Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 29.03.2024, 13:37



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 


Денис Новиков

 

   Виза

 (часть 1)



* * *

Москва бодала местом Лобным,
играючи, не насовсем,
с учётом точным и подробным
педагогических систем.
Москва кормила до отвала
по пионерским лагерям,
с опекою не приставала,
и слово трудное ге-рон-
то-кратия — не знали, зрели,
росли, валяли дурака.
Пройдёшься по сентябрьской прели -
глядишь, придумалась строка.
Непроизвольно, так, от сердца.
Но мир сердечный замутнён
на сутки даденного ксерокса
прикосновением времён.
Опережая на три года
всех неформалов ВКШ,
одну трагедию народа
постигла юная душа.
А нынче что же — руки в брюки,
гуляю, блин, по сентябрю,
ловлю пронзительные звуки
и мысленно благодарю.

(1988) 


* * *

ещё душе не в кайф на дембель
в гражданском смысле слова гибель
ещё вчерне глотает стебель
и крепко держит будто ниппель
ещё не больно в небо пальцем
играя с тяготеньем в прятки
сырой мансарды постояльцем
где под матрацем три тетрадки
предпочитаю быть покамест
по книгам числюсь что ж такого
что чёрный калий твой цианист
веревка белая пенькова

(1988) 


* * *

Задумаешься вдруг: какая жуть.
Но прочь виденья и воспоминанья.
Там листья жгут и обнажают суть,
но то уже за гранью пониманья,
и зреет там, за изгородью, звук,
предощутим и, кажется, прекрасен.
Затянешься. Задумаешься вдруг
в кругу хлебнувших космоса орясин —
высотки, в просторечии твоём.
Так третье поколение по праву
своим считает Фрунзенский район,
и первое — район, но не державу.
Я в зоне пешеходной — пешеход.
В зелёной зоне — божия коровка.
И битый час, и чудом целый год
моё существованье — тренировка
для нашей встречи где-то, где дома
населены консьержками глухими,
сошедшими от гордости с ума
на перекличке в Осовиахиме.
Какая жуть: ни слова в простоте.
Я неимущ к назначенному часу.
Консьержка со звездою на хвосте
крылом высоким машет ишиасу.


* * *

Дверь откроешь: тепло из гостиной на кухню течёт,
вопреки планировке, поверх типового проекта
здесь, где стужа препятствует существованью субъекта,
протекает тепло из гостиной, не взятой в расчёт.

Здесь, на синей земле, на покрытом клеёнкой столе,
прямо в центре цветной фотографии города Кёльна,
есть железная клетка для воздуха, дабы привольно
можно было дышать в сохраняемом клеткой тепле.

Объясняю. Тепло из гостиной на кухню течёт,
попадая в железную клетку, при помощи ряда
хитроумных устройств сохраняется ей от распада,
и субъект существует в гостиной и клетки за счёт.

(1986) 


Чукоккала 

Голое тело, бесполое, полое, грязное
В мусорный ящик не влезло — и брошено около.
Это соседи, отъезд своей дочери празднуя,
Выперли с площади куклу по кличке Чукоккала.
Имя собачье её раздражало хозяина.
Ладно бы Катенька, Машенька, Лизонька, Наденька...
Нет ведь, Чукоккалой, словно какого татарина,
Дочка звала её с самого детского садика.
Выросла дочка. У мужа теперь в Лианозове.
Взять позабыла подругу счастливого времени
В дом, где супруг её прежде играл паровозами
И представлялся вождём могиканского племени.
Голая кукла Чукоккала мёрзнет на лестнице.
Завтра исчезнет под влажной рукою уборщицы.
Если старуха с шестого — так та перекрестится.
А молодая с девятого — и не поморщится.


Ностальгическое 

1. 8-й класс 

Обязательно будет истерика,
обязательно будет скандал,
звук — на полную, голос из телека
для соседей бубнит по складам.
Я в компании выбился в лидеры.
На груди, словно орден, засос,
чтоб родители видели, видели,
как их сын грандиозно подрос.

2. 10-й класс 

Едина жизнь, и смерть едина,
а на щеках цветёт щетина —
забор для посторонних глаз;
рука дрожит, стакан сжимая,
—Ну что, за праздник Первомая?
—Нет, лучше за десятый класс.
—Что будет после выпускного,
учиться и учиться снова?..
—Плюнь. Не расстраивайся. Пей.
Умерь напрасные дебаты,
что будет? — будут аты-баты
под бокс подстриженных людей.


* * *

Взгляни на прекрасную особь
и, сквозь черепашьи очки,
коричневых родинок россыпь,
как яблоки в школе, сочти.
Зачем-то от древа Минпроса
ещё плодоносят дички
как шанс, как единственный способ
считать, не сбиваясь почти.
Число переходит в другое.
В зелёный — коричневый цвет.
И минус — надбровной дугою —
дурацкую разницу лет.
И плюс помышленье благое,
что сравнивать сущее — грех.
Смотреть. И не трогать рукою
ни яблок, ни родинок тех.


* * *

Малый мира сего, я хочу быть большим.
Славным малым подзвездного мира.
И хочу соблюдать я спортивный режим,
чтобы ставить рекорды без мыла.

Не надейся. Никто ничего не поймёт —
мне сказали ребята намедни —
никого твой вертлявый пассаж не проймёт,
все лишь бредни, там-там, шерри-бренди...

Это штампы, ребята, дурные клише,
вы отстали, и, кажется, слишком.
Я хочу выбирать по душе, по душе,
а не по разговорам и книжкам.

Посылаю наверх я активный сигнал,
поцелуй посылаю воздушный:
по незнанию детскому дуру я гнал,
и была моя дура бездушной,

по велению моды припудрил мозги,
но сошла чужеродная пудра.
И теперь я отчётливо вижу все зги —
вы живёте действительно мудро.

Малый мира сего, серый мара твово,
бесконечного вашего мара,
да, конечно, конечно, никто, ничего,
но, с другой стороны — шарабара.


* * *

Сердце бьёт в эрогенную зону
чем-то вроде копыта коня.
Человечество верит Кобзону
и считает химерой меня.

Дозвониться почти невозможно,
наконец дозвонился — и что? —
говорит, что уходит, безбожно
врёт, что даже надела пальто.

Я бы мог ей сказать: «Балаболка,
он же видео — мой телефон,
на тебе голубая футболка
и едва различимый капрон».

Я бы мог, но не буду, не стану,
я теперь никого не виню,
бередит смехотворную рану
сердце — выскочка, дрянь, парвеню.

Сердце глупое. Гиблая зона.
Я мотаю пожизненный срок
на резиновый шнур телефона
и свищу в деревянный свисток,

я играю протяжную тему,
я играю, попробуй прерви,
о любви и презрении к телу,
характерном для нашей любви.


* * *

Квартиру прокурили в дым.
Три комнаты. В прихожей шубы.
След сапога неизгладим
до послезавтра. Вот и губы

живут недолго на плече
поспешным оттиском, потёком
соприкоснувшихся под током,
очнувшихся в параличе.

Не отражает потолок,
но ежечасные набеги
теней, затмений, поволок
всю ночь удваивают веки.

Ты вдвое больше, чем вчера,
нежнее вдвое, вдвое ближе.
И сам я человек-гора,
сошедший с цирковой афиши.

Мы — дирижабли взаперти,
как под водой на спор, не дышим
и досчитать до тридцати
хотим — и окриков не слышим.

(1986) 


* * *

Мы заснём и проснёмся — друзьями,
машинальным движением рук
только дань отдадим обезьяне —
и пройдём сквозь рефлексовый круг.

Гадко щерятся Павлов и Дарвин:
дохлый номер бороть естество.
Но недаром, ты слышишь, недаром
мы пока ещё верим в Него.


* * *

Давай молчать с тобой на равных,
Коль разговор утратил смысл.
Нет ран, и соли нет на ранах.
Дождь голубей с балкона смыл.

Нет денег. В сотый раз обшарил
Карманы куртки — денег нет.
И, судя по всему, не шарик
Земля, а колющий предмет.


* * *

Я не знаю стихов о любви
Совершенней, чем «Север и Запад
Заслоняют колени твои,
Лишь желаннее ставшие за год...»

Я, осиливший горы бумаг,
не считаю, что «спящие чутко,
два пупка превращаются в знак
бесконечности» — тонкая шутка.

Я, последний на свете кретин,
понимаю, как это красиво:
«... а потом по орбите летим
на диване, бесшумном на диво...»

(1985) 


Посвящения 



А. Б. 

Город, город на сфинкском заливе.
Мы гуляли зимой по нему,
ощущая планету — в отрыве
и по правую руку — Неву.

Вдоль обломков хорошего тона
Невским... Не с кем... Эй, сфинксы, ать-два!
Город, город, медуза Горгона,
ты три века всему голова.



Т. З. 

Здоровья осталось на несколько тысяч затяжек.
Ночные коты крымский дворик обходят дозором.
Рассыпались звёзды солдатских начищенных пряжек,
им время настало спаяться единым узором.

Двенадцать часов. Место встречи — площадка за клубом.
Пожатия рук и ленивый обмен новостями.
Промокшая тумба отброшена выбитым зубом,
оставленным здесь не курящими «Приму» гостями.
Я с детства боюсь, только страх свой всё меньше скрываю,
и вправду, ну что я могу против местных — приезжий...

(1985) 


* * *

На фоне Афонского монастыря
потягивать кофе на жаркой веранде,
и не вопреки, и не благодаря,
и не по капризу и не по команде,
а так, заговаривая, говоря.

Куда повело... Не следить за собой.
Куда повело... Не подыскивать повод.
И тычется тучное (шмель или овод?),
украшено национальной резьбой,
создание и вылетает на холод.

Естественной лени живое тепло.
Истрёпанный номер журнала на пляже
Ты знаешь, что это такое. Число
ушедших на холод растёт, на чело
кладя отпечаток любви и пропажи,

и только они, и ещё кофейку.
И море, смотри, ни единой медузы.
За длинные ноги и чистые узы!
Нам каяться не в чем, отдай дураку
журнал, на кавказском базаре арбузы,

и те, по сравнению с ним на разрез —
белее крыла голодающей чайки.
Бессмысленна речь моя в противовес
глубоким речам записного всезнайки,
с Олимпа спорхнул он, я с дерева слез.

Я видел, укрывшись ветвями, тебя,
я слышал их шёпот и пение в кроне.
И долго молчал, погружённый в себя,
нам хватит борозд на господней ладони,
язык отпуская да сердце скрепя.

(1988) 


* * *

Друг другу не ровня, мы, видимо,
различны по величине,
но то, что ты смотришь по видео,
я вижу с пелёнок во сне.

Бесспорно, прекрасен Калигула,
но рамки экрана тесны,
как место собачьего выгула,
как улицы этой страны,

что колом стоит в знаменателе
и тешит надеждой и бьёт
по праву священному матери,
в мученьях рождающей плод...

Но выше чужих телеспутников
и ниже таможен твоих,
чудовищ, распутниц, распутников,
преступников и остальных...

Трансляции снов из кромешного
и светлого — из глубины.
Друг другу не ровня, конечно, мы.
Но все, как ни странно, равны.


* * *

Месяц июль, скажи, месяц июль.
Мне ли не знать помутнения, мне ли.
Красное лето, зелёный патруль.
Встали в шеренгу и оцепенели,

и рассчитаться по росту нет сил,
и переход под знамёна не гладок.
Время пришло — и губу закусил.
Время настало — устроил припадок.

Это не оторопь энного дня
напоминания отрокам кармы,
часа, когда стекленеет броня
и различимы снега и казармы.

Мы не случайно держали пари,
и забирали себе половину,
и затевали ночные пиры —
горсть монпансье и стакан поморину.

Коль ясновиденьем лоб обелён,
фосфоресцирует обод пилотки,
что нам за дело? Шуми, Вавилон,
и покушайся на наши подмётки.

Бестолочь машет с плеча на ура,
всё норовит возвести баррикады...
Громче флотилий гремели цикады,
и берега омывала Пахра.

(1985) 


Стансы ко времени 

Поговори со мной, время, с позиции силы.
Лунная ночь. И душа, слава богу, полна.
Поговори. Потряси надо мною осины.
Или берёзы. И рожью пахни из окна.

Я б поукромнее спрятал язык за зубами,
только зубов, вот беда, не осталось во рту
Ямб позволяет писать собой саги о БАМе,
вряд ли смогу доказать им теперь правоту.

Я говорю с тобой, время, с позиции пятой,
крепко поставлен на место одною шестой.
Ты поверяешь гармонию белой палатой
и арифметикою, безнадёжно простой.

И для примеров твоих я сложу, может статься,
голову с яблоком, как прародитель Адам.
Поговорим. Но чуть прежде, чем насмерть расстаться,
дай я узнаю осину Твою по плодам.


* * *

Рука судьбы, рука Москвы
всю ночь сжимает мне запястье
до белизны, до синевы,
до омертвенья, до безвластья

над невесомым коробком
и невесомой сигаретой —
над всем спасительным куском
реальности, над жизнью этой.

То командармова рука,
литые мышцы, блеск погона,
она уходит в облака
сквозь дверь открытого балкона,

то чертовщина, то мираж,
за уклоненье, за диагноз
со мною счёты сводит страж
империи, мышиный Аргус.

Я гибну. Не сложить креста.
В мои зрачки не страшно — странно
глядит погонная звезда...
Ах, донна Анна, донна Анна...


Стансы ко времени № 2 

Я, верно, не поспею за тобой.
Куда как быстро бегают ребята.
Недоуменье прыгавших в забой
за истиной, чья верная лопата

побегами живыми проросла,
мне уморительно. При виде
воробышка кургузого, посла
из вечности, в листве и не в обиде —

лопаты потупляют черенки.
На василёк, схороненный под робой,
подаренный сердечною зазнобой,
валит листва растений той реки,

где всё мертво, где примирён герой
труда и быта с битником патлатым,
поскольку сам летун, поскольку атом,
субстанция, не крытая корой.

Ах, жизнь моя, печальные дела.
Мне никого и ничего не жалко.
Мне жалко вас, лопата и пила,
в масштабе от плетня до полушалка.

Мне жаль себя. А впрочем, всё хандра.
Бегут ребята на пожар эпохи.
И воробей летейский сыплет крохи
голодным людям. Это ль не игра?


* * *

Было деревом, стало стволом водокачки,
о наивный, ребячески чистый обман,
боевая готовность ландшафта, из спячки
выходящего в крупный, отчётливый план.

Как я в августе грежу такими вещами,
даже трогаю ветку за почку рукой
и тяну из тебя, неповинной, клещами
тривиальную фразу: на даче покой.

Как, должно быть, приятно читать на террасе,
если ливень и сутки ещё впереди
до отъезда домой, по делам, в первом классе...
Нет, я правильно путаю, нет, погоди,

эти поезд и почка — не мелкая кража,
обречённого век шуровать по лоткам,
не смешенье времён и сезонов, но та же
водокачка и те же стволы по бокам.

(1987) 


* * *

Е.М. 

Блажен, кто, доверяясь связи
меж этой женщиной худой,
цветами, вянущими в вазе,
и абсолютной пустотой

стихов, которые так гладко
сегодня пишутся, найдёт
в них благозвучье беспорядка
или магический расчёт.


* * *

Не путём — так бульваром Страстным
прошагай, покури и припомни:
это было с тобой или с ним,
это кроны, а может быть, корни?

В отдаленье — разрушенный храм.
Отдаление — много ли это?
Кто ты, предок? Сиятельный хам.
Кто потомок? Не слышно ответа.

Параллель. Сто веков. Пара лет.
«Здесь сидел...» На скамейке отметка.
Наступаю в свой собственный след,
плоский след то потомка, то предка.

Не бульваром Страстным — так путём.
Нету разницы принципиальной.
Кто не знает, что будет потом, —
обладает великою тайной.


Накануне 

Остов курицы на сковородке,
в кухне кафельной бродит сквозняк,
сводят руки погодные сводки
лучезарной программы «Маяк».

Завтра праздник, и праздничный завтрак,
и открытка в почтовом гнезде,
поздравления сверхкуртизанок —
отцветающих дикторш ЦТ.

Завтра (пусть и не круглая) дата,
а сегодня обычный денёк:
ни салюта с яйцом, ни салата,
и молчит в телефоне звонок.

Проходи же скорее, минута,
до рубиновой цифры в году
семимильным шажком лилипута
и замри и застынь на посту!


Девять дней 

Три копейки в синий купол,
государственный орёл
крутит штопор. Вспомнил ступор.
Я, наверное, обрёл
знанье важное для новых
поэтических удач,
так и просится «кленовых»
и рифмуется «не плачь».
Я могу пять суток кряду,
до скончания времён,
до упора, до упаду,
диссонансом, в унисон.
Это просто, очень просто,
выделяется строка
из лилового нароста,
наподобье червяка,
и кишмя кишит на белом
(саван, снег, больница, мел),
укорачиваясь телом
под классический размер:
помню папины закорки,
снизу мамины заколки,
тёплый праздник Первомай,
кого хочешь выбирай!
Выбирай Валерку салкой,
и недюжинную прыть
мы покажем вместе с Алкой,
разумеется, за свалкой...
Дальше тошно говорить.


Прогноз погоды 

Когда сбывается прогноз
(неверящий, проси прощенья)
воспринимаются всерьёз
все остальные сообщенья.

Но политический дневник
и причитанья Толкуновой
не ведают, что в них проник
каким-то чудом привкус новый.


* * *

Вдоль зелёного забора,
весь в обновках и в обнимку,
приотстанешь — помолчишь.
Шарит фауна и флора
под заколку-невидимку,
где-то травка, где-то чиж,

их не видно, только щебет,
только прозябанье, только
состояние внутри.
Всё горбатого мне лепит
фауна, играет тонко,
флора красит пузыри.

Зыбко, весело, вольготно,
и ещё — тепло и сонно,
зонт китайский на стриту.
Кануло бесповоротно
время Джона, время Оно,
но священную чету

мне напомнили вот эти,
появившись рядом, хиппи —
лет по тридцать пять уже,
а у них, наверно, дети
с молока привыкли к рыбе
и, представь себе, к душе.

В постбитловскую эпоху
в пост душа и рыба вместе
и одну неделю врозь.
Брось готового к подвоху
в октябре, подвергни мести,
только в мае поматрось.

Дай попить под небом сока,
посидеть на плинтуаре,
посмотреть на яркий понт.
Лишь бы никакого прока,
и ни мысли о наваре,
и один китайский зонт.

(1987) 


* * *

Да, я знаю: в итоге останутся нищие духом
и по водам пойдут аки по суху за горизонт,
улыбаясь прощально футболам, газетам, пивнухам,
сознавая, что им не случайно от века везёт.
Параллельно под чёрной водой тоже двинутся толпы,
эти знали и раньше короткое слово «этап»,
их не держит вода, расписные тяжёлые торбы
увлекли их на дно, но не выбросить нажитый скарб.


* * *

Юго-западный ветер истошно завыл на Луну.
За растрату таланта во хрестоматийных размерах
я не дам отступного и к Малому Головину
возвращаться воспитанным на благородных примерах

я не буду, пойми, больно гладко у вас повелось
— коренных горожан, сопричастных жилищному буму:
полчаса на метро, проходным, продувным — и насквозь,
коль не к Оле-Лукойе, то, верно, к рахату-лукуму.

Даже детские праздники мечены здесь коготком.
Нарушая обеты, скреплённые солью и глиной,
африканскою маркой, стучащим в окно мотыльком,
о смягченье вины не заботясь, твержу: «Не знаком»,
как блатной элемент, презирающий явку с повинной.


* * *

Ты, увлёкшийся сызмальства чтеньем
здешних книг, издаваемых там,
поживи хоть немного растеньем,
соответствуя юным летам.

Друг, опомнись, дурные примеры
занимают участок мозгов,
где хранишь ты, как символы веры,
пять фамилий народных врагов.


* * *

Где я вычитал это призванье
и с какого я взял потолка,
что небесно моё дарованье,
что ведома оттуда рука,

что я вижу и, главное, слышу
Космос сквозь оболочку Земли.
Мне сказали: «Займи эту нишу», —
двое в белом. И быстро ушли.

Детский сон мой, придуманный позже,
впрочем, как и всё детство моё,
в оправдание строчки... О боже,
никогда мне не вспомнить её,

первой строчки, начала обмана,
жертвой коего стал и стою
перед вами я, папа и мама.
Пропустите урода в семью.


* * *

Жаль, обморожены корни волос,
вышел — попал в молоко.
В прошлый, Отечество спасший, мороз
я ещё был далеко.

За семь морей от окрестных лесов,
от коммуналки отца,
смутно врубаясь из люльки Весов
в культ Кровяного Тельца.

Семеро душ от еврейской семьи,
сколько от русской — бог весть,
но уцелевшие корни твои
тоже считают: Бог есть.

Кровь ли чужая не сходит мне с рук,
иль мазохистка душа
нынче себя же берёт на испуг,
всласть «Беломором» дыша?

Ладно. Не жить. Выживать. Из ума.
С вавилонянами бог,
с нами природная милость — зима,
порох и чертополох.

Два бивуака парят в небесах,
пав среди звёздных полей,
белый журавль, я усну на Весах,
без ощущенья корней.


* * *

Его хоронили всего —
Всего полтора человека:
Володя Шувалов — калека
И бывший начальник его.

Он умер от сердца, хотя
При жизни о сердце не думал,
Он был вообще как дитя,
А стало быть, рано он умер.

(1985) 


* * *

Тоскуя о родных местах,
во сне невинном и глубоком,
Ми-22, российский птах,
пустыню измеряет оком.

Смущённый тенью на песке,
рукой железной жмёт гашетку
и зрит плывущей по реке
Оке рябиновую ветку.

Весь — ностальгический порыв,
весь нараспашку и наружу,
душой широкой воспарив,
он замечает рядом душу

той зыбкой тени на песке,
что без кинжала и нагана,
летит, как мячик на шнурке,
в руке небритого цыгана...

Когда бы старшая сестра
протёрла точные приборы,
вложила ветку в пасть костра,
а в гриф гитары — переборы.

Коньки и санки. Чистый лёд.
Плотвой натянутая леска...
Слюну пускает вертолёт,
трепещет, словно занавеска,

и поворачивает вспять,
ведомый внутренним сигналом,
и продолжает сладко спать
перед военным трибуналом.

(1986) 


* * *

Валере 

В ожидании друга из вооружённых
до зубов, политграмоте знающих тех,
распевающих бодро о пушках и жёнах,
отдыхающих наспех от битв и потех,

из потешных полков обороны воздушной,
проморгавшей игрушечного прусака,
не сморгнувшей его голубой, золотушный
от пространства и солнца, как все облака

безопасный, штурмующий хронику суток
самолётик; из комнаты, где по часам
на открытках, с другой стороны незабудок,
пишут считанным лицам по всем адресам;

из бывалых и тёртых калёною пемзой,
проживающих между Калугой и Пензой,
но таких же, смолящих косяк впятером
от щедрот азиата, но тоже такого,
с кем не очень-то сбацаешь Гребенщикова
и не очень обсудишь стихи, за бугром

выходящие, но ничего, прокатили
две весны втихомолку, остаток зимы
перетерпим, раздастся надрывное «ты ли?!»
по стране, и тогда загуляют взаймы
рядовые запаса в классическом стиле.

(1987) 


* * *

Слов на строчку и денег на тачку
ночью майской, на улице N,
как подарок, потом как подачку,
а потом — предлагая взамен

безусловно бессмертную душу
и условно здоровую плоть, —
я прошу, обращаясь наружу,
чтобы мог ты меня расколоть,

смять, как мнёт сигаретную пачку
от бессонницы вспухший хирург...
Слов на строчку и денег на тачку —
и хоть финским ножом, демиург.

Но внезапно проходит, проходит,
отпускает, играет отбой.
Так порою бывает: находит.
Мы не будем меняться с тобой.

Хитрых знаков, горящего взгляда
в обрамлении звёзд водяных,
мне, блаженному, больше не надо,
я, блаженный, свободен от них.


* * *

Сегодня играем в четыре губы
Весь вечер. Какая метель на дворе!
Гленн Миллер — архангел блестящей трубы —
С небес позавидует нашей игре.

И волос, мешающий пить языку,
Подброшенный в воздух, летящий, как звук,
Немало видавший волос на веку
Гленн Миллер подхватит и спрячет в мундштук.

Гленн Миллер, когда мы отправимся спать
Под фиоритуры блестящей трубы,
Как тонкий ценитель, позволь нам опять...
До следующей встречи... В четыре губы...

(1984) 


Пришелец 

Он произносит: кровь из носа.
И кровь течёт по пиджаку,
тому, не знавшему износа
на синтетическом веку,

а через час — по куртке чёрной,
смывая белоснежный знак,
уже в палате поднадзорной —
и не кончается никак.

Одни играют на баяне,
другие делят нифеля.
Ему не нравятся земляне,
ему не нравится Земля.

И он рукой безвольно машет,
как артиллерии майор...
И всё. И музыка не пашет.
И глохнет пламенный мотор.

(1985) 


* * *

Минул год от рожденья таковский,
был таков под бенгальский огонь
тигр бенгальский... Но прежде Тарковский
протянул ему с мясом ладонь.

Очи хищника пуще магнита,
в сувенирный трескучий мешок,
в морозящий стакан сталагмита
тигр свершает последний прыжок.

И на смену ему за добычей
представители фауны — в ряд:
обезьяний, собачий и бычий,
будто в тире курортном стоят,

оживают под пенье курантов,
начинают ходить по дворам
партработников и эмигрантов,
всех, пока ещё имущих срам.


* * *

Продолжается долгая повесть
безо всякой сюжетной канвы,
дождь полощет шершавую полость —
полость рта пациентки Москвы.

Распласталась на каменном кресле
и боится, предчувствуя боль,
краном в корни окраин залезли,
как машинкой с приставкою «бор».

Не кричать... Потерпеть полминуты...
Не кусать за мизинец врача...
Влажным воздухом клёны надуты,
заговоры свои лепеча.

Феб с фронтона Большого театра
не успел поменять лошадей...
Жизнь и смерть и леченье — бесплатно
Пожалей её, ну, пожалей.


* * *

Сырой, как арбузная корка,
и серенький, словно обложка
болгарского диска битлов,
был вечер, упрямо и колко
накрапывал дождь, неотложка
ныряла в провалы дворов.
И я пожелал ей удачи,
вернее, не ей — человеку,
на помощь позвавшему... Я
купил два билета без сдачи
в ненужную мне дискотеку,
чтоб спрятаться и от дождя.


Пэтэузник 

Пэтэузник походкою бравой
Пересёк новостройку насквозь,
Раньше жил он в самой златоглавой,
А потом переехать пришлось.
С мамой-папой гулял по Петровке,
В зоопарке кормил лебедей.
Было близко всё — три остановки
В окруженье спешащих людей.
Этот мир новостроечный узок,
И поэтому проще, чем тот, —
Хочет квасу попить пэтэузник
И в пятнадцатый квартал идёт.
Там ларёк, а в конце пятилетки
Прорубить обещали метро...
На Палихе сквозь чёрные ветки
Видно нового дома ребро.


* * *

Эти яблоки — белый налив —
Ночью падают выстрела глуше.
Им вослед (благородный порыв!)
То же самое делают груши,

Наудачу срываясь с ветвей...
Огорожен садовый участок,
Плодопад чернозёмных кровей —
Время наших приездов нечастых.


* * *

Л.К. 

В городе негде нам кофе попить.
В городе негде нам вместе побыть.
В городе странном с языческим именем,
рядом с Советом Министров и Пименом
Рядом с Кузнецким мостом и Беляево.
Не обижайся. Не я выбирал его
для отношений каких бы то ни было.
Мне не позволили этого выбора.
Для отношений интимных и дружеских
тысяча комнат и тысяча Пушкинских
необходимы бывают по поводу
жизни моей... Что до этого городу?


* * *

О вы, идущие по трое
бойцы, ночные патрули
в плащах военного покроя,
достать врага из-под земли,
я вас придумал прошлым утром,
болея, мучась животом,
вы мне казались чем-то путным,
но разонравились потом.
Не представляя, что же дальше,
я произнёс как на духу:
поэзия не терпит фальши
и рыла хитрого в пуху,
и с кем я, деятель культуры,
кровь подменяющий водой
и заводящий шуры-муры
с идеей творчества святой?
Пустопорожняя реторта,
круги павлиньи на воде,
вас ждёт вопрос «какого чёрта?»
на страшном будущем суде.
О фиги жалкие в карманах
заместо пламени в груди,
в заветах, ведах и коранах
вам оправданья не найти!
У вас проходит этот номер,
пока проходит пятый номер.
Вот-вот он скроется вдали...
И всё... ночные патрули.


* * *

Он перешёл на Кольцевую линию
Без страха и упрёка, целиком.
Пустой желудок гнал его на синюю,
Душой он был на жёлтую влеком.

Вся схема мирозданья — круг с присосками —
Предполагала выбор цветовой.
Между двумя планетами московскими
Как по орбите он — по Кольцевой.


* * *

Там сочиняются стихи,
там дует ветер из фрамуги,
и рекреации в испуге
от беготни и чепухи.

Какие бедные слова,
какая немощь и натуга,
и пыль в два пальца... Ты, фрамуга,
самим названием мертва.

В нетопыриное дупло,
в непроходимый карк и скрежет —
вали отсюда! Здесь тепло,
и ежели не брызжет — брезжит.

Ты, рекреация, туда ж.
Не тополиной парусиной —
нетопыриной Палестиной
ты станешь и потомство дашь...

Вы — злополучные штрихи
на выпускном и ломком глянце,
как лямки цепкие на ранце —
назад, обратно, где стихи...

(1985) 
  

Окно в январе

(1995)


* * *

М. Айзенбергу 

Вот лежит человек, одинок,
поднимается к небу дымок
из его сигареты, набитой
чёрт-те чем и набитой на треть.
Если выпотрошить, растереть
на ладони — одною обидой

будет больше на этот режим,
и на критику с мест, и зажим
мусульман со своим газаватом...
Деньги вышли, а в доме галдёж,
а на видное место кладёшь —
не отыщешь за сутки, куда там.

Человек не обидчив, не зол.
Разве что огрызнётся «козёл»
на кого-нибудь, и полегчает
на душе, и уже примирён,
а мгновенье спустя — умилён
и души в этой жизни не чает.

Просигналит ночной чумовоз,
просандалит по коже мороз,
промелькнёт невменяемый Голем.
Мы ещё повоюем, душа,
погружаясь во тьму, антраша
мы ещё грациозно отколем.

(1989) 
  

* * *

Т. Кибирову 

Мы не вселенского, мы ничего, областного.
Наши масштабы до той вон горелой берёзы.
Свяжется как-то, уцепится за слово слово,
тут и прихватят врасплох его наши морозы.

Мы кулики на болоте своём куликовом.
Этот шесток я в любом состоянье узнаю.
А перехожим каликам скажу: далеко вам,
если и впрямь подались к голубому Дунаю,

к Тибру надменному и легкомысленной Сене.
Не оставляйте в дороге вещей без присмотра
Здесь мужики изъясняются бегло по фене.
Бабы нарочно таскают порожними вёдра.

Коли воды зачерпнёте Дуная и Тибра,
так самоходное вспомните слово с мороза,
нас, домоседов, районного скальдов калибра.
В проруби нашей дунайская выплывет роза.

(1989) 
  

* * *

То дождь, то ничего. Посмейся над акыном,
французов позабавь, попотчуй англичан.
Вот он глаза протёр и всё, что есть, — окинул
и — на тебе — запел, по струнам забренчал.

А всё, чего здесь нет, чему и места нету,
и слов свободных нет в дикарском словаре, —
так это не ему, а вольному Поэту
при шляпе, при плаще, чернилах и пере.

На музу ставит сеть, уловом перепуган,
«Куда ты завела, — бормочет, сети рвёт, —
ведь мне, а не тебе, — бормочет, — перед Богом
держать ответ, — кричит, его в уборной рвёт, —
ах, незнакомый друг...»
Акын — иного рода.
Он, может быть, и есть тот незнакомый друг.
Но совершает он три полных оборота
и друга своего не видит он вокруг.

А значит, только дождь как из ведра. А значит,
дырявое ведро, пробитое дождём.
Стоит стреножен конь, а вот уже он скачет,
вот дерево шумит, вот человек рождён.

(1989) 
  

* * *

И тогда я скажу тем, кто мне наливали,
непослушную руку к «мотору» прижав:
если наша пирушка на книжном развале,
на развалинах двух злополучных держав
будет длиться и там, за чертою известной,
именуемой в нашем кругу роковой, —
я согласен пожертвовать другом, невестой,
репутацией, совестью и головой.

Если слово «пора» потеряет значенье
(никому не пора, никуда не пора!),
если это внутри и снаружи свеченье
не иссякнет, как не запахнётся пола, —
я согласен. Иначе я пас. И от паса
моего содрогнутся отряды кутил.
Зря в продымленных комнатах я просыпался,
зря с сомнительным типом знакомство водил.

Потому что не времени жаль, не пространства.
Не державы пропащей мне жаль, не полцарства
Но трезветь у ворот настоящего Царства
и при Свете слепящем, и руки по швам,
слышать Голос, который, как Свет, отовсюду —
не могу, не хочу, не хочу и не буду;
голоса и свеченье, любезные нам,
Свет и Голос рассеют... Но поздно. Сынам
недостойным дорога заказана к Чуду.


* * *

Часто пишется бог, а читается правильно — Бох.
Это правильно, это похоже на выдох и вдох.
Для такого-то сына, курящего ночь напролёт, —
всё точнее, нальёт себе чаю, на брюки прольёт.
Всё точнее к утру, к чёрту мнения учителей.
Вот и чёрт появился и стало дышать тяжелей.
Или это иной, от земного отличный состав,
или это то самое, чем угрожает Минздрав?..

(1989) 
  

* * *

Есть иной, прекрасный мир,
где никто тебя не спросит
«сколько время, командир»,
забуревший глаз не скосит.

Как тебе, оригинал,
образец родных традиций?
Неужели знать не знал,
многоокой, многолицей

представляя жизнь из книг,
из полночных разговоров?
Да одно лицо у них.
Что ни город — дикий норов.

Кто, играя в города,
затмевал зубрил из класса,
крепко выучит Беда —
всё названье, дальше трасса.

Дальше больше — тишина.
И опять Беда, и снова
громыханье полотна,
дребезжанье остального.

Хочешь корки ледяной,
вечноцарской рюмку, хочешь?
Что же голову морочишь:
«мир прекрасный, мир иной».


Цыганское лето 

Гомон, жар, жаргон кофеен,
и бамбуковый навес
то ли по ветру развеян,
то ли сам собой исчез.
Сам собой... Умолкла самба,
приказала долго жить
музыкантам. Ну а сам-то
долго будешь сторожить
этот солнцем пропечённый
опустевший пятачок,
взад-вперёд, как кот учёный,
как цыганский тот смычок?..
Неотвязный гость восточный,
к нам из царской стороны
весть пришла с цыганской почтой
«Кто по морю пёк блины?!
Кто такой отважный повар
разгулялся по морям?
Кто готовит тайный сговор,
потрафляя поварам?!
Лоботрясам и повесам,
фатам, фертам, сторожам,
что бамбуковым навесом
донимают горожан,
полагаю сей депешей
час на сборы — и домой.
Лето красное пропевший —
не имеет петь зимой!

(1987) 
  

* * *

У кого на брюках штрипки —
тот опасный фармазон,
отыгравшийся на скрипке.
Всё. Закончился сезон».

Поварам и недобиткам,
чемоданам и подсумкам,
разместиться по кибиткам
сторожам и недоумкам
нелегко. Они от вилки
и ножа совсем отвыкли,
от порядка...
Босоногая мулатка,
ни песчинки, ни кровинки,
вслед окликни...

(Осень 1989, София) 
  

* * *

Ну хоть ты подтверди — это было:
и любовь, и советская власть.
Горячило, качало, знобило.
Снег летел на проезжую часть.

Ты одна избежала распыла,
ты по-царски заходишь не в масть.
Если было — зачем это было?
Как сумело бесследно пропасть?

Отвечает: петля и могила.
Говорит: одержимость и страсть.
Что ты знаешь про не было — было?
Что любовь и советская власть?

Самочинно не то что стропила —
малый волос не смеет упасть.
Неделимый на «не было — было»,
снег летит на проезжую часть.

(1993) 
 
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024