Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваПятница, 19.07.2019, 03:11



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Илья Эренбург

 

        Стихи 1920 - 1924

 

* * *

На площадях столиц был барабанный бой
и конский топот,
Июльский вечер окровавил небосклон.
Никто не знал, что это сумерки Европы,
Прощальная заря торжественных времен.
Отшедший день, ты был высок и страден,
От катакомб, где смертью попирали смерть,
До самодержца, захлебнувшегося кровью рабьей,
В кашне был ветер - бурю встретил серп.
Еще наш век двенадцатый, а не первый,
Еще не вскрыт мироточивый труп,
И каждый камень падающей церкви
Еще таит тепло его лобзавших губ.
Но седина на храмах, тучен жрец забытый,
Трибун велеречивый спит, и оскудел мудрец.
Всё в житницах, поля пусты, а осень сыплет
Владыкам золото и нищете багрец.
Раскрыты закромы, зерно столетий топчет каждый.
Сокровищницы опустели, мертв закон.
Табунщик-время освежает пажить,
Нас отметая для иных племен.
И с человека опадают ризы.
Загроможденный мир пред ним велик и пуст.
Опять, как на заре своей безумной жизни,
Он чтит огонь в печи и хлеба кус.
О, радость жить на рубеже, когда чисты скрижали,
Не встретить дня и не обресть дорог,
Но видеть, как истаивает запад дальний
И разгорается восток.

Февраль 1920, Коктебель

 

* * *

Ветер летит и стенает.
Только ветер. Слышишь - пора.
Отрекаюсь, трижды отрекаюсь
От всего, чем я жил вчера.
От того, кто мнился в земной пустыне,
В легких сквозил облаках,
От того, чье одно только имя
Врачевало сны и века.
Это не трепет воскрылий архангела,
Не господь Саваоф гремит -
Это плачет земля многопамятная
Над своими лихими детьми.
Сон отснился. Взыграло жестокое утро,
Души пустыри оголя.
О, как небо чуждо и пусто,
Как черна родная земля!
Вот мы сами паства и пастырь,
Только земля нам осталась -
На ней ведь любить, рожать, умирать.
Трудным плугом, а после могильным заступом
Ее черную грудь взрезать.
Золотые взломаны двери,
С тайны снята печать,
Принимаю твой крест, безверье,
Чтобы снова и снова алкать.
Припадаю, лобзаю черную землю.
О, как кратки часы бытия!
Мать моя, светлая, бренная!
Ты моя, ты моя, ты моя!

Январь 1920

 

РОССИИ

 
Смердишь, распухла с голоду, сочатся кровь
                                  и гной из ран отверстых.
Вопя и корчась, к матери-земле припала ты.
Россия, твой родильный бред они сочли за смертный,
Гнушаются тобой, разумны, сыты и чисты.
Бесплодно чрево их, пустые груди каменеют.
Кто древнее наследие возьмет?
Кто разожжет и дальше понесет
Полупогасший факел Прометея?
Суровы роды, час высок и страшен.
Не в пене моря, не в небесной синеве,
На темном гноище, омытый кровью нашей,
Рождается иной, великий век.
Уверуйте! Его из наших рук примите!
Он наш и ваш — сотрет он все межи.
Забытая, в полунощной столице
Под саваном снегов таилась жизнь.
На краткий срок народ бывает призван
Своею кровью напоить земные борозды —
Гонители к тебе придут, Отчизна,
Целуя на снегу кровавые следы.

1920

 

* * *

Я не трубач — труба. Дуй, Время!
Дано им верить, мне звенеть.
Услышат все, но кто оценит,
Что плакать может даже медь?
Он в серый день припал и дунул,
И я безудержно завыл,
Простой закат назвал кануном
И скуку мукой подменил.
Старались все себя превысить —
О ком звенела медь? О чем?
Так припадали губы тысяч,
Но Время было трубачом.
Не я, рукой сухой и твердой
Перевернув тяжелый лист,
На смотр веков построил орды
Слепых тесальщиков земли.
Я не сказал, но лишь ответил,
Затем что он уста рассек,
Затем что я не властный ветер,
Но только бедный человек.
И кто поймет, что в сплаве медном
Трепещет вкрапленная плоть,
Что прославляю я победы
Меня сумевших побороть?

Июль 1921

 

* * *

Кому предам прозренья этой книги?
Мой век среди растущих вод
Земли уж близкой не увидит,
Масличной ветви не поймет.
Ревнивое встает над миром утро.
И эти годы не разноязычий сечь,
Но только труд кровавой повитухи,
Пришедшей, чтоб дитя от матери отсечь.
Да будет так! От этих дней безлюбых
Кидаю я в века певучий мост.
Концом другим он обопрется о винты и кубы
Очеловеченных машин и звезд.
Как полдень золотого века будет светел!
Как небо воссинеет после злой грозы!
И претворятся соки варварской лозы
В прозрачное вино тысячелетий.
И некий человек в тени книгохранилищ
Прочтет мои стихи, как их читали встарь,
Услышит едкий запах седины и пыли,
Заглянет, может быть, в словарь.
Средь мишуры былой и слов убогих,
Средь летописи давних смут
Увидит человека, умирающего на пороге,
С лицом, повернутым к нему.

Январь или февраль 1921, Москва

 

* * *

Будет день - и станет наше горе
Датами на цоколе историй,
И в обжитом доме не припомнят
О рабах былой каменоломни.
Но останется от жизни давней
След нестертый на остывшем камне,
Незаглохшие без эха рифмы,
Незабытые чужие мифы,
Не скрижали дикого Синая -
Слабая рука, а в ней другая,
Чтобы знали дети легкой неги
О неупомянутой победе
Просто человеческого сердца
Не над человеком, но над смертью.
Так напрасно все ветра пытались
Разлучить хладеющие пальцы.
Быстрый выстрел или всхлипы двери,
Но в потере не было потери.
Мы детьми играли на могиле.
Умирая, мы еще любили.
Стала смерть задумчивой улыбкой
На лице блаженной Суламиты.

Август 1921

 

* * *

Что седина! Я знаю полдень смерти -
Звонарь блаженный звоном изойдет,
Не раскачнув земли глухого сердца,
И виночерпий чаши не дольет.

Молю,- о ненависть, пребудь на страже!
Среди камней и рубенсовских тел
Пошли и мне неслыханную тяжесть.
Чтоб я второй земли не захотел.

Январь 1922

 

* * *

Когда в веках скудеет звук свирельный,
Любовь встает на огненном пути.
Ее встревоженное сердце — пчельник,
И человеку некуда уйти.

К устам припав, высасывают пчелы
Звериное тепло под чудный гуд.
Гляди, как этот мед тяжел и золот —
В нем грусть еще не целовавших губ.

Роясь в семнадцатом огромным роем,
Любовь сошла. В тени балтийских мачт,
Над оловом Фонтанок или Моек
Был вскрик ее, а после женский плач.

О, как сердца в такие ночи бились!
Истории куранты тяжелы.
И кто узнает розовую пыльцу
На хоботке прореявшей пчелы?

Январь 1922

 

* * *

Нет, не сухих прожилок мрамор синий,
Не роз вскипавших сладкие уста,
Крылатые глаза — твои, Богиня,
И пустота.

В столице Скифии дул ветр осенний,
И лишь музейный крохотный Эол
Узнал твое вторичное рожденье
Из пены толп.

Сановные граниты цепенели,
И разводили черные мосты.
Но ворох зорь на серые шинели
Метнула ты.

Я помню рык взыскующего зверя,
И зябкий мрамор средь бараньих шкур,
И причастившийся такой потери
Санкт-Петербург.

Какой же небожитель, в тучах кроясь,
Узлы зазубренным ножом рассек,
Чтоб нам остался только смятый пояс
И нежный снег?

Январь 1922

 

* * *

Страшен свет иного века,
И недолго длится бой
Меж сутулым человеком
И божественной алчбой.

В меди вечера ощерясь,
Сыплет, сыплет в облака
Окровавленные перья
Воскового голубка.

Слепо Божие подобье.
Но когда поет гроза,
Разверзаются в утробе
Невозможные глаза.

И в озерах Галилеи
Отразился лик Слепца,
Что когтил и рвал, лелея,
Вожделенные сердца.

Но средь духоты окопа,
Где железо и число,
Билось на горбе Европы
То же дивное крыло.

Январь 1922

 

* * *

Есть задыханья, и тогда
В провиденье грозы
Не проступившие года
Взметают пальцев зыбь.

О, если б этот новый век
Рукою зачерпнуть,
Чтоб был продолжен в синеве
Тысячелетий путь.

Но нет — и свет, и гнев, и рык
Взнесенного коня,
И каждый цок копыт — разрыв
Меня и не меня.

И в духоте таких миров
Земля чужда земле.
И кровь марает серебро
Сферических колец.

Нет, не поймет далекий род,
Что значат эти дни
И дикой рыбы мертвый рот,
И вместо крыл плавник.

Январь 1922

 

* * *

Остались — монументов медь,
Парадов замогильный топот.
Грозой обломанная ветвь,
Испепеленная Европа!

Поникла гроздь, и в соке — смерть.
Глухи теперь Шампани вина.
И Вены тлен, Берлина червь —
Изглоданная сердцевина.

Верденских иль карпатских язв
Незарастающие плеши.
Посадит кто ветвистый вяз,
Дабы паломника утешить?

В подземных жилах стынет кровь,
И колосится церковь смерти,
И всё слабей, всё реже дробь
Больного старческого сердца.

О, грустный куст, ты долго цвел
Косматой грудью крестоносца,
Звериным рыком карманьол,
И на Психее каплей воска.

Светлица девичья! Навек
Опустошенная Европа!
Уж человечества ковчег
Взмывают новые потопы.

Урал и Анды. Темный вождь
Завидел кровли двух Америк.
Но как забыть осенний дождь,
Шотландии туманный вереск?

Январь 1922

 

* * *

Звезда средь звезд горит и мечется.
Но эта весть — метеорит —
О том, что возраст человечества —
Великолепнейший зенит.

О, колыбель святая, Индия,
Младенца стариковский лик,
И первый тиск большого имени
На глиняной груди земли.

Уж отрок мчится на ристалище,
Срывая плеск и дев и флейт.
Уж нежный юноша печалится.
Лобзая неба павший шлейф.

Но вот он — час великой зрелости!
И, раскаленное бедой,
Земное сердце загорелося
Еще не виданной звездой.

И то, во что мы только верили,
Из косной толщи проросло —
Золотолиственное дерево,
Непогрешимое Число.

Полуденное человечество!
Любовь — высокий поводырь!
И в синеве небесных глетчеров
Блеск еретической звезды!

Январь 1922

 

* * *

Из земной утробы Этновою печью
Мастер выплеснул густое серебро
На обугленные черные предплечья
Молодых подручных мастеров.

Домна чрева средь былого буерака.
Маховое сердце сдвинуло века.
И тринадцатым созвездьем Зодиака
Проросла корявая рука.

Первая жена, отдавшаяся мужу,
Теремовая затворница моя,
Огнь твоих соитий леденили стужи,
Чресла надорвалися в боях.

Но немой вселенной звездчатое темя,
Вспыхнувшие маяки небесных дамб,
Девства кровь и мужа огненное семя
Затвердели камнем диаграмм.

Здесь, в глухой Калуге, в Туле иль в Тамбове,
На пустой обезображенной земле
Вычерчено торжествующей Любовью
Новое земное бытие.

Январь 1922

 

* * *

Взвился рыжий, ближе! Ближе!
И в осенний бурелом
Из груди России выжег
Даже память о былом.

Он нашел у двоеверки,
Глубоко погребено,
В бурдюке глухого сердца
Италийское вино.

На костре такой огромной,
Оглушающей мечты
Весело пылают бревна
Векового Калиты.

Нет, не толп суровый ропот,
А вакхический огонь
Лижет новых протопопов
Просмоленную ладонь.

Страшен хор задорных девок:
Не видать в ночи лица,
Только зреют грозди гнева
Под овчиною отца.

Разъяренная Россия!
Дых — угрюмый листобой,
В небе косы огневые,
Расплетенные судьбой.

Но из глаз больших и серых,
Из засушливых полей
Высекает древний Эрос
Лиры слезный водолей.

Январь 1922

 

* * *

Тело нежное строгает стругом,
И летит отхваченная бровь,
Стружки снега, матерная ругань,
Голубиная густая кровь.

За чужую радость эти кубки.
Разве о своей поведать мог,
На плече, как на голландской трубке,
Выгрызая черное клеймо?

И на Красной площади готовят
Этот теплый корабельный лес —
Дикий шкипер заболел любовью
К душной полноте ее телес.

С топором такою страстью вспыхнет,
Так прекрасен пурпур серебра,
Что выносят замертво стрельчиху,
Повстречавшую глаза Петра.

Сколько раз в годину новой рубки
Обжигала нас его тоска
И тянулась к трепетной голубке
Жадная, горячая рука.

Бьется в ярусах чужое имя.
Красный бархат ложи, и темно.
Голову любимую он кинет
На обледенелое бревно.

Январь 1922

 

* * *

Уж рдеет золотой калач.
И, самогона ковш бывалый
Хлебнув, она несется вскачь
По выжженному буревалу.
И, распластавшись у порога,
Плюет на выцветший кумач.
И кто поймет, что это плач
Страны, возревновавшей Бога?

Стояли страдные года.
И кто простит простой и грубой,
Что на нее легли тогда
Его прикушенные губы?
Среди созвездий сановитых
Вот новая сестра — Беда.
И Вифлеемова звезда —
Ее разбитое корыто.

Январь 1922

 

* * *

О, дочерь блудная Европы!
Зимы двадцатой пустыри
Вновь затопляет биржи ропот,
И трубный дых, и блудный крик.

Пуховики твоих базаров
Архимандрит кропит из туч,
И плоть клеймит густым нагаром
Дипломатический сургуч.

Глуха безрукая победа.
Того ль ты жаждала, мечта,
Из окровавленного снега
Лепя сурового Христа?

И то, что было правдой голой,
Сумели вымыслом обвить.
О, как тоски слабеет молот!
О, как ржавеет серп любви!

От Господа-Заимодавца
До биржевого крикуна —
И ты, презревшая лукавство,
Лукавить вновь обречена.

Но всё ж еще молчат горнисты —
Властители и мудрецы,—
Что если жара новый приступ
Взнесет Кремлевские зубцы?

Так в Октябре узревший пламень —
Строителя небывший лик —
Не променяет новый камень
На эти ризницы земли.

Январь 1922

 

* * *

Ты Канадой запахла, Тверская.
Снегом скрипнул суровый ковбой.
Никого, и на скрип отвечает
Только сердца чугунного бой.

Спрятан золота слиток горячий.
Часовых барабанная дробь.
Ах, девчонки под мехом кошачьим
Тяжела загулявшая кровь!

Прожужжали мохнатые звезды,
Рукавицей махнул и утих.
Губы пахнут смолой и морозом.
От любви никому не уйти.

Санки — прямо в метельное небо.
Но нельзя оглянуться назад,
Где всё ближе и ближе средь снега
Кровянеют стальные глаза.

Дух глухого звериного рая
Распахнувшейся шубкой обжег.
А потом пусть у стенки оттает
Голубой предрассветный снежок.

Январь 1922

 

* * *

Какой прибой растет в угрюмом сердце,
Какая радость и тоска,
Когда чужую руку хоть на миг удержит
Моя горячая рука!

Огромные, прохладные, сухие —
Железо и церковный воск,—
И скрюченные в смертной агонии,
И жалостливые до слез.

Привить свою любовь! И встречный долго
Стоит, потупивши глаза,—
Вбирает сок соленый и тяжелый
Обогащенная лоза.

Январь 1922

 

* * *

Тяжелы несжатые поля,
Золотого века полнокровье.
Чем бы стала ты, моя земля,
Без опустошающей любови!

Да, любовь, и до такой тоски,
Что в зените леденеет сердце,
Вместо глаз кровавые белки
Смотрят в хаотические сферы.

Закипает глухо желчь земли,
Веси заливает бунта лава,
И горит Нерукотворный Лик,
Падает порфировая слава.

О, я тоже пил твое вино!
Ты глаза потупила, весталка,
Проливая в каменную ночь
Первые разрозненные залпы.

Январь 1922

 

* * *

Любовь не в пурпуре побед,
А в скудной седине бесславья.
И должен быть развеян цвет,
Чтоб проступила сердца завязь.

Кто испытал любовный груз,
Поймет, что значит в полдень летний
Почти подвижнический хруст
Тяжелой снизившейся ветви.

И чем тучней, чем слаще плод,
Тем чаще на исходе мая
Душа вздымалась тяжело
И никла, плотью обрастая.

Январь 1922

 

* * *

Громкорыкого Хищника
Пел великий Давид.
Что скажу я о нищенстве
Безпризорной любви?

От груди еле отнятый,
Грош вдовицы зацвел
Над хлебами субботними
Роем огненных пчел.

Бьются души обвыклые,
И порой — не язык —
Чрево древнее выплеснет
Свой таинственный крик.

И по-новому чуждую
Я припомнить боюсь,
Этих губ не остуженных
Предрассветную грусть.

Но заря Понедельника,
Закаляя тоску,
Ухо рабье, как велено,
Пригвоздит к косяку.

Клювом вырвет заложника
Из расхлябанных чресл.
Это сердце порожнее,
И полуденный блеск!

Крики черного коршуна!
Азраила труба!
Из горчайших, о горшая,
Золотая судьба!

Январь 1922

 

* * *

Уж сердце снизилось, и как!
Как легок лёт земного вечера!
Я тоже глиной был в руках
Неутомимого Горшечника.

И каждый оттиск губ и рук,
И каждый тиск ночного хаоса
Выдавливали новый круг,
Пока любовь не показалася.

И набежавший жар обжег
Еще не выгнутые выгибы,
И то, что было вздох и Бог,
То стало каменною книгою.

И кто-то год за годом льет
В уже готовые обличил
Любовных пут тягучий мед
И желчь благого еретичества.

О, костенеющие дни,—
Я их не выплесну, и вот они!
Любви обжиг дает гранит,
И ветер к вечеру немотствует.

Живи, пока не хлынет смерть,
Размоет эту твердь упрямую,
И снова станет перстью персть,
Любовь — неповторимым замыслом.

Январь 1922

 

* * *

Стали сны единой достоверностью.
Два и три — таких годов орда.
На четвертый (кажется, что Лермонтов) —
Это злое имя «Кабарда».

Были же веснушчатые истины:
Мандарином веяла рука.
Каменные базилики лиственниц,
Обитаемые облака.

И какой-то мост в огромном городе —
Звезды просто, в водах, даже в нас.
Всё могло бы завершиться легким шорохом —
Зацепилась о быки волна.

Но осталась горечь губ прикушенных,
И любовь до духоты, до слез.
Разве знали мы, что ночь с удушьями
Тоже брошенный дугою мост?—

От весны с черешневыми хлопьями,
От любви в плетенке Фьезоле —
К этому холодному, чужому шлепанью
По крутой занозливой земле.

Но дающим девство нет погибели!
Рои войн смогла ты побороть,
Распахнувши утром новой Библии
Милую коричневую плоть.

Средь гнезда чернявого станичников
Сероглазую легко найду.
Крепко я пророс корнями бычьими
В каменную злую Кабарду.

Пусть любил любовью не утешенной.
Только раз, как древний иудей,
Я переплеснул земное бешенство
Ненасытной нежности моей.

Так обмоют бабки, вытрут досуха.
Но в посмертную глухую ночь
Сможет заглянуть простоволосая,
Теплая, заплаканная дочь.

Январь 1922

 

* * *

Ночь была. И на Пинегу падал длинный снег.
И Вестминстерское сердце скрипнуло сердито.
В синем жире стрелки холеных «Омег»
Подступали к тихому зениту.
Прыгало тустепом юркое «люблю».
Стал пушинкой Арарата камень.
Радугой кривая ввоза и валют
Встала над замлевшими материками.
Репарации петит и выпот будних дней.
И никто визиток сановитых не заденет.
И никто не перережет приводных ремней
Нормированных совокуплений.
Но Любовь — сосед и миф —
Первые глухие перебои,
Столкновенье диких цифр
И угрюмое цветенье зверобоя.
Половина первого. Вокзальные пары.
На Пинеге снег. Среди трапеций доллар.
Взрыв.
Душу настежь. Золото и холод.
Только ты, мечта, не суесловь —
Это ведь всегда бывает больно.
И крылатым зимородком древняя любовь
Бьется в чадной лапе Равашоля.
Это не гудит пикардская земля
Гудом императорского марша.
И не плещет нота голубятника Кремля —
Чудака, обмотанного шарфом.
Это только тишина и жар,
Хроника участков, крохотная ранка.
Но, ее узнав, по винограднику, чумея и визжа,
Оглушенный царь метался за смуглянкой.
Это только холодеющий зрачок
И такое замедление земного чина,
Что становится музейным милое плечо,
Пережившее свою Мессину.

Январь 1922

 

ОТ ДРЕМЫ ТЕПЛУЮ АГАРЬ.

И в визге польки недоигранной,
И в хрусте грустных рук — такой —
Всю жизнь с неистовым эпиграфом
И с недодышанной строкой.

Ей толп таинственные выплески,
И убыль губ, и юбок скрип —
Аравия, и крики сиплые
Огромной бронзовой зари.

Как стянут узел губ отринутых!
Как бьется сеть упругих жил!
В руках какой обидой выношен
Жестковолосый Измаил!

О, в газовом вечернем вереске
Соборную ты не зови,
Но выпей выдох древней ереси
Неутоляющей любви!

Январь 1922

 

* * *

В ночи я трогаю, недоумелый,
Дорожной лихорадкою томим,
Почти доисторическое тело,
Которое еще зовут моим.

Оно живет своим особым бытом —
Смуглеет в жар и жадно ждет весны,
И — ком земли — оно цветет от пыток,
От чудных губ жестокой бороны.

Рассеянно перебираю ворох
Раскиданных волос, имен, обид.
Поймите эти путевые сборы,
Когда уже ничто не веселит!

В каких же слабостях еще признаться?—
Ребячий смех и благости росы.
Но уж за трапезою домочадцев
Томится гость и смотрит на часы.

Он золотого хлеба не надрежет,
И, как бы ни сиротствовала грудь,
Он выпустит в окно чужую нежность,
Чтоб даже нежность крикнула: не будь!

В глухую ночь свои кидаю пальцы —
Какие руки вдоволь далеки,
Чтоб обрядить такого постояльца
И, руку взяв, не удержать руки?

Ищу покоя, будто зверь на склоне.
Седин уже немало намело.
В студеном воздухе легко утонет
Отпущенное некогда тепло.

Июль-август 1922, Binz a Rugen

 

* * *

В зените бытия любовь изнемогает.
Какой угрюмый зной! И тяжко, тяжко мне,
Когда, рукой обвив меня, ты пригибаешь,
Как глиняный кувшин, ища воды на дне.

Есть в летней полноте таинственная убыль,
И выжженных озер мертва сухая соль.
Что если и твои доверчивые губы
Коснутся лишь земли, где тишина и боль?

Но изойдет грозой неумолимый полдень —
Я, насмерть раненный, еще дыша, любя,
Такою нежностью и миром преисполнюсь,
Что от прохладных губ не оторвут тебя.

Январь 1922

 

* * *

Так умирать, чтоб бил озноб огни,
Чтоб дымом пахли щеки, чтоб курьерский:
"Ну, ты, угомонись, уймись, нишкни",-
Прошамкал мамкой ветровому сердцу,
Чтоб - без тебя, чтоб вместо рук сжимать
Ремень окна, чтоб не было "останься",
Чтоб, умирая, о тебе гадать
По сыпи звезд, по лихорадке станций,-
Так умирать, понять, что гам и чай,
Буфетчик, вечный розан на котлете,
Что это - смерть, что на твое "прощай!"
Уж мне никак не суждено ответить.

1923

 

* * *

Когда замолкнет суесловье,
В босые тихие часы,
Ты подыми у изголовья
Свои библейские весы.

Запомни только — сын Давидов,—
Филистимлян я не прощу.
Скорей свои цимбалы выдам,
Но не разящую пращу.

Ты стой и мерь глухие смеси,
Учи неистовству, пока
Не обозначит равновесья
Твоя державная рука.

Но неизбывна жизни тяжесть:
Слепое сердце дрогнет вновь,
И перышком на чашу ляжет
Полузабытая любовь.

Январь 1923

 

* * *

И дверцы скрежет: выпасть, вынуть.
И молит сердце: где рука?
И всё растут, растут аршины
От ваших губ и до платка.
Взмахнет еще и отобьется.
Зачем так мало целовал?
На ночь, на дождь, на рощи отсвет
Метнет железный катафалк.
Он ладаном обдышит липы,
Вздохнет на тысячной версте
И долго будет звезды сыпать
В невыносимой духоте.
Еще мостом задушит шепот,
Еще верстой махнет: молчи!
И врежется, и нем, и вкопан,
В вокзала дикие лучи.
И половой, хоть ночь и заспан,
Поймет, что значит без тебя,
Больной огарок ставя на стол
И занавеску теребя.

1923

 

* * *

Я так любил тебя — до грубых шуток
И до таких пронзительных немот,
Что даже дождь, стекло и ветки путал,
Не мог найти каких-то нужных нот.

Так только варвар, бросивший на форум
Косматый запах крови и седла,
Богинь обледенивший волчьим взором
Занеженные зябкие тела,

Так только варвар, конь чей, дико пенясь,
Ветрами заальпийскими гоним,
Копытом высекал из сердца пленниц
Источники чистительные нимф,

И после, приминая мех медвежий,
Гортанным храпом плача и шутя,
Так только варвар пестовал и нежил
Диковинное южное дитя.

Так я тебя, без музыки, без лавра,
Грошовую игрушку смастерил,
Нет, не на радость, как усталый варвар,
Ныряя в ночь, большую, без зари.

1924

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика