Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 22:18



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 
 

Ренат Гильфанов
 

Карта проигранной войны

 

         Открытка на Рождество

 

ВЗГЛЯД НА МОРЕ

Мысли о горизонте — порожденье ума невротика.
Выморочный туман.
А сам горизонт — не материя, а просто оптика, 
трюк, обман!

Море блестит, лицо у него — рябое.
Вверху, как лоскут, оторванный от прибоя, 
чайка танцует в небе, выцветшем и безликом, 
как пьяная женщина, с истеричным криком.

Лоскут этот — просто чайка, а никакая ни пена.
Пена — то, что на камне тает так постепенно, 
превращаясь из лоскута в лохматую ветошь, 
а после — в кружок пятна, что даже и не заметишь.

А потом она высыхает, не оставляя следа…
Под черною толщей моря течет вода.
Это подводное теченье —
как внутреннее кровотеченье…
Море мрачнеет, как ума помраченье.

Море похоже на мозг. При всей его грации, 
крыша у моря конкретно едет.
И рыбы снуют в глубине его, словно галлюцинации
больного, который бредит.

И этот больной по ряду причин
абсолютно неизлечим.

2005


СОБЫТИЕ

                    Скучно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй… 
                                                     И. А. Бродский 

Тусовка бубнит про ужасную порчу души
попавшего в ощип «хорошего, в общем» поэта.
Кричит «лизоблюд» и спешит подсчитать барыши,
которые мнил он слупить за «предательство» это.
Поэт уличен и наказан, как пойманный вор,
оплеван и выпорот плетью (пылай, ягодица!)
С утра и до ночи он слышит про «стыд и позор»
от тех, в основном, кто в подметки ему не годится.

Морщины, извивы… Лицо — как исписанный лист.
А губы бубнят: «Разрезвились… Ну, прямо, как дети.
Всё пишут и пишут они. И никто так не чист
и так не прекрасен душой, как писатели эти».
Уныло дымит сигарета. Канатики жил
покрыли удавкой натертую шею воловью
того, кто еще полстолетья назад заслужил    
прощенье и надпись: «Евгению Рейну, с любовью».

Теперь отовсюду несутся стенанья и ор.
И в толстых губах у поэта дрожит сигарета.
И сотый по счету лихач, журналист-матадор,
втыкает свой «паркер» в мясистый загривок поэта.
Оргвыводом в морду поэту — не дергался чтоб.
Язык холодит валидол… Перестанут? Едва ли.
Как будто хотят поскорей укатать его в гроб
и, грохнув стаканом об стол, прохрипеть: «Потеряли».

А после — коньяк и вино в ЦэДээЛе лакать,
давать интервью журналистам и плакать под скрипку,
и, фонд основав, сочиненья его издавать,
твердя в предисловьях про «грустную эту ошибку».

2005


# # #

Скоро рассвет. Появится горизонт.
Из радио на подоконнике запоет Кобзон.
Тетя Галя почешет локоть и скажет «ох!»
А дядь Валера отплюнется: «Чтоб он сдох!»

Но пока за окошком — ночь. Белеет лишь подоконник.
В ожидании гимна молчит приемник.
Лишь дядя Валера во сне обкладывает матерщиной
наш Союз: «Ебал я ваш нерушимый».

Треснуло в печке полено, потянуло теплом, 
и это тепло, не брезгуя самым темным углом, 
пробирается в комнату и вдруг — не успеешь ахнуть —
трогает сухари. И они начинают пахнуть!

Первый месяц зимы. Роща — совсем худая.
Холодно в Бийске, в Рубцовске и в Онгудае.
Холодно в Кулунде и в далеком Горно-Алтайске.
Край мой стоит в снегу, как в холодной маске.

Дед бормочет, ворочаясь: «donnerwetter…»
В щели окна задумчиво дует ветер.
И четверть века спустя, за тысячи километров
от маленького городка, я вздрагиваю от ветра.

Карта воспоминаний… Странно, как может память, 
повторяя событья, ранить, как может ранить
черной, холодной ночью странная их похожесть…
Утро заглянет в окошко, и я поежусь.

2005 


ЧЕРНОМОРСКОЕ

Дыша и вздымаясь, поет вещество.
Ах, море, ну что ты за существо?
Я к морю иду по песчаной дорожке
и чувствую море до всхлипа, до дрожи.
Навстречу, прикрыв свои плечи загаром, 
шагают соседи — Людмила с Захаром.
И мячик гоняет, рыча, по предместью
собака их, с мокрой, свалявшейся шерстью.
Их детки хохочут и чешут затылки
и пьют лимонад из вспотевшей бутылки.
Их прадед к калитке выводит бабулю,
туда, где их внук продает барабулю,
призывно крича: «Рацион обновите!
Ведь так хороша она в жареном виде!»

Вода — плюс пятнадцать. Немеет конечность.
И ветром от слова несет «бесконечность», 
когда, развалясь, ты глядишь из-под зонта
на ровную, серую гладь горизонта.
«Дай руку, подруга. Погода ненастна».
Подруга смеялась: «Ведь я же гимнастка!
А ты неуклюж. Так нужна ли рука мне?»
И сам я тогда оступался на камне.
Она раздевалась и в воду ныряла.
А после — закутывалась в одеяло.
И грустную нимфу собою являла.
И губы задумчиво мне подставляла…

Стук клавиш. Слова выбегают послушно.
Но в комнате тихой, как в погребе, душно.
И времени, в общем-то, минула малость, 
но что-то внутри навсегда поломалось.
То главное, что не черты обретало, 
но в рёбрах пугливым крылом трепетало 
и сладкой тоскою наружу просилось. 
Что вечером в дом приходило и снилось
во сне голой девой с большими глазами, 
с упавшими вниз, мне на грудь, волосами.

2005 


ФЛОРЕНЦИЯ

Четвертый час. Накрапывает дождь.
И ветер продувает ткань перчатки.
И тень от башни, словно рыбный нож, 
висит над мокрой чешуей брусчатки.
Повсюду боги. Каменистый склон
ведет наверх, туда, где скрупулёзно
язык проулка два ряда колонн
облизывает, как сухие дёсна.

Развалы яблок, слив и алычи.
Гора брелоков, сигареты, пресса...
И солнечные прыгают лучи,
как белки, среди каменного леса.
Соборы, соблюдая целибат,
врастают в землю мощными корнями,
и площади огромный циферблат
набит по горло серыми камнями.

В кафе прохладно. Дует из щелей.
Кусок тунца лежит на белом блюде.
Мир колоннад. Обилье площадей.
Фонтан. Соборы. Каменные люди.
Прекрасный, страшный, омертвелый край, 
где не спасут ни скепсис, ни бравада.
И не понятно: то ли это рай, 
а то ли просто разновидность ада.

2005


В БАРЕ

Объятый странною тоскою,
я пью и провожу рукою
по смуглым, выбритым щекам.
На сцене вертят чем-то девки.
(На шеях - черные бретельки).
И я протягиваю деньги
гарсонам, как гробовщикам.

Судьбою взятый на поруки,
ехидно потирая руки,
здесь ходит менеджер, как чёрт.
Я замечаю - он во фраке.
Потом все тонет в вязком мраке.
И воют за окном собаки.
И я оплачиваю счет.

2005


# # #

«Что нам чай, коль водки требует утроба!»
Выпив штоф, себя он чувствует Руалем
Амудсеном. Но, добравшись до «сугроба»,
как младенец, засыпает под роялем.
И, однако ж, после этого фальстарта,
через пять минут, перевалившись через
ручку кресла, с ненасытностью Фальстафа
он глотает из стакана кислый херес.

Вот он спит, дитя цветов, усталый демон, 
беззаботный ловелас, богов любимец.
Боги спятили. И не понятно: чем он
так им глянулся, несчастный проходимец?
Не палил мартен, не делал пятилеток
за три года и не думал о грядущем, 
не слабал своей жене сопливых деток, 
был всю жизнь алкаш и умер сильно пьющим.

Бил в плечо меня: «Гляди, какая девка!»
Называл жену «зайчонком» или «рыбкой».
Жизнь прожил, как пустомеля-однодневка,
и в гробу лежал с застенчивой улыбкой.
Говорил: «Давай за вас, головоногих!»
(Помню все его ночные посещенья.)
Умер тихо… И, в отличие от многих,
заслужил себе, я думаю, прощенье.

2005 


# # #

Ковыляя на трех ногах, улыбающаяся собака
переходит дорогу. Я смотрю ей вслед и шепчу: «Однако».
В небе темно и мрачно, под ногами от грязи зыбко.
Пешеходный мост впереди — как перевернутая улыбка.
Дворник сыплет на тротуар горстки бурой соли.
Улица морщит лицо и шипит от боли.
Пешеходный мост, как мальчишка, таращится на машинки.
И люди по нему пробегают, как по лицу — морщинки.
Останавливаюсь у магазина, подсчитываю монету.
На курево не хватает. Хватает лишь на газету.
Нашарив в кармане увядшую плоть окурка, 
иду покупаю газету. Называется — «Литературка».
Критики хают поэта, твердя, что легко и свободно
должен течь стих, и что дольником в наше время не модно
писать. И делают стойку, как доберманы
на загнанного ЗэКа, увидев анжамбеманы.
После этих статей в душе у поэта остается вмятина, 
как от удара лопатой. Он шепчет: «Фигня, бредятина».
Или с усмешкой цедит: «Какое скотство».
И критик жмурит глаза, почувствовав своё превосходство.

2005


ОТКРЫТКА НА РОЖДЕСТВО

Младенец заворочался во сне.
Ей стало грустно вдруг, и в этой грусти 
подумалось: как ненасытен снег, 
как он обилен в этом захолустье. 
Но мальчик спал, вдали вещей, людей, 
не будучи их взглядами уколот. 
Снег бушевал снаружи, и лютей 
час от часу там становился холод. 

А здесь, внутри, незримый дух родства 
питал теплом и светом, как аорта, 
и с тихим гулом в печку шли дрова, 
чтоб обеспечить видимость комфорта. 
Темнело. По углам валялся хлам: 
соломы тюк, какие-то вещицы. 
Всё тихо. Но постой… Да кто же там? 
Кто в нашу дверь негромко так стучится? 

Иосиф встал. Неспешно отпер дверь 
(в углу спросонок всполошились куры) 
и, близоруко щурясь, разглядел 
в дверном проеме три больших фигуры. 
«Кто вы такие? Что?… Да кто же вы?…» 
Вокруг клубилась снежная морока. 
Он повернулся: «Говорят, волхвы. 
Пришли сюда откуда-то с Востока»… 
Пахнуло ветром. В печке щелкнул хлам, 
и вспыхнула подгнившая солома. 
И дрожью пробежала по телам 
гостей вошедших теплая истома…

Дров не осталось. Сняв топор с гвоздя, 
Иосиф проворчал: «Сейчас, оденусь…» 
И что-то там набросил на себя.
В яслях тревожно засопел младенец. 
Лучина догорела, и вконец 
сгорев, внезапно вспыхнула по новой. 
Огонь ее смотрелся, как венец. 
Что за венец? Как будто бы терновый?…

Нет, показалось. 
На лице её
печальная улыбка стала горькой.
Она с коленей убрала шитье,
случайно руку уколов иголкой.
С одежд вошедших капала вода.
И капля крови на ее ладони
здесь, в полутьме, блестела, как звезда
на сумрачном, тревожном небосклоне.

2006


ПОХМЕЛЬЕ

Я тащу с собой, как Кощей,
грязный ворох своих мощей.
По ночам подвожу итоги.
А итоги всегда жестоки.
Очень трудно, душой устав,
быть лояльным, блюсти устав.
(Что за фраза, вообще?)
Во-первых,
от бессонниц я весь на нервах.
Во-вторых, в голове бардак
грязных мыслей... (Сосед-мудак,
монотонно, с душой, с оттяжкой,
долбит в стену тупой культяшкой.
Он считает, что люди - грязь.
И живет же такая мразь.)
В-третьих... В-третьих, сижу без пищи.
Становлюсь ли без пищи чище?
Вряд ли.
            Сильно дрожит рука...
Я был в мире с собой, пока
был ребенком, а стал большой -
приключился разлад с душой.

Отраженье глядит игриво.
То ли зеркало стало криво,
то ли что - но, разув глаза,
там, где свежей была лоза,
вижу, взглядом скользнув безумно,
только пыльную горсть изюма.

Вечер. Тучи бросают тень
на большие кресты антенн,
на участки зеленых пастбищ
и заброшенных Богом кладбищ...
А в пустыне сидит упырь,
и духаны глотают пыль,
и с улыбкой в объятья ада
маршируют сыны джихада...
Без сомнения, без стыда,
спотыкаясь, бредут стада.
Лица стоптаны, словно туфли.
Но глаза у них - не потухли.
Что тут скажешь? Ну да, Восток.
Вечно горек, всегда жесток.
Он не то, что наш мягкий Запад -
сладковатый, как трупный запах.

Ах, когда-то весь этот срам
был источником лучших драм,
нынче ж он - не подстрочник пьесы,
а расхожий сюжет для прессы.

Я растерянный человек.
Отмотаю свой грустный век
и истлею, что твой огарок.
В белый дым, в цифровой аналог...

2006


# # #

Ох, эти поезда метро. Тысячи анаконд.
Наркота, вытекающая из разбитых ампул.
Накопительный фонд
сомнамбул.

Миллионы в день, убежав от быта,
в адское жерло шагают маршем.
Мясорубка небытия забита
человеческим фаршем.

Люди стоят — напряженно, неловко,
сплошным частоколом сухой травы.
Поезд останавливается, но память об остановках
рассасывается, как швы.

Ничего не остается, кроме оглушающей немоты.
Толпы двойников на подземных стогнах.
Кроме раздробленной пустоты,
проносящейся в черных окнах.

Конечная… Снова… Дьявольские качели.
Мир — не красавец с журнальным лоском,
а вот этот стоглазый, удлиненный череп
со смятым мозгом.

2006


БЕСКОНЕЧНОСТЬ

(пародия)

                        Его вдохновение умерло где-то там, 
                        Меж сортиром и барной стойкой тихо почив.
                                                         Ольга Погодина

Его вдохновенье лежит где-то между пьяцца
Пополо в Риме и баром (сие отметим),
иногда поднимает рожу, чтоб проблеваться.
Но чаще не удосуживает себя даже этим.

И слова стекают с губ его медовухой,
и со звуком «шлеп-шлеп» падают на бумагу.
И бумага топорщится, словно большое ухо,
впитывая эту влагу.

Что ж, бумага все стерпит. Будет лежать тихонько,
покрываясь морщинами строк, как душа - позором.
Бумага будет молчать, хоть тыкай в нее иголкой.
Не скажет тебе «кончай» и не посмотрит с укором.

И когда «наш большой поэт», наш талантище, наш поборник
поэзии для поэзии и всяческих пертурбаций
духа, навсегда закроет глаза, останется только «Сборник»,
как простынка солдата после множества мастурбаций.

А пока он сидит за компом, в дыму своей сигаретки,
сочиняет «стихи», как полный, пардон, шизоид.
Но выглядит не как Пушкин, а как не добравшийся до яйцеклетки,
увечный сперматозоид.

Пепельница на столе. Бокал. «Метакса»
(заменитель нектара греков). Вокруг - квартира.
И полный простор, чтобы мыслить (читай - метаться
в ловушке презерватива).

А что ещё ему остается, кроме как после слива
кричать, извиваться, дергаться, как под током,
пока его тащат, поморщиваясь брезгливо,
к раковине унитаза, с бурным ее потоком?

А дальше - туда, в ноосферу цивилизаций,
объединившую Азию и Европу,
а если не побежит в путешествие по трубам канализаций,
то максимум, что увидит, - огромную чью-то жопу.

И будет лежать на дне, вымаливая прощенье,
глазом опухшим таращась в розоватую эту млечность
с черной дырой в середине и, улыбаясь блаженно,
думать: так вот какая ты - бесконечность!

2006


# # #

Я бы мог спуститься вниз,
но
точно знаю - подо мной
дно.
Впрочем, многим этот вид
мил.
Там забвение, покой,
ил.

2008


# # #

Сижу в кафе. Передо мной – кофе.
Столики, люди, прочий фон.
Сижу в черной куртке, как в душном кофре
потеющий саксофон.

Позвякивают ложки. На полках стоят тома.
Деревья в окне до неприличья раздеты.
А вокруг деревьев стоят дома,
похожие на газеты.

И тем, и другим придется однажды лечь.
Президенты нажмут на красные кнопки.
А потом их самих сомнут и сунут в большую печь
для растопки.

2009


ИЗ «ЛИСТКОВ»

*

Смерть не водичка, жизнь - не кока-кола.
Настала ночь, окончены забавы.
Всё тихо, только челюсть дырокола
обугленными щелкает зубами.
Есть верные приметы пораженья.
Я весь – сосуд для зрелости и злости,
который в вертикальном положенье
уже лет восемь держат только кости.
Я пью коньяк. В окне – дождя завеса.
Коньяк глотая, я гляжу наружу
и думаю о том, что и железо
при переплавке оставляет лужу.

*

Я пьесу написал. Возьми, прочти.
И, может, разберешься, в чем тут дело.
Я в этом новичок. Ну, да. Прости,
коль вышло пошло или неумело.
Разобранная сцена. Грязный пол.
Пустынный зал. Не сыгранная труппа.
Но лучше так, чем золотой обол
из пасти выковыривать у трупа.
Да, лучше так, чем в вареве идей,
две чёрных стрелки сталкивая лбами,
угрюмо пережёвывать людей,
в ночи, как рыба, шевеля губами.

*

Японский хин твердит, что мир - есть сон.
«Всё прочее, - он лает, - просто частность».
Боюсь, я недостаточно силён,
чтоб отрицать свою к нему причастность.
То, чем я занят, мой японский друг,
забавнее, чем разведенье рыбок,
нелепый способ вместо всех наук
ценить нагромождение ошибок.
Склонившись над столом, тетрадный лист
я заполняю некой формой бреда.
И в этом я такой же фаталист,
как зуб, растущий в пасти людоеда.

*

Исходит паром чайник на плите.
Изнанка век сочится жаркой влагой.
И градусник мерцает в темноте,
торча из тела бутафорской шпагой.
Стеклянный корпус. А под ним, вот тут,
похожая на крошечную воблу,
как бы в реторте, серебрится ртуть,
каким-то немцем втиснутая в колбу.
Проснувшись ночью, я сижу во тьме.
Гудит машина, где-то ходят люди...
Торчит луна кровавая в окне,
как голова Крестителя на блюде.

*

Снег шёл весь день, весь вечер, превратив 
мир за окном в апофеоз распада.
Газета - это снимок снегопада,
точней, его кошмарный негатив.
Стучит лэптоп, топорщится халат.
Лапша «мивина» сохнет на тарелке.
При взгляде на окошко циферблат
в растерянности стискивает стрелки.
В газете пишут, что реальность - сон,
что чувства в небо улетают клином,
что сердце - только мёртвый эмбрион,
парящий в банке с жидким формалином.
Смотрю в окно. В окне метут снега.
Ночь не проходит, циферблат в смятенье.
И кожа серебрится, как фольга…
Но это, слава Богу, не смертельно.

*

Под желтый луч я подставляю лист…
(Поступок мал, но требует отваги.)
Пока я в темноте, мой разум чист
и бел, как свежий лист фотобумаги.
Неяркий луч, пробив тоску и бред,
на тонком слое вдруг запечатлеет
неясный силуэт. А включишь свет -
изображенье мигом почернеет.
Засветится. И я, подстать ему,
осознавая странность положенья,
предпочитаю пялиться во тьму.
Иначе не сберечь изображенья.

*

Струится дымкой вечера силлаба.
Над ней мой дух растерянно моргает.
Спиртное духу помогает слабо.
Верней, оно совсем не помогает.
Стоят столбы в нарядах подвенечных,
фонарь бросает ржавый свет на клумбы.
И ночь вбивает бронзовый подсвечник
в бараний череп пластиковой тумбы.

2008-2009


ОСЕНЬ

1

Фуко, Гадамер, кантовская вещь.
Как это задолбало, в самом деле.
Почти неразличимый черный клещ
сидит во мне, в моем упругом теле.

Какой-нибудь там Гегель или Спок,
ничтожную букашку взяв за тему,
на ней бы, не шутя, построить смог
большую философскую систему.

Но здравый смысл рассеивает мглу.
И франкфуртская школа села в лужу,
когда моя жена взяла иглу
и кровопийцу извлекла наружу.

2

Мой друг, я до сих пор кропал не то.
Чем веселее, тем верней поётся.
С утра рвал травку, несмотря на то,
что нет перчаток, а крапива жжется.

Я, слава Богу, это пережил.
У кур в достатке ряска и крапива.
И к вечеру я честно заслужил
немного рыбы и немного пива.

3

Лесистый косогор уходит вниз.
И я не просто так сижу на стуле -
я здесь живу. Приятель мой Денис
стихи читает недорослям в Туле.

Шумят деревья. Падает листва.
Три дня подряд мне ничего не снилось.
Без нас осталась старая Москва.
И, в общем, в ней ничто не изменилось.

4

Во всём вокруг есть что-то от судьбы.
Мне тридцать пять, и вот моя награда:
на черной печке сушатся грибы,
в ведре пылают гроздья винограда.

Я грустный человек, ты знаешь. Но...
как славно знать, что наступила осень.
Сидеть и пить домашнее вино,
спокойно глядя на верхушки сосен.

5

Пройдя сквозь ветви сосен, лунный свет
ложится на ухоженные грядки.
Мы спим в своих постелях. Наш сосед
предпочитает ночевать в палатке.

Задорный свист дрозда ласкает слух.
И кажется, мне в город путь заказан.
Ведь в городе - тяжелый волчий дух,
а он поэту противопоказан.

6

В тарелке - козинаки и халва.
(Всегда напоминала про халдеев.)
Дочь сладко спит. Ей, в качестве волхва,
кроватку смастерил Мухамадеев.

Дочурка спит и видит добрый сон.
Дров нарубив, швырнул в гараж колун я,
потом пошел сжигать комбинезон.
(Подарок Томы, а она колдунья.)

И я без сожалений сжёг его.
Здесь - в основном, во благо урожаю -
частенько применяют колдовство.
Здесь в это верят. Я не возражаю.

7

Мне тридцать пять и, кажется, пора
в любви признаться лесу. Я не скрою,
мне нравятся и ветви, и кора,
и, несомненно, то, что под корою.

Мне нравится травы густой сезам,
утоптанной земли сухой пергамент,
неведомый моим смурным глазам,
но тщательно изученный ногами.

8

Довольно болтовни. Ленивый слух
донёс, что с первым лёгким бликом света
в сарае хрипло прокричал петух,
вздымая крылья пепельного цвета.

Домашних попрошу пирог испечь.
Потом свяжу для бани новый веник.
А там - дрова пойдут с гуденьем в печь,
чтоб утром возродился новый Феникс.

с. Орловщина,
2007 (2010)
 
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024