Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 26.04.2024, 12:47



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 
 

Ренат Гильфанов
 

Карта проигранной войны

 

        Дорога в Рай


# # #

В этот мертвый час отлива 
спит квартира. Целый день 
я хожу по ней, как рыба, 
не отбрасывая тень. 
За стеной, трясясь от злости, 
бесов дружная семья 
целый день играет в кости, 
точит зубы на меня. 

Неприветлива природа. 
Телевизора экран 
то покажет съемку родов, 
то пучок кровавых ран. 
И на кухне, словно в лодке, 
я сижу, скрывая дрожь. 
И глядит со сковородки 
щука — острая, как нож. 

Я лежу, как сжатый колос, 
на холодной простыне. 
Тихий внутренний мой голос 
изнутри бормочет мне: 
«Все мы, парень, лишь объекты, 
жертвы Страшного суда. 
Вон валяются объедки. 
Это Бог ходил сюда. 
Быть разбитой твоей лодке. 
Больше радостей не жди». 
Прав, зараза… Нету водки…
За окном шумят дожди.

2003


ПРОЗА

*
С каждым годом жизнь моя все безлюдней.
Всех отсеял чудовищный бредень будней.
Красным похмельным оком ищу я прореху в бредне
и изрыгаю остатки съеденного намедни.

Жизнь моя, как клепсидра, теряет граммы.
Падая, эти граммы звенят, как гаммы.
Я посмотрел в окно, но сослепу не заметил:
кто там грустно поет так — ангелы или ветер? 

*
Из окна я увидел, как жизнь чужая
бьется, шумит, искрится, мозг мой больной сужая
в ревность, в несчастье, в боль. И чудным моллюском
чувствую я себя в этом пространстве узком.

В мире столько проблем… Планета погрязла в горе,
в голоде и в болезнях, в Ницше и в Кьеркегоре.
В каждом взгляде — топор. И трясутся в страхе
головы на плечах наших, как на плахе.

*
Я ничего не должен своей отчизне.
Словно хрящик из супа, я вынул себя из жизни.
Бедные люди плачут, богатые — нежат тело.
Но все умирают, и мне до них нету дела.

Грешен я. Очень зол я. Но Бог свидетель:
скольких людей на небо отправила добродетель.
Сбив вас с ног, добродетель стоит над вами
в сером военном френче с закатанными рукавами.

*
Мертвецы уплывают. Мертвые, мы не в силе
сделать все в этой жизни, как вы просили.
Люди плачут и стонут. Жалости и вниманья
требуют эти слезы. Минимум — пониманья.

Но напрасно, напрасно… Напрасно звуки
вылетают из горла и тянут руки
к небу. Ему безразлична, хоть вой до гроба,
эта унылая песнь микроба.

*
В общем, все хорошо. Георгий сошел с иконы.
Всюду гниют убитые им драконы.
Тихо воет шакал, чешуйкой сверкает рыбка,
червь изгибает тело, как розовая улыбка.

Дверь закрыв на щеколду, нырнул я в ванну,
рот горячей мочалкой прикрыл, как рану,
поднял ногу из пены, намылил ногу…
Здесь я сам по себе. Да и слава Богу. 

*
Менеджеры, бизнесмены, политики, просто шлюхи,
черные буквы газет, назойливые, как мухи,
я от вас отгорожен надежной стенкой,
сидя в горячей ванне с лохматой пенкой.

2003


РАЗМОЛВКА

1

Небо как будто выцвело. Листва — мертва.
Дымом от прелых куч подернута вся округа.
Ветер относит в сторону их слова,
и, стоя лицом друг к другу, они не слышат друг друга.

Оба стоят под деревом. Облетают и гнутся липы.
И когда невесомый ветер гонит листву на склон,
их слова зависают в воздухе, как аквариумные рыбы,
натолкнувшиеся на стекло.

И когда она снимает с пальца кольцо
и бросает его на землю, он молчит и сутулится.
И солнце с бездушной тщательностью освещает его лицо,
как фонарь — опустевшую улицу.

А потом он усмехается и начинает зевать,
как будто в ее словах нет никакого смысла.
И кольцо ее с гулким звоном падает на асфальт.
Как использованная гильза.

И когда она поворачивается, чтоб перейти черту
и уйти навсегда, туда, где чернеют кровлями дачи,
зрачки его гневно вспыхивают, как два выстрела в пустоту,
и лицо его дергается — как от отдачи.

Он сжимает ладонями сердце: «Она права!»
И хочет бежать за ней, но схватившись рукой за дерево,
вдруг оседает на землю, и несказанные слова
перекатываются эхом в его опустевшем черепе.

2

Ветер прохладной волной обдувает тело. 
И тело отвечает пониженной температурой. 
Но что-то внутри нее настолько оцепенело, 
что и после ее ухода будет стоять скульптурой 

здесь, в почерневшем парке. Лист шуршит в волосах. 
И грусть, завернувшись в тусклый свет октября, 
крошечным насекомым застывает в ее глазах, 
как в куске янтаря.

Туфелек быстрый цокот, гулкий, как сердца стук, 
шея, лицо, спина — движением разогреты...
В мире, где время тихо покусывает мундштук, 
глядя на уголек дымящейся сигареты.

2004


КАРТА ПРОИГРАННОЙ ВОЙНЫ

Внутри человека идет война.
Она начинается в раннем детстве.
А к старости его кожа повсюду испещрена
стрелками и пунктиром, как карта военных действий.
Поры, извивы жил — рек, ручейков, канальцев.
Военнопленные годы, запертые в вагон…
Сумрачный полководец сомнет эту карту в пальцах,
скажет «мы проиграли!» и бросит ее в огонь.

2004


МОЛЛЮСК

Голос слепого моллюска, пробиваясь сквозь толщу вод 
(так карабкается альпинист на вершину Монблана), 
достигает поверхности моря, и она принимает его 
в себя и усиливает, как натянутая мембрана. 
Голос моллюска, глубже и резче резьбы по кости, 
оставляет на ней следы. Наглотавшися донной дури, 
волны внезапно чувствуют нервозность и беспокойство 
и приближенье бури. 
Буря придет — ужасная, как припадок. 
Пара мгновений — и морю станет в границах узко. 
Бог поднесет его к уху, как раковину-рапану, 
и услышит далекий голос крошечного моллюска. 

2004


МАШИНА

Вечереет. Скоро стемнеет. Но пока — светло.
За окном останавливается машина, похожая на черный гроб.
Невидимая рука опускает тонированное стекло.
Сигарета описывает дугу и падает на сугроб.

Стекло поднимается. Выплюнув черное облако, резко
машина с утробным рыком трогается с места,
набирает скорость и уносится из среды
в четверг. И снег заметает ее следы.

Следящий за временем, выбитый из седла,
чем больше я наблюдаю, тем тщательнее оно
соскребает мое отраженье с замызганного стекла,
оставляя на нем от дыханья маленькое пятно.

И так каждый день: машина… Прискорбный факт,
но тебе я скажу как другу, пока мы с тобой одни:
эта не просто машина, а чудовищный катафалк,
отвозящий на кладбище вечности умершие дни.

Ветер швыряет вслед ему вместо роз
комья белого снега. В деревьях, словно в венках, —
белые ленты. А на снегу — следы от его колес,
как дорожки от слез, оставшиеся на щеках.

2004


СТАРУХА

Над нами, в квартире шесть, живет старуха.
Она каждый час – нет, чаще - прикладывает ухо
к вентиляционной решетке. И как некий «астральный глаз»
(так сказала жена), разглядывает нас.
Она думает, что мы наркоманы, что мы убийцы,
что она давно изучила наши мерзкие лица,
что мы здесь готовим бомбу, и что, наконец,
под полом у нас на кухне зарыт мертвец.
Пока она только слушает и у решетки колдует,
мы с женою делаем вид, что старухи не существует.
Когда же старухе становится невмоготу молчать,
она хватает костыль и начинает стучать.
Бум-бум-бум. И как в центре адского круга,
мы с женой, замерев от страха, поглядываем друг в друга.

К этому можно привыкнуть. В мире ведь всё не прочно.
Можно привыкнуть и к стуку. Но порою, проснувшись ночью,
в тот час, когда наважденья разум берут в прицел,
я чую дыханье старухи на своем лице.
Я плотно смыкаю веки (главное тут - не крикнуть),
чтобы привыкли глаза, но к страху нельзя привыкнуть.
И я снова не вижу старуху. Лишь дыханье ее клокочет
в сморщенном горле. Я не знаю, чего она от меня хочет.

У нас во дворе есть стол. Там вечно сидят соседи.
Но мы никогда не участвуем в их беседе.
И потому мы не знали до сегодняшнего утра,
что старуха уже полгода как умерла.
Душный сентябрьский вечер. Дышать не в мочь.
Я жду с нетерпеньем и страхом, когда же наступит ночь,
когда она снова придет, босыми лодочками семеня,
и я задам ей вопрос, который измучил меня…

2004


# # #

Когда ты о чем-нибудь рассуждаешь, ты словно танцуешь танго
с розой в белых зубах, в разряженной атмосфере
зала. А я нападаю на тему с нахрапистостью мустанга,
стучу тяжелым копытом по балкам в глухом вольере.

В баре «Веселый мельник», наполненном врагами,
болеющими за «Зенит» (я слышу их горький плач),
приятель сказал мне: «Мы мыслим накачанными ногами,
пиная мысль по площадке, как круглый футбольный мяч.

Что толку, что мы сильны? Войны ведь поблизости нет.
Не стоит бросаться в атаку, как глупый юнец Патрокл.
Остерегись, дружище, коварен любой предмет,
зовущий, чтоб ты его исследовал и потрогал».

Мужская мысль тяжела. Куда веселей мечтать!
Красться на цыпочках чувств, как Франсуаза Саган и
Сапфо. Скользить по предметам взглядом и улетать
в небо, как это делают летучие рыбки сарганы.

Мне ли с тобою спорить? Туманен мой окоем.
Мысль погружается в хаос, глубокий, как облегченье.
Но до поры, до срока спокоен твой водоем
оттого, что подводных лишен течений.

Мелей, коварных рифов, страшных подводных глыб,
спрятанных нам на погибель аж с ледниковой эры.
Но сколько же в нем загадочных донных рыб:
рексии, фотостомы, батилесты, химеры…

2004


ПЕТР

«Как будто стучатся?…» (Рабы головни разложили
и дули на них, чтоб неверный огонь не угас.)
Служанки впустили Петра и спросили: «Не ты ли
был с тем человеком, которого судят сейчас?»

«Не я», — он ответил и вздрогнул, услышав, как звуки,
покинув гортань, отразились от каменных стен.
Он спрятал глаза и подул на озябшие руки.
Сноп искр озарил перекрытья и балки. И тень

Петра изогнулась и так же к ладоням склонилась,
как будто пыталась задуть полыхающий жар
от слова Христова, который, как высшую милость,
апостол в сухих, растопыренных пальцах держал.

2004


ЗНАМЕНИТОМУ ПОЭТУ

Вы стоите в середине пантеона,
а вокруг кружатся черные икринки
ваших строк. Вот так иголка патефона
бродит, шаркая, по венам грампластинки.
Не пластинка — срез эбенового древа.
И не линии на ней, а кольца судеб.
Хорошо б ей ошалеть от перегрева
и расплавиться. Но этого не будет.

Впрочем, нет. Ваш голос — он иголка шприца.
Раструб губ торчит, как порванная вена.
В скольких юношеских душах отразиться
пестрым снимком поляроидным ваш тенор?
Все пройдет, и жизнь с изношенного века
одинокою слезой стечет незримо.
Как пожухлая трава, торчат из снега
ваши волосы, переживая зиму.

Сколько жутких подмахнул ваш быстрый росчерк
договоров? Для кого вы драли глотку?
Кто из двух — Харон иль ангел-перевозчик
вас посадит после смерти в свою лодку?
(Доберетесь до причала — позвоните.)
Все же верю, опуская все изъяны:
ваши строки — не единственные нити,
по которым вы подниметесь из ямы.

Нету выше и пронзительнее тона,
чем у вас. Ваш голос стукнется о плиты.
Семь котлов есть в бане мрачного Катона.
Там вы будете до косточек отмыты.
Ну, а нет, так не беда. Не огорчайтесь,
не берите в ум, как молодое племя.
Вы на чаше посильнее раскачайтесь.
Может, вынесет авось? Еще есть время.

Что же я?… Желаю вам доплыть до Рая!
(На странице строчка, как копченый угорь —
на тарелке). Даже дерево, сгорая,
превращается не в пыль — в древесный уголь.
Нынче впору вам, укрывшись за бравадой,
над костром потухшим, съежившись, без спешки,
авторучкой, словно палкой сучковатой,
ворошить, кряхтя, сухие головешки.

Все пустое. Для расстройства нет причины.
Время — море? Пусть. Зато слова не тонут.
Лишь по телу разбегаются морщины,
как круги от камня, брошенного в омут.

2004


ИУДА

Тоще лицо Иисуса. Беден его наряд.
А за спиной - осанна, возгласы одобренья.
Все его славословят. Все о нем говорят.
Где ж она, добродетель скромности и смиренья?

С виду он – человек. Сухожилия и хрящи.
Ну, а внутри - как крепость, вылепленная из снега.
Не обитает в чистых залах его души
тот паразит, что гложет каждого человека.

Господи, что за запах от омытых Марией ног!
Наши ж просто воняют. (Где уж нам до елея).
Говорит, что один. Но разве он - одинок?
Тем многолюдней Христос, чем супостаты злее.

Что он знает о боли? За пылкостью его фраз
что стоит? Пустота! Разве кошмар под веком
этаким да уместится? Чтоб говорить за нас,
должен он стать не Богом, братья, а человеком.

Безголовый, бессмертный, светлый ребенок дня,
что он знает о ночи? Для последнего слова -
губы смертного, братья... Отче, услышь меня,
выжженного, как пустошь, сумрачного и злого!

Тайные мои раны больше, чем от копья,
ноют от червоточин страсти, греха и… Разве
он – человек? Распятья больше достоин я.
Вкладывайтесь перстами в жаркие мои язвы!

Не замру, не замедлю перед входом во мрак.
Все оставляю: веру, любовь, надежду.
Не за что мне цепляться. Пальцы не держат. Так
у водоема дети сбрасывают одежду,

чтобы в воду войти. Ужаса моего
не понять никому. Лишь луна у порога
тихо скулит. А больше - нету здесь никого.
Ни Петра, ни Марии. Полностью одиноко.

Все стерплю, все сумею. От всего отражён,
бликом на дне столетий буду лежать суровым.
Станет язык мой острым, твердым, как сталь, ножом,
режущим в глине губы, чтобы промолвить слово

глина смогла. А после - буду лежать ничком
на полу синагоги (как фарисеи грубы!) -
шрамом, клеймом, ожогом, судорожным толчком,
приотворившим миру глухонемые губы.

2004


ВАСЯ ОРЛОВ

Здесь долги отдают огурцами и прочей натурой.
В магазине горилку и соль отпускают в кредит.
На скамейке в спортивных штанах человечек понурый
со стаканом шипучего пива угрюмо сидит.

Я был пьяным вчера, и какой-то мужик крутолобый,
то ли Вася Орлов, то ли Бог моей речи внимал.
Я доказывал что-то. С наигранной яростью, злобой
он кричал мне: «Да что бы ты в этом во всем понимал?»

Он был прав. Я нездешний, и мне не хватает отваги
отпустить свои чувства на волю. Все тянет сберечь.
Достаю с чердака вороха пожелтевшей бумаги,
но не в печь их кладу, а кладу на них русскую речь.

Как пылают слова! Только этот подход ненормальный
вызывает у Васи Орлова угрюмый смешок.
Он встает со скрипучей скамьи и, как некто сакральный,
говорит «поглядим» и кладет мои речи в мешок.

И уносит мешок. И, как призрак, во тьме исчезает.
Загорается тусклая лампочка, лает Трезор.
И рассеянный дождик пространство руками терзает,
между небом и нами легко заполняя зазор.

2004


ДОРОГА В РАЙ

*
Когда дед мой с семейством и скарбом пришел с Востока, 
инвалид у крыльца возмутился: «Да что ж вас столько
понаехало-то? Саранчой наводнили город!»
Дед одёрнул пиджак и ответил калеке: «Голод».

Что ж, живи он сейчас, мы бы с ним на скамейку сели б.
Он стянул бы чалму, почесал бы свой лысый череп, 
посмотрел бы на дом, на деревья, на туч рванину, 
поиграл бы бровями и гаркнул: «Не ешь свинину!»

*
Шесть утра… За окном одиноко скрипит телега.
Задыхаются ветви деревьев в объятьях снега.
Я не Джон, не Артур, и жена моя не миледи.
И живу я в краю, где под снегом храпят медведи.

После литра болгарской бурды в голове солянка.
Ну, а что, если вправду судьба моя — мусульманка?
Вот возьмет сейчас, боже, и глянет из-под хиджаба
ее потная рожа — страшней, чем грудная жаба.

*
«Нет для смертного трудных дел!» — так писал Гораций, 
но свирепого гунна не примет семейство граций.
Твердо знаю лишь, что помру. Никуда не денусь.
Упаду на траву и в кафтан из земли оденусь.

Что натянут на желтое тело мне клиф и брюки, 
что на тощую грудь мне положат худые руки. 
Что лежать я в гробу буду чинно, спокойно, прямо. 
И поправит мне челку на лбу пожелтевшем мама.

*
Я отчалю туда, где ступням не нужна опора.
И приятель-насмешник не вложит мне в рот обола.
И по мраку вокруг я пойму, что судьба — индейка,
что байде про Харона кароший цэна — копейка.

Если ж нет, я пешком перейду через эту жижу, 
и в долине холодной умерших богов увижу…

*
Там лежит Аполлон, как дурак, прозевавший звуки, 
с посиневшим лицом, беззащитно раскинув руки. 
Рядом с ним — Купидон. А поодаль — Приап с весталкой, 
не успевший ее осчастливить хорошей палкой.

Крест, распиленный на дрова. Рядом с ним — осина, 
на которой болтался мудак, что стучал на Сына, 
на которой он долго кончался с хрипатым плачем 
и с торчащей из зада кишкой, как с хвостом собачьим…

*
Здесь Эвтерпа и Клио, там Гера, а тут — Фемида,
начиненная, словно горохом, свинцом шахида. 
Там Хиронова туша, а рядом Геракл притёрся
в виде голого, безголового полу-торса.

Я усядусь на камень. Все тихо, не слышно птички.
Зарифмую все это по скверной своей привычке.
А потом, побродив меж тел, натерпевшись страху,
упаду на колени и крикну: «Хвала Аллаху!»

21 февраля 2005


ЗИМА В ПЕТЕРБУРГЕ

Уходит осень. Настает зима. 
Уходит всё, а то, что не уходит, 
то в тайниках усталого ума 
с зажженною свечой во мраке бродит. 
Лежи себе в постели до утра 
и слушай дождь. Когда тебе за сорок, 
сказав «Пора… Да, кажется, пора», 
все чаще не находишь отговорок. 
И сам себе напомнишь невзначай 
героя пошловатой старой пьесы…
Чернильница. Перо. Остывший чай. 
А между тем, подвинутые бесы, 
поднаторев на бедных ямщиках, 
уснувших на заснеженной дороге, 
как кредиторы с закладной в руках, 
в смущении толпятся на пороге. 

Так, жизнь прожив и натянув чепец 
на лысину, ложишься с мыслью тою, 
что, суетно пробегав, под конец 
приходится свыкаться с пустотою. 
Что остается? Мыслью ворошить 
в прорехах весь воспоминаний короб. 
И так, по-стариковски, сторожить 
покрытый снегом, мокрый, спящий город. 

Час ночи. Мысли. Жесткая кровать. 
(Да, право же, вдвоем здесь было б тесно.) 
И в сумраке почти не разобрать, 
что тут духовно, ну а что телесно. 
В груди, как бес, клокочет желчный смех, 
потом смолкает и твердит устало 
про рай гастрономических утех, 
про прелести, которых не хватало… 
Густеет снег. Маячит храм в окне,
как оттиск у судьбы на обороте.
(И что вообще есть наша жизнь, как не 
автограф духа на открытке плоти?) 
Но плоть не даст забыть себя. Изволь
ей подчиниться. Сдайся ли, борись ли…
И странно, как легко тупая боль
умеет обуздать движенье мысли.

Час ночи. Лампа. На столе — бардак.
Зловонные микстуры в рюмках узких.
И, взяв перо, он начинает так:
«Где соберутся двое-трое русских…»
Но, вздрогнув, устремляет взгляд во тьму, 
туда, где за обвисшими плечами, 
по признакам, известным лишь ему, 
присутствие он чье-то замечает.
Кто там таится? Кто там? Ангел, ты?
В неясные одежды ты рядишься.
Растерянно глядишь из темноты?
Стоишь за дверью и войти боишься?
Иль это тот, кто, продолжая спор, 
ответа, словно милостыни просит, 
а между тем, наточенный топор
над головою слабого заносит?…
Но тщетно. Тихо. Муторно. Никак
во мраке не начаться разговору.
И никого там нету… Лишь сквозняк
рукой холодной выбирает штору.

Час ночи. За окном — собачий вой.
Да что там двое-трое, для острога
достаточно порой и одного.
Порою это даже слишком много.
Впиши в тетрадь, что в стонах проку нет, 
как нет его в словесной круговерти, 
и что бывает белым черный свет, 
что ангел жизни — это ангел смерти, 
что под ногами палая листва
в осенний воздух отдает броженьем, 
и дым висит, как профиль Божества
добытого духовным напряженьем.

Ну вот, рассказ дописан до конца. 
Скребет лопата. За окном светает. 
Похожий в полутьме на мертвеца, 
проспект черты живые обретает. 
Повсюду снег. Зиме подходит грусть. 
Летят снежинки… Преданность холопья 
земле претит… Претит, но смирно пусть 
лежит земля, глотая эти хлопья.

2005


ВЕЧЕРНЯЯ МОСКВА

1

Здесь прохладно весной и не жарко летом. 
Ветерок играет твоим скелетом. 
Здесь натянут на дерево мрак капроном. 
И ночные бары блестят неоном. 

Здесь в любимом мной баре на Белорусской 
пьет вино блондинка из рюмки узкой. 
Сколько грусти в жемчужном ее оскале! 
И как омут — вино у нее в бокале.

Кто-то пиццей хрустит… Даже в этом хрусте 
тонкий слух различает оттенок грусти. 
И грибы чернеют на круглой пицце, 
как на фоне закатного солнца — птицы. 

А на улице — ветер. Заводские трубы, 
как небритые, посеревшие губы, 
мимо белых высоток и солнца мимо 
выпускают в пространство колечки дыма.

И усталая женщина стоит в метро. 
И мужские пальцы ложатся ей на бедро. 
И на лавках, будто цветы им обещаны, 
улыбаются, глядя на пару, женщины… 

Я б покинул Москву, но прекрасен в сумерках 
этот город настолько, что так и умер бы 
я на этих бульварах, сухих, обветренных, 
где деревья в повязках стоят набедренных,

где читает друг мне стихи бездарные,
где качаются в скверах шары фонарные,
где шумят деревья, и, неприличная,
дразнит мясом жареным нас шашлычная.

И в бильярдной кии стучат по шару. 
И закат подобен… ну да, пожару. 

2

Не пойму я, к дьяволу, что за смычка? 
Что нас вместе держит — любовь, привычка? 
Мимолетный запах… Что значит это, 
если нет уже самого предмета? 

Я не тот, что прежде. И ты другая. 
Я созрел, чтоб с другом вино лакая, 
обсуждать проблемы его гарема 
и гадать, что сделало с нами время. 

Голос мой охрип, стал совсем небросок. 
От него остался лишь отголосок. 
Монолог героя — стриптиз для бедных. 
И, боюсь, не вызовет чувств ответных. 

Он звучит негромко (итог бессонниц), 
без цветов, оваций (увы, поклонниц), 
как в огромном зале, где нету эха, 
сам себе — сплошной атрибут успеха. 

Не дождавшись финиша, зритель смылся. 
Продолжать трагедию нету смысла. 
Мрак в душе. И, брезгуя сей палитрой, 
монолог повис на губах молитвой.

3

Ты, как прежде, сдержанна. Дело в такте.
В зачехленной комнате, то есть там, где
ты меня своим не прищемишь веком,
я лежу твоим прошлогодним снегом.

Я есть прошлое, будущее. Сегодня -
это то, что было со всеми, сотня
или сотни разных моих знакомых
вопиют из глаз моих бестолковых.

Вот он я — стою, улыбаясь нервно.
А когда уйду, ты всплакнешь, наверно.
«Он был славный малый», — вздохнув, рассудишь.
И потом меня навсегда забудешь.

2005


# # #

Восток жесток. Однако, он - исток.
Да, он исток, а также ствол и корень.
А Запад - только сорванный листок,
хоть думает, что по иному скроен.

Гудит базар, людей невпроворот.
И гонит в пекло Магов и Ахмедов
усатый, провонявший луком рот.
Рай белых, одноразовых предметов
им так же чужд, как чистая десна
гнилому зубу. Он для них - зараза,
во рту которой блеск и белизна
фарфорового унитаза.

Чалмы врагов валяются в пыли.
Тиран их кости в кислоте расплавил.
А после его кончили свои.
(Что подтверждает - здесь не любят правил.)
Тяжелый запах. Трупов штабеля.
Кружатся стаи мух, рыдают бабы.
Идут сунниты, ботами пыля...
Здесь больше крови, значит - больше правды,
здесь человек - храбрец он или трус -
лишь ломтик человеческой нарезки,
а если брать в расчет страданий груз,
любой тиран - почти что Достоевский.

Зевают в креслах Джонни и Жан-Поль.
И ужас им глядит в глаза коровьи.
Вот почему их так заводит боль,
и вот откуда эта жажда крови.
И совесть им препятствий не чинит.
А что до крови - черной и блестящей,
она дешевле полосы чернил,
из-под пера поэта выходящей.

2005


ОСТРОВ

Плитка очищена. Стол помыт.
К небу взлетают колечки пара.
Это не пар. Это трубка во рту дымит,
сделанная из бриара.
Ничего не поделать, люблю ее дым —
в кресле, за книгой, усталым.
Трубка не сделает тебя молодым.
Сделает старым.

На столе непрочитанный томик Декарта.
В пепельнице — окурок. (Бог знает, чей это.)
Мозг покрывается пылью, как скомканная карта,
в сундуке моего черепа.
Мозг, как замшелый ельник, пожирает огонь.
Мысли прыгают белками с ветки на ветку.
Если долго глядеть на солнце, потом посмотреть на ладонь —
увидишь черную метку.

2005


ПРОГУЛКА

Пойдем погуляем по Сретенке.
Московский классический вид.
Денек мутноватый и серенький.
Плюс восемь. Немного дождит.
Мы в час, несомненно, уложимся.
Опаздывать нам не с руки.
От влажного ветра поежимся.
Поднимем воротники.
Машины свистят, как эриннии.
Над нами гудят провода.
Но где параллельные линии,
какими мы были тогда?
Давно не актеры, а зрители,
сегодня мы вдруг узнаем,
что годы нас так намагнитили,
что тесно нам стало вдвоем.
Что рельсы расходятся дугами.
И, скомкано бросив «пока»,
сегодня простимся друг с другом мы
на месяц, на год, на века.
И будем с нелепейшим мужеством
рассеянность изображать,
чтоб с метафизическим ужасом
всё это потом осознать.

2005


ЛИЦО

Закатные окна горят.
Стекло слегонца дребезжит.
Бросая в него хмурый взгляд,
лицо на ладонях лежит.

В глазах его — серый налёт.
Под веками тени темны.
Под ними угрюмо пролег
обугленный лес щетины.

Две скулы и впалый висок.
В глазах — затаенная злость.
Натянуто, словно носок,
на черепа желтую кость

лицо. Эта зыбкая грань,
припудренная с торца
снежком — точно тонкая ткань,
скрывающая мертвеца.

…Шкатулка с секретом? Яйцо?
Где блеск, где румянец, где пыл?
Ну, что же ты смотришь, лицо?
На череп налипшая пыль.

2005


# # #

Семнадцать тридцать. День идет ко дну. 
В глазах рябит. Читать — не интересно. 
Я взгляд от книги отведу к окну, 
где сумерки, и валит снег отвесно. 
В свинцовом небе солнечный плафон. 
И свет его невзрачен и уродлив. 
В рябом снегу, не оживляя фон, 
торчит собаки черный иероглиф. 
Какой-то рослый, полупьяный тип 
пинает псину, проявляя свинство, 
под зад, как новоявленный Эдип, 
сумевший разгадать загадку Сфинкса. 
Пишу в тетрадь, что я почти не спал, 
что город — как разложенная карта, 
что мокрый снег кружить не перестал 
в пустой квартире, на исходе марта. 

2005


В КАВКАЗСКОМ РЕСТОРАНЕ

Все просто, обстановка без затей.
Столы да стулья - вот и все убранство.
В углу джигиты пьют вино за тень
того, кто занимал собой пространство
умов уже так много лет назад,
что кажется нелепым совпаденьем
тот факт, что старики еще дрожат,
напуганные этим сновиденьем.

Смех девушек. Шум моря. Щебет птиц.
Короны пальм, насаженные густо.
По вечерам здесь танцы и стриптиз.
А днем, в жару, прохладно здесь и пусто.
На старых балках - потемневший лак.
Официанты на балконе встали
и курят. И густеет полумрак
над столиком, где кушал водку Сталин.

Прохладный бриз доносит детский плач.
Официанты косятся украдкой:
сидит и пьет. И вовсе не палач -
бренд-менеджер с бульдожьей, мертвой хваткой.
Он переводит взгляд на потолок
и хмурит бровь - от сдержанного жеста
по спинам пробегает холодок…
Он говорит: «Мы все - не совершенство».
И все кивают. Да, о чем тут речь!
Баран был туп, зато шашлык отличен!
Что ж до голов, безвинно снятых с плеч, -
реестр неточен и преувеличен.

Грузин, он любит потчевать гостей
вином и мясом, сам простой, как птица
ворона (и от мозга до костей
всех сложных тут же тянет упроститься),
он щурит веки и глядит окрест,
глаза его пусты, как дула ружьи.
Он знает: Бога нет, а если есть -
тот, как лакей, приятен и услужлив.

Достав кисет, он хмуро отдает
распоряженье: «Позовите Любку
Орлову. Пусть она того… споет».
Пока зовут, раскуривает трубку.
Потом сидит, качая головой,
над трубкой мрачно шевеля усами,
всегда один, как дух полуживой,
слепыми окруженный мертвецами.

Абхазия, Гагра,
август 2004 (2005)


ОРФЕЙ

1

Не нужно больше сирен смешить,
на оттоманке лежать в бреду,
рычать и плакать, домой спешить.
Орфей останется жить в Аду.

Вокруг - приятственный полумрак.
Все близко (путь одного плевка).
Есть пляж. А если Орфей рыбак
или купальщик - тут есть река.

И даже несколько. Мертвый Стикс -
болото, полное карасей.
Есть компаньон - собеседник «икс»
(он скрытен), любит удить. При всей

его загруженности (тащить
он должен в гору большой валун),
он славный малый и любит шик.
И в плане девок - большой шалун.

Мужские игры? Есть как и с кем.
(Играет в ножички славно Брут.)
На морде прыщик? Не нужен крем.
С тебя со шкурой тот прыщ сдерут.

Омолодишься. Причём, за так.
Плюс - не дадут отрастить живот.
На въезде в зону - умойся, враг! -
огромный пес охраняет вход.

Три морды. Первая - волкодав.
Вторая - вроде бы как шарпей.
А третья… Только вина поддав,
без страха встретишься взглядом с ней.
    
Рассказы старцев заместо книг…
И, в общем, жизнь хороша в Аду.
Тепло и сухо. Я здесь привык.
Куда отсюда я жить пойду?

2

Местный расскажет вам корифей,
экскурсовод, полководец толп,
старую байку: здесь был Орфей,
но в соляной превратился столб.

Вон он, у клумбы. Печальный вид.
Сказано - не оглянись! А он
взял оглянулся. Теперь стоит
в скверике. Вылитый Аполлон.

Белая высохшая рука
лиру сжимает. Ты можешь пнуть
или погладить, попить пивка,
столб соляной под пивко лизнуть.

Идол грошовый… Стоит, торчит.
Обозреваем со всех сторон.
Как опостылел мне этот вид.
Выйдешь из сквера - и снова он.

За город выйдешь, из-за плеча
глянешь - и в сердце вскипает злость:
памятник снова стоит, торча
в глотке Аида, как рыбья кость.

Страшный, безмолвный, тупой, как боль.
В черной аллее, в ее глуши,
как кровоточащая мозоль,
на омертвелом куске души.

28 февраля 2005


# # #

Как твердил мне один чудила на Сахалине: 
«Жизнь ужасно, ужасно прекрасна! Была и ныне».
Недобитый осколок эпохи, плебей на тризне,
с заспиртованной, словно уродец музейный, жизнью.

Он опухшим лицом прислонялся к оконной раме
и часами глядел во двор. В православном храме
пропадал по полдня (выгоняли его пинками).
Возвращался оттуда с пылающими щеками…

Я приехал в тот город внезапно, презрев оседлость.
Мой клиент был не Ирод, не Сталин, а просто серость.
Он водярой и джином накачивался к обеду.
Он пугался всего, и я сделал ему победу.

Глупо жаловаться. Если честно, там было круто.
Я бутылку хорошего виски привез оттуда,
пару тысяч, брезгливость к миру, к его покрою, 
и стеклянные банки с блестящей, как кровь, икрою.

2005
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024