухнул водный столб!
Я пробежал, а парочку накрыло.
Ну и прекрасно, вот он и ответ.
Я должен быть лирическим поэтом,
а чистильщик пусть драит башмаки
или сдирает кожу с мирных граждан,
а двое любят. Каждому свое!

Как непосильно быть самим собой.
И он, и я – мы в сущности в подполье,
но ведь нельзя же лепестками внутрь
цвести – или плоды носить в бутоне!
Как непосильно жить. Мы двойники
убийц и жертв. Но мы живем. Кого же
в тени платана тень маньяка ждет
и шевелит знакомыми усами?
Не все ль равно, молчи. И ты был с ним?..
И я, и он – и море нам свидетель.
Ну что ж, еще волна, еще удар –
и радуга соленая, и брызги!..

1973

 
 
 
* * *

On the fairest time of June.
                       Keats*

Еще помидорной рассаде
большие нужны костыли,
и щели в искрящей ограде
вьюном еще не заросли;

еще предзакатные краски
легки как однажды в году,
и пух одуванчиков майских
не тонет в июньском пруду.

Но так сумасшедше прекрасна
недолгая эта пора
и небо пустое так ясно
с вечерней зари до утра,

что, кажется, мельком, случайно
чего ни коснется рука –
и нет, и останется тайна
на пальцах, как тальк с мотылька.

О, лучше не трогай, не трогай.
Что правды? Иди как идешь
своей легкодумной дорогой
и тайны чужой не тревожь.

Довольно с тебя и окрайны,
и неба, и вспышек гвоздик.
Ты, может быть, сам не без тайны,
но, к счастью, ее не постиг.

* В прекрасную пору июня. Китс (англ.).

 
 
БЫВШИМ МАРШРУТОМ

Я оторвался от своих корней,
а родина моя все зеленей
чужой листвой шумит над головой!..

Не странно ли, на улице Лесной уже ни леса нет, ни лесопилок – булыжник да асфальт. Летит трамвай, на крышу тень кирпичная упала, и пыль, крутясь, вдогонку понеслась, и ветер, ветер... И жалеть не надо! Я так устал от самого себя, что только бы глядеть, глядеть, да слушать на поворотах скрежет осевой, да отмечать проездом: Квас. Газеты. Цветы. Тишинский рынок. Зоопарк. Ваганьковское кладбище. Обратно. И ничего другого... Говорят, что парность – знак надежды. В этой жизни я главное, быть может, проглядел, а шум остался, неусыпный, долгий, тенистый шум, лесная благодать...

Как хочется под липой постоять,
под чистой липой – и увидеть мать.
Она меня уже не узнает:
глядит в окно и все чего-то ждет,
все слушает, уставив наугад
свой напряженно-безучастный взгляд.
Еще жива, еще не умерла,
но душу в бедном теле изжила –
всю, за меня... И страшно сознавать,
что мне любви ее не оправдать.
И этот взгляд... За что? И почему?

Мне хорошо на людях одному. Скрипи, трамвай, греми в кольце железном! Скрипи-греми! Счастлив, кому дано из колеи осточертевшей выпасть и время на ходу остановить! Развоплощенность – это путь свободы. Как хочется в ладони зачерпнуть минуту-две, в пустую горсть вглядеться, держать, держать, ни капли не пролить. И как повеет чем-то... Лето, лето, весна цветов, пионы и бензин, искрят газоны, тянет травостоем, и запах детства слышен за квартал.

...А ночью, чтоб отец не увидал,
забраться на душистый сеновал
в конюшне милицейской и впотьмах –
змея! змея! – испытывая страх,
лежать на сене – а покос лесной –
и каждый шорох чувствовать спиной.
И долго в небо черное глядеть.
Раскинуть руки – и лететь, лететь
над красной водокачкой голубой,
над каланчой и заводской трубой,
над колокольней – и рукой задеть
за колокол – и раскачнется медь.
И вдруг очнуться: что это? И гуд,
и лошади копытами гребут...
И вспыхнет неба вольтовый квадрат –
удар! – и оглушительный раскат
все сотрясет, и шелест налетит,
порыв, еще – и ливень загудит...
О доблесть малых: страх, восторг и страх!
И топот, топот, топот в денниках.
А я мальчишка, мне двенадцать лет,
как выкидыш я выброшен на свет,
мне интересно жить еще, я мал,
я сам себя еще не осознал,
не знаю, что за грохоты гремят,
какие кони в темноте храпят –
из-под земли – все громче, все грозней...

Я оторвался от своих корней, и эта память мне уже чужая, и я уже другой... Но что же, что издалека томит, не отпускает, а кружит, кружит? Что за дикий бег? Куда летит трамвай, и жизнь, и время? Что слышит мать из тишины своей, той тишины последней? Кто ответит? Я мир искал, а потерял себя, и на годах, как на конюшне старой, замок навешен... Как копыта бьют! Стучат! Стучат! Пусть выпрямят дорогу, пускай зальют асфальтом колею, а я свое дослушаю – Тишинский! – додумаю, а нет – так домолчу. А впрочем, хватит. Что там, Белорусский? Пора сходить. И снова этот шум: Цветы. Газеты. Квас. Он льется, льется...
– Эй, гражданин, не мешкайте в дверях!

Проходит все, и только остается
неслышный шелест, только шум в ушах...

1976

 
 
 
ПРОЩАНИЕ СО СТАРЫМИ ТЕТРАДЯМИ,
или Размышленья перед трескучей печью и бутылью домашнего вина
в старом деревянном доме в Павловом Посаде, где автор родился

Боюсь не вздора, а рутины,
что ни начну, то с середины
и кончу, верно, чепухой.
Не знаю, время или возраст,
но слышу я не лес, а хворост,
не славий щелк, а хруст сухой.

Пора проститься со стихами
и со вторыми петухами –
а третьи сами отпоют, –
с ночными узкими гудками,
с честолюбивыми звонками
под утро, когда их не ждут.

При свете дня яснее проза:
сигнал ли зоркий с тепловоза –
предупредительный гудок,
иль родниковый бульк хрустальный,
как позывной второй сигнальной –
в бутылях забродивший сок.

А впрочем, для чего детали,
когда глаза не суть видали,
а то, что виделось глазам,
в чем опыт думал убедиться,
и не кивай на очевидца,
который верит: видел сам.

А что он видел: луг да ели,
когда торфа под ними тлели
или прозрел, как тот герой,
кто меж печатными строками
читал духовными глазами?
И я так пялился порой.

Пора покончить с этим бредом,
с двойным – орлом и Ганимедом –
полетом вечного пера
и пересесть за стол с кровати
(оно для домоседа кстати),
за «Эрику» засесть пора.

Одна беда: садясь за прозу,
не тяпнешь водочки с морозу
под малосольный огурец.
– Позвольте, где зима, где лето? –
одернет критик, а с поэта
и взятки гладки, наконец.

Та к вот: ходил и я в поэтах,
не очень, может быть, пригретых,
но и не загнанных в Инту.
И что же? Горячо-морожно!
Попробуй – жить куда как можно,
но петь уже – дерет во рту...

Да и нелепо как-то: годы
и кризис половой свободы,
не говоря уж о другой.
Не Фрейд ли здесь подставил ножку:
смешно, ловя как малу вошку,
за рифмой бегать час-другой.

А нет бы попросту да быстро
стихом свободным строк по триста
пилить – и, смотришь, капитал.
Что делать, мы консервативны,
как в век пилюль презервативы
(так Вознесенский бы сказал).

Ax, оборотистый народец –
поэты! Бедный оборотец
и тот пускаем в оборот:
бросаешь камешек соседу,
а он булыжник – мельче нету, –
как говорится, в общий счет.

Дудел и я на самоделке,
но повезло: с чужой тарелки
кусков не брал, и сладкий сон
не бередит воспоминанья,
как будто на предмет изданья
звонит редактор Фогельсон.

Простимся с громкими мечтами,
и пусть токуют в фимиаме
соперники по ремеслу –
пусть их! – а мы, как в поговорке
и от махорки будем зорки,
покурим под шумок в углу.

Не угождать. Себе дороже.
Мы суше стали, но и строже,
и пристальней наш поздний свет.
Сойдемся жить и чай заварим,
а постучит какой татарин: –
Вы обознались. Ваших нет.

А впереди такие сроки,
такие дальние дороги,
по осени такая тьма –
что и не стоит... Бога ради!
Опустишь голову в тетради,
поднимешь – а уже зима.

Зима, и жизнь опять вначале,
и там, где яблоки стучали,
трещит морозец молодой,
струится дым, играет холод,
глядишь – а ты уже немолод,
и лед звенит в ведре с водой.

А вдалеке гудок прощальный,
все тот же, долгий, инфернальный,
и синий-иссиня снежок.
Ведро поставишь ледяное,
стоишь – и голос за спиною: –
Ты что-то мешкаешь, дружок.

– Да-да, иду... – За поворотом
я оглянусь – но никого там,
и в колком инее, как дед,
гляжу в вечерние потемки,
а там ни дыма, ни колонки.
Ошибка вышла. Наших нет.

Вот что увидится... Однако!
Завыла на дворе собака
вниз головою, говорят.
Чур нас! – раздвинем половицы
и вниз сойдем, где сидр хранится
и зеленеет маринад.

Не так ли, высветив бутыли,
и Дант с Вергилием сходили
на круги Ада с фонарем?
Не так, отнюдь! По вере русской
достанем выпивку с закуской
и всех во здравье помянем.

По духу близких и по крови
помянем всех на добром слове,
кому из мерзлых ям не встать.
А помнишь, как – мороз по коже! –
кричал отец, берясь за вожжи:
– Ну, открывай ворота, мать!

А что там: родина ль, чужбина –
кто знает! – дом ли, домовина?
Ездок привстал – и конь несет.
Вот так и я: свое итожу,
продолжить захочу – продолжу,
а надоест – два пальца в рот!

Не первый год живем на свете,
а все нескладно: свищ в сюжете,
и с флюсом, стало быть, финал.
С прощанья начал, а весельем
кончаю, как бы новосельем
на этот свет – и кончен бал!

Да уж и ночь. Вино допили.
Теперь как в сказке – жили-были –
в постель – и кубарем в провал.
На том и мы – не знаю, кстати ль? –
с тобой расстанемся, читатель,
чтоб ты, как автор, не зевал.

Нет, наше ложе без обмана,
а что да как – была б сметана,
и масло как-нибудь собьем.
Была сметана, будет масло,
а если что кому не ясно,
я это объясню потом.

 
 
 
* * *

Пусть те, кого оставил Бог,
цветут и пыжатся в гордыне,
пускай бобы у них как дыни,
где у других – сухой горох;

пускай в кольчугах из наград
бряцают золотом латунным,
пускай в Совете многодумном
на них и шапки не горят;

пускай берут за семерых,
пусть сам-десят гребут лопатой,
пусть не уступят и десятой,
да не осудим их – пусть их!

Но тот, кто тянет на горбу
свою недолю – и выносит,
кого косой неправда косит,
а он лишь закусил губу;

кто нищ, бездомен и гоним,
он, прах гребущий по дорогам,
как Иов, не оставлен Богом,
но ревностно возлюблен им.

 
 
 
* * *

Мы пили когда-то – теперь мы посуду сдаем.
В застольном сидели кругу, упираясь локтями.
Теперь мы трезвее и реже сидим за столом,
где нет уже многих и мы уж не те между нами.

Хлопушка с крапивой цветут на забытых костях.
По вечным маршрутам повыбыли, по неминучим.
Как всех разметало! А мы засиделись в гостях.
Та к выйдем на воздух, морозцем подышим колючим!

У нас еще родина с нами и жгучий снежок,
которые как ни секут нас, а век не покинуть.
И есть еще этот язык, круговой посошок,
и кроме желания жить есть и жажда погибнуть.

Пойдем по Бутырскому валу и влево свернем,
по улице главной дойдем до Тверского бульвара,
где зорко молчит, размышляя о веке своем,
невольник чугунный под сенью свободного дара.

И мы помолчим о своем... А денек серебрист,
и темные липы, морозный пройдя электролиз,
горят белизною, и чудом оставшийся лист
трепещет на ветке, окалиной радужной кроясь.

А правящий класс возлюбил серебристую ель:
когда пролетают по городу черные чайки,
они, как курсанты, цепочкой стоят – и метель,
крутясь и шибая, поземку метет по брусчатке...

Друзья дорогие, да будет вам в мире светло!
Сойдемся на зрелости лет в одиночестве тесном.
Товарищи верные, нас не случайно свело
на поприще гибельном, но как и в юности честном.

1977

 
 
 
БАТЮШКОВ

Как табак доставал, да кальян набивал,
да колечки пускал в потолок.
На атласе курил, по шелку рассыпал
кучерявый со сна хохолок.

То ли птахой сновал, то ли носом клевал
на подушках да пуховиках.
– Как ты, батюшка, спал, где лежал-почивал?
– В облаках, – говорит, – в облаках.

А как вышел табак, да потерся атлас,
да беспечный развеялся дух,
глянул: солнце колом – а пустыня для глаз.
То ли свет, то ли разум потух.

Видит: в тучах просвет – ан осклизлый провал;
видит: ангел – ан черви в глазах.
– Где ты, Батюшков, был, где всю жизнь пропадал?
– В небесах, – говорит, – в небесах.

1979

 
 
 
ПОЛЕВОЕННАЯ БАЛЛАДА

– Привезли листовое железо.
– Кто привез? – Да какой-то мужик.
– Кто такой? – А спроси живореза.
– Сколько хочет? – Да бабу на штык.
– И хорош? – Хром на оба протеза.
А язык пулемет. Фронтовик.
– Да пошел!..

– Привезли рубероид.
Изразцы привезли и горбыль.
– А не много? – Да щели прикроет.
Ты вдова, говорит, я бобыль.
А глазищами так и буровит.
– Ну-ка, дьявол, держись за костыль,
а не то...

– Привезли черепицу. –
Убирайся! – Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.

. . . . . . . . . . . . . . .

Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше – и сказка к концу.

Ах, не ты ли – какими судьбами –
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.

 
 
 
* * *

Всю ночь точил меня комар,
а утром – пионер,
и пытку, как от янычар,
терпел я, крепковер.

Один зудел, другой трубил,
а я на стену лез,
и так я сыт их пеньем был –
по горло, под зарез!

А тут и Муза – не уснешь! –
толкает локтем в бок.
Ей-богу, наточить бы нож
и всех троих – в лесок.

Но нет, уж если Гете сам
руки поднять не мог
на муху злую, где уж нам
окровавлять листок.

Быть может, этот, тоже злой,
назойливый стервец,
как муха та, поклонник
мой, мой ангел, наконец.

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика