Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваЧетверг, 28.03.2024, 16:56



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Денис Новиков


                 Виза

                 (часть 2)



* * *

Д. М. 

Как подобие Божье подобию Божью,
как охваченный дрожью охваченной дрожью,
отдаю своё сердце взамен
твоего. Упадают оковы железны,
обращаются в бегство исчадия бездны,
фараонов кончается плен.
И как Божье подобие Божью подобью,
как охваченный скорбью охваченной скорбью,
возвращаю его из груди.
Ибо плен фараонов — отечество наше,
ибо наша молитва — молитва о чаше,
ибо нам не осилить пути.


Караоке

(1997)


* * *

Бумага терпела, велела и нам
от собственных наших словес.
С годами притёрлись к своим именам,
и страх узнаванья исчез.
Исчез узнавания первый азарт,
взошло понемногу быльё.
Катай сколько хочешь вперёд и назад
нередкое имя моё.
По белому чёрным сто раз напиши,
на улице проголоси,
чтоб я обернулся — а нет ни души
вкруг недоуменной оси.
Но слышно: мы стали вась-вась и петь-петь,
на равных и накоротке,
поскольку так легче до смерти терпеть
с приманкою на локотке.
Вот-вот мы наделаем в небе прорех,
взмывая из всех потрохов.
И нечего будет поставить поверх
застрявших в машинке стихов.

(1988) 
  

* * *

Одесную одну я любовь посажу
и ошую — другую, но тоже любовь.
По глубокому кубку вручу, по ножу.
Виноградное мясо, отрадная кровь.

И начнётся наш жертвенный пир со стиха,
благодарного слова за хлеб и за соль,
за стеклянные эти — 0,8 — меха
и за то, что призрел перекатную голь.

Как мы жили, подумать, и как погодя
с наступлением времени двигать назад,
мы, плечами от стужи земной поводя,
воротимся в Тобой навещаемый ад.

Ну а ежели так посидеть довелось,
если я раздаю и вино и ножи —
я гортанное слово скажу на авось,
что-то между «прости меня» и «накажи»,

что-то между «прости нас» и «дай нам ремня».
Только слово, которого нет на земле,
и вот эту любовь, и вот ту, и меня,
и зачатых в любви, и живущих во зле

оправдает. Последнее слово. К суду
обращаются частные лица Твои,
по колено в Тобой сотворённом аду
и по горло в Тобой сотворённой любви.

(1989) 


Школьник 

...Та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та.
Что он, в сущности, знает о прошлом?
Был он, помнится, ушлым и дошлым.
Ушлый школьник балдеет от книги «Бальзак.
Озорные рассказы» и пишет «казак»,
немудрящему рад палиндрому,
впрочем, рад он и слову второму.
Третье слово, простое само по себе,
вызывает улыбку, «улыбок тебе» —
на доске резюмирует школьник,
и заходятся в классе до колик.
Это всё однокашники и корешки,
и бесстрашны до первой пробитой башки,
и беспечны отныне до первых
похорон и работы на нервах.

Дошлый школьник не любит советскую власть,
он считает сограждан попавшими в пасть
краснобрюхому Левиафану.
Доверяется он корифану:
«Мы живём, под собою не чуя страны, —
понимаешь? — и нам в ощущенье даны
что-то очень херовые вещи,
может, даже Китая похлеще».

Был он ушлым, а сделался скучным, увы.
Потерялись из виду остатки братвы.
За спиною никто не регочет
и стоять на атасе не хочет.

Был он дошлым, а стал доходным. Такова
селяви. Как разденется он догола,
так без слёз и не глянешь в зерцало,
что отчаянный секс порицало.
Разомкнуло чудовище смрадную пасть,
а шагнуть из неё — в невесомость попасть,
так что бывшему школьнику выход
не сулит ни свободы, ни выгод.
Та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та,
но пока не сковала его немота,
да не сделаем вывод поспешный.
Вдруг отыщется выход успешный?

(1989) 


* * *

Куда ты, куда ты... Ребёнка в коляске везут,
и гроб па плечах из подъезда напротив выносят.
Ремесленный этот офорт, этот снег и мазут,
замешенный намертво, взять на прощание просят.

Хорошие люди, не хочется их обижать.
Спасибо, спасибо, на первый же гвоздь обещаю
повесить. Как глупо выходит — собрался бежать,
и сиднем сидишь за десятою чашкою чаю.

Тебя угощали на этой земле табаком.
Тряпьём укрывали, будильник затурканный тикал.
Оркестр духовой отрывался в саду городском.
И ты отщепенцам седым по-приятельски тыкал.

Куда ты, куда ты... Не свято и пусто оно.
Но встанет коляска, и гроб над землёю зависнет.
«Не пёс на цепи, но в цепи неразрывной звено», —
промолвит такое и от удивленья присвистнет.

(1989) 
  

* * *

В.Г. 

Стучит мотылёк, стучит мотылёк
в ночное окно.
Я слушаю, на спину я перелёг.
И мне не темно.

Стучит мотылёк, стучит мотылёк
собой о стекло.
Я завтра уеду, и путь мой далёк.
Но мне не светло.

Подумаешь жизнь, подумаешь жизнь,
недолгий завод.
Дослушай томительный стук и ложись
опять на живот.

(1994) 
  

Стихотворения к Эмили Мортимер 

Тебе — но голос музы тёмной...  
А. Пушкин 



Словно пятна на белой рубахе,
проступали похмельные страхи,
да поглядывал косо таксист.
И химичил чего-то такое,
и почёсывал ухо тугое,
и себе говорил я «окстись».

Ты славянскими бреднями бредишь,
ты домой непременно доедешь,
он не призрак, не смерти, никто.
Молчаливый работник приварка,
он по жизни из пятого парка,
обыватель, водитель авто.

Заклиная мятущийся разум,
зарекался я тополем, вязом,
овощным, продуктовым, — трясло, —
ослепительным небом на вырост.
Бог не фраер, не выдаст, не выдаст.
И какое сегодня число?

Ничего-то три дня не узнает,
на четвёртый в слезах опознает,
ну а юная мисс между тем,
проезжая по острову в кэбе,
заприметит явление в небе:
кто-то в шашечках весь пролетел.



Усыпала платформу лузгой,
удушала духами «Кармен»,
на один вдохновляла другой
с перекрёстною рифмой катрен.

Я боюсь, она скажет в конце:
своего ты стыдился лица,
как писал — изменялся в лице.
Так меняется у мертвеца.

То во образе дивного сна
Амстердам, и Стокгольм, и Брюссель
то бессонница, Танька одна,
лесопарковой зоны газель.

Шутки ради носила манок,
поцелуй — говорила — сюда.
В коридоре бесился щенок,
но гулять не спешили с утра.

Да и дружба была хороша,
то не спички гремят в коробке —
то шуршит в коробке анаша
камышом на волшебной реке.

Удалось. И не надо му-му.
Сдачи тоже не надо. Сбылось.
Непостижное, в общем, уму.
Пролетевшее, в общем, насквозь.



Говори, не тушуйся, о главном:
о бретельке на тонком плече,
поведенье замка своенравном,
заточённом под коврик ключе.

Дверь откроется — и на паркете,
растекаясь, рябит светотень,
на жестянке, на стоптанной кеде.
Лень прибраться и выбросить лень.

Ты не знала, как это по-русски.
На коленях держала словарь.
Чай вприкуску. На этой «прикуске»
осторожно, язык не сломай.

Воспалённые взгляды туземца.
Танцы-шманцы, бретелька, плечо.
Но не надо до самого сердца.
Осторожно, не поздно ещё.

Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.

Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрёшка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.



«Интурист», телеграф, жилой
дом по левую — Боже мой —
руку. Лестничный марш, ступень
за ступенью... Куда теперь?
Что нам лестничный марш поёт?
То, что лестничный всё пролёт.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?».

И ещё. У Никитских врат
сто на брата — и чёрт не брат,
под охраною всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краёв дольём.

Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В день назначенный пожалей.



Через сиваш моей памяти, через
кофе столовский и чай бочковой,
через по кругу запущенный херес
в дебрях черёмухи у кольцевой,
«Баней» Толстого разбуженный эрос,
выбор профессии, путь роковой.

Тех ещё виршей первейшую читку,
страшный народ — борода к бороде,
слух напрягающий. Небо с овчинку,
сомнамбулический ход по воде.
Через погост раскусивших начинку.
Далее, как говорится, везде.

Знаешь, пока все носились со мною,
мне предносилось виденье твоё.
Вот я на вороте пятна замою,
переменю торопливо бельё.
Радуйся — ангел стоит за спиною!
Но почему опершись на копьё?

(1991) 
  

Отъезд 

Подогретый асфальт печёт.
И подстриженный куст стоит.
И ухоженный старичок
отрицает, что он старик.

И волынка мычит на том
(так что не обогнуть) углу;
объясняя зашитым ртом,
что зашили в него иглу.

Пролетает судьба верхом,
вся с иголочки до колёс,
в майке с надписью Go Home
на растерянный твой вопрос.

Раздражённым звенит звонком
на рассеянный твой протест...
Время пепельницы тайком
выносить из питейных мест.

(1990) 


* * *

И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит... 
Псалтирь 

Сей достоверный признак жизни дрожь,
в котором видел слабость и докуку,
прохватит напоследок — и хорош...
Учитель мой, спасибо за науку.

Я был готов. И руку под углом
я подымал под гулкий ропот класса.
И опускал на огненный псалом
«и будет он как дерево...» и клялся.

От первых до последних клятв моих
в сём «лучшем из» слетело столько петель,
что первое, что вспомнишь, — ряд дверных
проёмов и прогалов. Ты свидетель.

Душа, пьяна, пойдёт наискосок.
Покружит над больницею и топкой.
Она черкнёт последний адресок
в сороковины водочного пробкой.

Он был готов. И он теперь она.
Душа. И это за игру словами
расплата, это тайна, это на-
тюрморт с непринесёнными плодами.

(1990) 


Январские стихи 



Видишь, наша Родина в снегу.
Напрочь одичалые дворы
и автобус жёлтый на кругу —
наши новогодние дары.

Поднеси грошовую свечу,
купленную в Риге в том году, —
как сумею сердце раскручу,
в белый свет, прицелясь, попаду.

В белый свет, как в мелкую деньгу,
медный неразменный талисман.
И в автобус жёлтый на кругу
попаду и выверну карман.

Родина моя галантерей,
в реках отразившихся лесов,
часовые гирьки снегирей
подтяни да отопри засов,

едут, едут, фары, бубенцы.
Что за диво — не пошла по шву.
Льдом свела, как берега, концы.
Снегом занесла разрыв-траву.

(1988) 



И в минус тридцать, от конфорок
не отводя ладоней, мы —
«спасибо, что не минус сорок» —
отбреем панику зимы.

Мы видим чёрные береты,
мы слышим шутки дембелей,
и наши белые билеты
становятся ещё белей.

Ты не рассчитывал на вечность,
души приблудной инженер,
в соблазн вводящую конечность
по-человечески жалел.

Ты головой стучался в бубен.
Но из игольного ушка
корабль пустыни «все там будем» —
шепнул тебе исподтишка.

Восславим жизнь — иной предтечу!
И, с вербной веточкой в зубах,
военной технике навстречу
отважимся на двух горбах.

Восславим розыгрыш, обманку,
странноприимный этот дом.
И честертонову шарманку
во все регистры заведём.

(1990) 



Рождение. Школа. Больница.
Столица на липком снегу.
И вот за окном заграница,
похожа на фольгу-фольгу,

цветную, из комнаты детской,
столовой и спальной сиречь,
из прошлой навеки, советской,
которую будем беречь

всю жизнь. И в музее поп-арта
пресыщенной черни шаги
нет-нет да замедлит грин-карта
с приставшим кусочком фольги.

И голубь, от холода сизый,
взметнётся над лондонским дном
над телом с просроченной визой
в кармане плаща накладном.

И призрачно вспыхнет держава
над еврокаким-нибудь дном,
и бобби смутят и ажана
корявые нэйм и преном.

А в небе, похлеще пожара,
и молот, и венчик тугой
колосьев, и серп, и держава
со всею пенькой и фольгой.

(1992) 
  

Ирландия 

Ф. Николаеву 

1. Белфаст 

Скоро, скоро будет теплынь,
долголядые май-июнь.
Дотяни до них, доволынь.
Постучи по дереву, сплюнь.

Зренью зябкому Бог подаст
на развод золотой пятак,
густо-синим зальёт Белфаст.
Это странно, но это так.



Бенджамину Маркизу-Гилмору 

Неподалёку от казармы
живёшь в тиши.
Ты спишь, и сны твои позорны
и хороши.

Ты нанят как бы гувернёром,
и час спустя
ужо возьмёт тебя измором
как бы дитя.

А ну вставай, учёный немец,
мосье француз.
Чуть свет и окне — готов младенец
мотать на ус.

И это лучше, чем прогулка
ненастным днём.
Поправим плед, прочистим горло,
читать начнём.

Сама достоинства наука
у Маршака
про деда глупого и внука,
про ишака —

как перевод восточной байки.
Ах, Бенджамин,
то Пушкин молвил без утайки:
живи один.

Но что поделать, если в доме
один Маршак.
И твой учитель, между нами,
да-да, дружок...

Такое слово есть «фиаско».
Скажи, смешно?
И хоть Белфаст, хоть штат Небраска,
а толку что?

Как будто вещь осталась с лета
лежать в саду,
и в небесах всё меньше света
и дней в году.

3. Баллимакода 

За счастливый побег! — ничего себе тост.
Так подмигивай, скалься, глотай, одурев не
от виски с прицепом и джина внахлёст,
четверть века встречая в ирландской деревне.

За бильярдную удаль крестьянских пиров!
И контуженый шар выползает на пузе
в электрическом треске соседних шаров,
и улов разноцветный качается в лузе.

А в крови «Джонни Уокер» качает права.
Полыхает огнём то, что зыбилось жижей.
И клонится к соседней твоя голова
промежуточной масти — не чёрной, не рыжей.

Дочь трактирщика — это же чёрт побери.
И блестящий бретёр каждой бочке затычка.
Это как из любимейших книг попурри.
Дочь трактирщика, мало сказать — католичка.

За бумажное сердце на том гарпуне
над камином в каре полированных лавок!
Но сползает, скользит в пустоту по спине,
повисает рука, потерявшая навык.

Вольный фермер бубнит про навоз и отёл.
И, с поклоном к нему и другим выпивохам,
поднимается в общем-то где-то бретёр
и к ночлегу неблизкому тащится пёхом.

(1992) 
  

* * *

Забудь раздельный звук и призвук слитный,
малороссийский выговор живой
и на пороге малогабаритной
квартиры — поцелуй как таковой.

Забудь пикник на станции Красково,
на станции Кусково перерыв
в движенье поездов. Ещё не скоро.
Прищур окрестной зелени игрив.

Избыток жизни в судорожном теле
и смену поз — не спрашивай зачем.
Спроси, зачем сменяются недели
на месяцы и годы. В «академ»

уходит второкурсница, на третьем
её партнер (по слухам, андрогин)
спивается, становится отребьем.
Но этот слух сменяется другим.

Итак, забудь. Смотри не перепутай,
а то забудешь что-нибудь не то.
Тот выговор, усиленный минутой
беспамятства, и дачное лото, —

дурачится, глядит в кулак и тянет,
мешочек перетряхивает. Ну?!
Подходит поезд, поезд ждать не станет
как таковую молодость одну.

(1992) 


* * *

Казалось, внутри поперхнётся вот-вот
и так ОТК проскочивший завод,
но ангел стоял над моей головой.
И я оставался живой.

На тысячу ватт замыкало ампер,
но ангельский голос не то чтобы пел,
не то чтоб молился, но в тёмный провал
на воздух по имени звал.

Всё золото Праги и весь чуингам
Манхэттена бросить к прекрасным ногам
я клялся, но ангел планиды моей
как друг отсоветовал ей.

И ноги поджал к подбородку зверёк,
как требовал знающий вдоль-поперёк -
«за так пожалей и о клятвах забудь».
И оберег бился о грудь.

И здесь, в январе, отрицающем год
минувший, не вспомнить на стуле колгот,
бутылки за шкафом, еды на полу,
мочала, прости, на колу.

Зажги сигаретку да пепел стряхни,
по средам кино, по субботам стряпни,
упрёка, зачем так набрался вчера,
прощенья, и etc. -

не будет. И ангел, стараясь развлечь,
заводит шарманку про русскую речь,
вот это, мол, вещь. И приносит стило.
И пыль обдувает с него.

Ты дым выдыхаешь-вдыхаешь, губя
некрепкую плоть, а как спросят тебя
насмешник Мефодий и умник Кирилл:
«И много же ты накурил?»

И мене и текел всему упарсин.
И стрелочник Иов допёк, упросил,
чтоб вашему брату в потёмках шептать
«вернётся, вернётся опять».

На чудо положимся, бросим чудить,
как дети, каракули сядем чертить.
Глядишь, из прилежных кружков и штрихов
проглянет изнанка стихов.

Глядишь, заработает в горле кадык,
начнёт к языку подбираться впритык.
А рот, разлепившийся на две губы,
прощенья просить у судьбы...

(1993) 


* * *

Слушай же, я обещаю и впредь
петь твоё имя благое.
На уxo мне наступает медведь —
я подставляю другое.

Чу, колокольчик в ночи загремел.
Кто гоношит по грязи там?
Тянет безропотный русский размер
бричку с худым реквизитом.

Певчее горло дерёт табачок.
В воздухе пахнет аптечкой.
Как увлечён суходрочкой сверчок
за крематорскою печкой!

А из трубы идиллический дым
(прямо на детский нагрудник).
"Этак и вправду умрёшь молодым», —
вслух сокрушается путник.

Так себе песнь небольшим тиражом.
Жидкие aплодисменты.
Плеск подступающих к горлу с ножом
Яузы, Леты и Бренты.

Голос над степью, наплаканный всласть,
где они, пеший и конный?
Или выходит гримасами страсть
Под баритон граммофонный?

(1992) 


* * *

А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.

Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.

Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
— Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.

О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле навёрстывай,
ложись на сессии костьми.

А мы — Георгия Иванова,
а мы — за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.

...Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.

Ещё до бело-сине-красного,
ещё в зачётных книжках «уд»,
ещё до капитала частного. —
Не ври. Так долго не живут.

Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского — с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.

Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелёт?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.

(1994) 


* * *

В какой бы пух и прах он нынче ни рядился.
Под мрамор, под орех...
Я город разлюбил, в котором я родился.
Наверно, это грех.

На зеркало пенять — не отрицаю — неча.
И неча толковать.
Не жалобясь, не злясь, не плача, не переча,
вещички паковать.

Ты «зеркало» сказал, ты перепутал что-то.
Проточная вода.
Проточная вода с казённого учета
бежит, как ото льда.

Ей тошно поддавать всем этим гидрам, домнам
и рвётся из клешней.
А отражать в себе страдальца с ликом томным
ей во сто крат тошней.

Другого подавай, а этот... этот спёкся.
Ей хочется балов.
Шампанского, интриг, кокоса, а не кокса.
И музыки без слов.

Ну что же, добрый путь, живи в ином пейзаже
легко и кочево.
И я на последях па зимней распродаже
заначил кой-чего.

Нам больше не носить обносков живописных,
вельвет и габардин.
Предание огню предписано па тризнах.
И мы ль не предадим?

В огне чадит тряпьё и лопается тара.
Товарищ, костровой,
поярче разведи, чтоб нам оно предстало
с прощальной остротой.

Всё прошлое, и вся в окурках и отходах,
лилейных лепестках,
на водах рожениц и на запретных водах,
кисельных берегах,

закрученная жизнь. Как бритва на резинке.
И что нам наколоть
па память, на помин... Кончаются поминки.
Довольно чушь молоть.

(1993) 


* * *



Для густых бровей,
как шутил отец,
ты кормила меня икрой.
Заточи мой слух,
расплети крестец
и небольно глаза закрой.

Я дышал в тебе,
продышал пятно
и увиденным был прельщён.
Да гори оно,
воскресай оно
хоть из пепла, а я при чём?



Не орла, не решку метнём в сердцах,
не колоду, смешав, сдадим.
А билет воздушный о двух концах,
потяни на себя один.

Беглецу по вкусу и тень шпалер,
и блескучий базар-вокзал.
Как об этом смачно сказал Бодлер —
мне приятель пересказал.



Был я твой студент,
был я твой помреж,
симулянт сумасшедший был.
Надорви мой голос,
язык подрежь,
что ещё попросить забыл?

Покачусь шаром, самому смешно.
Чёрной точкой наоборот,
что никак не вырастет ни во что,
приближаясь. И жуть берёт.

(1994) 


* * *

N. 

Повисает рука, отмирает моя голова.
И с похмелья в глазах темно. Похмелюсь — темно.
Ты не любишь меня, ты не знаешь, как ты права.
Но... А впрочем, какое нам остаётся «но»?

Принадлежность постельную можно в ночи кусать.
Можно чиркнуть лезвием — выйдет ни то ни сё.
Можно бросить всё. Но не стоит всего бросать.
Надо что-то оставить. А значит, оставить всё.

Вот потому и славится в вышних, иных мирах.
Переплетаясь в объятиях, как бы в мирах иных,
помнили и в беспамятстве, кто мы такие — прах.
И восклицали Господи! на языках земных.

(1994) 
  

Телемахида 

Телемак Эвхарису встречает в пути.
Свой корабль он сжигает дотла.
— Извини меня, Ментор, с добром отпусти.
Ложе брачное лучше одра.
И срывается Ментор на мат-перемат.
Но доносится голос, высок:
«Не тужи о своём корабле, Телемак,
это дерева только кусок.
Не тужи об отце, он давно заторчал
у такой же, как нимфа твоя.
Он таких — чтоб сказать поприличнее — чар
поотведал,такого питья
из распахнутых уст, из кувшинов живых,
перевёрнутых к небу вверх дном,
что его ни один не волнует жених
и ни все женихи табуном.
Добрый день вам, счастливцы, попавшие в цель.
Вы доплыли до правильных стран.
Человечества станут качать колыбель
чудо-нимфы героям в пандан».
Только Ментор кричит: подымись, Телемак.
И Улисса Афина зовёт.
И от вёсельных топких тошнит колымаг,
от сыновних-отцовских забот.
Ты ревнива, Афина. Ты хочешь любви.
И доспехи истомой текут.
Покоряемся воле. Но мы не твои.
Ничего. Скоро боги умрут.

(1994) 
  

Россия 

...плат узорный до бровей.  
А. Блок 

Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки —
бейсбольная кепка в посылке.

Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».

Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.

Своё — это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.

Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.

Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.

Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая,
урон державным своим эпатажем
ужо нанесём — и завяжем.

Подумаем лучше о наших делах:
налево — Маммона, направо Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.

Поедешь налево — умрёшь от огня.
Поедешь направо — утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.

(1992) 


* * *

С полной жизнью налью стакан,
приберу со стола к рукам,
как живой подойду к окну
и такую вот речь толкну:

Десять лет проливных ночей,
понадкусанных калачей,
недоеденных бланманже:
извиняюсь, но я уже.
Я запомнил призывный жест,
но не помню, какой проезд,
переулок, тупик, проспект,
шторы тонкие на просвет,
утро раннее, птичий грай.
Ну не рай. Но почти что рай.

Вот я выразил, что хотел.
Десять лет своих просвистел.
Набралось на один куплет.
А подумаешь — десять лет.
Замыкая порочный круг,
я часами смотрю на крюк.
И ему говорю, крюку,
«ты чего? я ещё в соку».
Небоскрёбам, мостам поклон.
Вы сначала, а я потом.

Я обломок страны, совок.
Я в послании. Как плевок.
Я был послан через плечо
граду, миру, кому ещё?
Понимает моя твоя.
Не поймёт ли твоя моя?
Как в лицо с тополей мело,
как спалось мне малым-мало.
Как назад десять лет тому
граду, миру, ещё кому?
Про себя сочинил стишок —
и чужую тахту прожёг.

(1994) 


* * *

Встанешь не с той ноги,
выйдут не те стихи.
Господи, помоги,
пуговку расстегни
ту, что под горло жмёт,
сколько сменил рубах,
сколько сменилось мод...
Мёд на моих губах.
Замысел лучший Твой,
дарвиновский подвид,
я, как смешок кривой,
чистой слезой подмыт.
Лабораторий явь:
щёлочи отними,
едких кислот добавь,
перемешай с людьми,
чтоб не трепал язык
всякого свысока,
сливки слизнув из их
дойного языка.
Чокнутый господин
выбрал лизать металл,
голову застудил,
губы не обметал.

Губы его в меду.
Что это за синдром?
Кто их имел в виду
в том шестьдесят седьмом?
Как бы ни протекла,
это моя болезнь —
прыгать до потолка
или на стену лезть.
Что ты мне скажешь, друг,
если не бредит Дант?
Если девятый круг
светит как вариант?
Город-герой Москва,
будем в восьмом кругу.
Я — за свои слова,
ты — за свою деньгу.
Логосу горячо
молится протеже:
я не готов ещё,
как говорил уже.

(1995) 
  

* * *

От отца мне остался приёмник — я слушал эфир.
А от брата остались часы, я сменил ремешок
и носил, и пришла мне догадка, что я некрофил,
и припомнилось шило и вспоротый шилом мешок.

Мне осталась страна — добрым молодцам вечный наказ.
Семерых закопают живьём, одному повезёт.
И никак не пойму, я один или семеро нас.
Вдохновляет меня и смущает такой эпизод:

как Шопена мой дед заиграл на басовой струне
и сказал моей маме: «Мала ещё старших корить.
Я при Сталине пожил, а Сталин загнулся при мне.
Ради этого, деточка, стоило бросить курить».

Ничего не боялся с Трёхгорки мужик. Почему?
Потому ли, как думает мама, что в тридцать втором
ничего не бояться сказала цыганка ему.
Что случится с Иваном — не может случиться с Петром.

Озадачился дед: «Как известны тебе имена?!»
А цыганка за дверь, он вдогонку а дверь заперта.
И тюрьма и сума, а потом мировая война
мордовали Ивана, уча фатализму Петра.

Что печатными буквами писано нам на роду —
не умеет прочесть всероссийский народный Смирнов.
«Не беда, — говорит, навсегда попадая в беду, —
где-то должен быть выход». Ба-бах. До свиданья, Смирнов.

Я один на земле, до смешного один на земле.
Я стою как дурак, и стрекочут часы на руке.
«Береги свою голову в пепле, а ноги в тепле» —
я сберёг. Почему ж ты забыл обо мне, дураке?

Как юродствует внук, величаво немотствует дед.
Умирает пай-мальчик и розгу целует взасос.
Очертанья предмета надёжно скрывают предмет.
Вопрошает ответ, на вопрос отвечает вопрос.

(1995)


Silk Cut 

...Опускаясь со дна, поднимаясь на дно,
я запомнил с часами костёл.
Начиналось на станции Ангел оно,
у Семи продолжалось Сестёр.

Развлекательный пирс на морском берегу,
всё быстрей и быстрей карусель.
Веселись не хочу, хохочи не могу,
а ребяческий страх пересиль.

Маракует астролог тире хиромант
и по звёздам читает ладонь.
Не смертельно, что мой гороскоп хероват,
а её гороскопа не тронь.

В небесах замирает навытяжку змей,
напрягается трос-окорот.
Истукана из лавки восточной прямей
этот викторианский курорт.

Отступает волна, подступает волна,
выступает на площади мим.
Как она, одинаков во все времена,
а сегодня ни с чем не сравним.

А по волнам трассирует камень-голыш
и почти настигает закат,
и вбирает с ладони ливанский гашиш
по-британски терпимый Silk Cut.

И зеркальная вывеска «завтрак-ночлег»,
и хозяина вежливый стук,
и горящий ночник, как он утром поблек,
одеяла узорный лоскут.

Не стучи, не тревожь, мы не спим однова.
Как рукой удержать жернова?
Я пишу на обложке буклета слова,
а она как волна, как трава, —

перемелется всё, перемолотый сор
отклубится и ляжет под пресс.
Как две капли ни с чем не сравнимый узор
через шёлковый вспыхнет разрез.

(1995) 

Silk Cut— «Шёлковый разрез» (англ.), популярная в Британии марка сигарет 

Памяти Сергея Новикова 

Все слова, что я знал, — я уже произнёс.
Нечем крыть этот гроб-пуховик.
А душа сколько раз уходила вразнос,
столько раз возвращалась. Привык.

В общем, Царствие, брат, и Небесное, брат.
Причастись необманной любви.
Слышишь, вечную жизнь православный обряд
обещает? — на слове лови.

Слышишь, вечную память пропел-посулил
на три голоса хор в алтаре
тем, кто ночь продержался за свой инсулин
и смертельно устал на заре?

Потерпеть, до поры не накладывать рук,
не смежать лиловеющих век —
и широкие связи откроются вдруг,
на Ваганьковском свой человек.

В твёрдый цент переводишь свой ломаный грош,
а выходит — бессмысленный труд.
Ведь могильщики тоже не звери, чего ж,
понимают, по курсу берут.

Ты пришёл по весне и уходишь весной,
ты в иных повстречаешь краях
и со строчной отца, и Отца с прописной.
Ты навеки застрял в сыновьях.

Вам не скучно втроём, и на гробе твоём,
чтобы в грех не вводить нищету,
обломаю гвоздики — известный приём.
И нечётную розу зачту.

(1995) 
  

* * *

жене 

Долетит мой ковёр-самолёт
из заморских краев корабельных,
и отечества зад наперёд —
как накатит, аж слёзы на бельмах.

И, с таможней разделавшись враз,
рядом с девицей встану красавой:
— Всё как в песне сложилось у нас.
Песне Галича. Помнишь? Той самой.

Мать-Россия, кукушка, ку-ку!
Я очищен твоим снегопадом.
Шапки нету, но ключ по замку.
Вызывайте нарколога на дом!

Уж меня хоронили дружки,
но известно крещёному люду,
что игольные ушки узки,
а зоилу трудней, чем верблюду.

На-кась выкуси, всякая гнусь!
Я обветренным дядей бывалым
как ни в чём не бывало вернусь
и пройдусь по знакомым бульварам.

Вот Охотный бахвалится ряд,
вот скрипит и косится Каретный,
и не верит слезам, говорят,
ни на грош этот город конкретный.

Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо? — А так: НЕНАВИЖУ 

загулявшее это хамьё,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце моё,
и не я моё сердце устроил.

Но ништо, проживём и при них,
как при Лёне, при Мише, при Грише.
И порукою — этот вот стих,
только что продиктованный свыше.

И ещё. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слёз она ничему и не верит.

Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зёрнышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за...

(1995) 
  

Музыка 

Нас тихо сживает со света
и ласково сводит с ума
покладистых — музыка эта,
строптивых — музыка сама.

Ну чем, как не этим, в Париже
заняться — сгореть изнутри?
Цыганское «по-го-во-ри же»
вот так по слогам повтори.

И произнесённое трижды
на север, на ветер, навзрыд —
оно не обманет. Поди ж ты,
горит. Как солома горит!

Поехали, сено-солома,
листва на бульварном кольце...
И запахом мяса сырого
дымок отзовётся в конце.

А музычка ахнет гитаркой,
пускаясь наперегонки,
слабея и делаясь яркой,
как в поле ночном огоньки.

(1995) 
  

* * *

Я прошёл, как проходит в метро
человек без лица, но с поклажей,
по стране Левитана пейзажей
и советского информбюро.

Я прошёл, как в музее каком,
ничего не подвинул, не тронул,
я отдал своё семя как донор
и с потомством своим не знаком.

Я прошёл все слова словаря,
все предлоги и местоименья,
что достались мне вместо именья,
воя черни и ласки царя.

Как слепого ведёт поводырь,
провела меня рифма-богиня: —
Что ты, милый, какая пустыня?
Ты бы видел — обычный пустырь.

Ухватившись за юбку её,
доверяя единому слуху,
я провёл за собой потаскуху
рифму, ложь во спасенье моё...

(1996) 

 
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024