Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваВторник, 23.07.2019, 10:22



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Борис Слуцкий

 

      Стихи разных лет

               Часть 3

 
 
 
* * *

Шаг вперед!
Кому нынче приказывают: «Шаг вперед!»
Чья берет?
И кто это потом разберет?
То ли ищут нефтяников
в нашем пехотном полку,
чтоб послать их в Баку
восстанавливать это Баку?
То ли ищут калмыков,
чтоб их по пустыням размыкав,
удалить из полка
этих самых неверных калмыков?
То ли ищут охотника,
чтобы добыть «языка»?
Это можно —
задача хотя нелегка.
То ли атомщик Скобельцын
присылает свои самолеты,
чтоб студентов физфаков
забрать из пехоты?
То ли то, то ли это,
то ли так, то ли вовсе не так,
но стоит на ребре
и качается медный пятак.
Что пятак? Медный грош.
Если скажут «Даешь!», то даешь.
И пока: «Шаг вперед!»—
отдается в ушах,
мы шагаем вперед.
Мы бестрепетно делаем шаг.

 
 
 
* * *

Ленинские нормы демократии —
это значит: встать и говорить
все по совести и все по правде и
лично эти нормы сотворить.

Это значит — на большом собрании
в зале тыщи на две человек
выйти, если надо, против всех,
все продумав, пережив заранее.

Это — подчиниться большинству,
но сначала доказать и высказать
все, чем существую и живу.
Страха перед большинством не выказать.

Это — в каждой
жизни
миг пронзительный,
если бьют, колотят и скоблят,
вспомнить ленинский,
вопросительный,
добрый, беспощадный взгляд.

 
 
 
* * *

У государства есть закон,
Который гражданам знаком.
У антигосударства —
Не знает правил паства.

Держава, подданных держа,
Диктует им порядки.
Но нет чернил у мятежа,
У бунта нет тетрадки.

Когда берет бумагу бунт,
Когда перо хватает,
Уже одет он и обут
И юношей питает,

Отраду старцам подает,
Уже чеканит гривны,
Бунтарских песен не поет,
Предпочитает гимны.

Остыв, как старая звезда,
Он вышел на орбиту
Во имя быта и труда
И в честь труда и быта.

 
 
 
* * *

Дома-то высокие! Потолки —
низкие.
Глядеть красиво, а проживать
скучно
в таких одинаковых, как пятаки,
комнатах,
как будто резинку всю жизнь жевать,
Господи!

Когда-то я ночевал во дворце.
Холодно
в огромной, похожей на тронный зал
комнате,
зато потолок, как будто в конце
космоса.
Он вдаль уходил, в небеса ускользал,
Господи!

В понятье свободы входит простор,
количество
воздушных кубов, что лично тебе
положены,
чтоб, даже если ты руки простер,
вытянул,
не к потолку прикоснулся — к судьбе,
Господи!

 
 
 
ПАРЫ ГОРОДА

Подпирают тяжесть небосвода,
выдох слушают его и вдох
параллельно с трубами завода
колокольни из былых эпох.

Рядом с испареньем индустрии
с давней поднимаются поры,
вверх уходят
и пары вторые:
благолепья ветхого пары.

По еще непонятым законам
вместе с бестелесным и духовным,
отдающим мелкие грешки,
отдает промышленность лишки,
прочищает темные кишки.

Все это в хорошую погоду
вверх идет, как каждый видеть мог.
В ветреное время года
все это идет куда-то вбок,

где сосуществуют миром, ладом,
в рамках тесной дружеской семьи,
углекислый газ и просто ладан,
смешивая формулы свои.

 
 
ПРОГРЕСС В СРЕДСТВАХ МАССОВОЙ ИНФОРМАЦИИ

Тарелка сменилась коробкой.
Тоскливый радиовой
сменился беседой неробкой,
толковой беседой живой.

О чем нам толкуют толково
те, видящие далеко,
какие интриги и ковы
изобличают легко,

о чем, положив на колени
ладонь с обручальным кольцом,
они рассуждают без лени,
зачин согласуя с концом?

Они и умны и речисты.
Толкуют они от души.
Сменившие их хоккеисты
не менее их хороши.

Пожалуй, еще интересней
футбол, но изящней — балет
и с новой пришедшие песней
певица и музыковед.

Тарелка того не умела.
Бесхитростна или проста,
ревела она и шумела:
близ пункта взята высота.

Ее очарованный громом,
стоять перед ней был готов,
внимая названьям знакомым
отбитых вчера городов.

Вы раньше звучали угрюмо,
когда вас сдавали врагу,
а нынче ни хрипа, ни шума
заметить никак не могу.

Одни лишь названья рокочут.
Поют городов имена.
Отечественная война
вернуть все отечество хочет.

 
 
 
МИРУ — МИР

Мальчики кровавые в глазах.
У кого в глазах?
У окровавленных
мальчиков,
безвестных и прославленных.
Мальчики у мальчиков в глазах.

Это начато давным-давно.
Как давно?
Никто не знает точно.
Так давно,
что все забыли прочно,
как давно.

Может, это и не навсегда.
Может,
как-нибудь договорятся
и печаль с тоскою растворятся,
устранятся навсегда.
«Миру — мир!» — всеобщий и ничей
лозунг
тихо утешает в горе.
Робко —
даже мелом на заборе.
Тихо —
хоть сложен из кирпичей.

 
 
 
ПЕРЕПЛАВКА ПРОВОЛОКИ

Постепенно проволоку-колючку,
международную язву-злючку,
ограждавшую
столько сердец и голов,
сматывают
с колов.

Столько раз давившая, словно танки,
рвавшая, словно псы, в куски,
переплавлена в длительные болванки,
безответственные тупые куски,

у которых не будет нервной дрожи —
им, конечно, полностью все равно —
ни от пятен крови,
ни от клочьев кожи,
что с шипов свисали когда-то давно.

Бытовою утварью становясь,
продолжает железо служенье и бденье,
и все больше железа идет на связь
меж людьми,
все меньше на разъединенье.

 
 
 
* * *

Совесть ночью, во время бессонницы,
несомненно, изобретена.
Потому что с собой поссориться
можно только в ночи без сна.
Потому что ломается спица
у той пряхи, что вяжет судьбу.
Потому что, когда не спится,
и в душе находишь судью.

 
 
 
ПРИЧИНЫ ОДНОЙ ЛЮБВИ

Вот за что люблю анкеты: за прямую
постановку некривых вопросов.
За почти научное сведение
долгой жизни к кратким формулам.
За уверенность, что человека
можно разложить по полкам
и что полок требуется десять,
чтобы выдавали книги на дом,
или сорок, чтобы отпустили
в капстрану на две недели.

Равенство перед анкетой,
перед рыбьими глазами
всех ее вопросов —
все же равенство.
А я — за равенство.
Отвечать на все вопросы
точно, полно,
знаешь ли, не знаешь,— отвечать,
что-то в этом есть
от равенства и братства.
Чуть было не вымолвил:
свободы.

 
 
 
* * *

— До чего же они наладили быт!
Как им только не надоест!
Те, кто много пьет,
те, кто мягко спит,
те, кто сладко ест.

Присмотрюсь,
обдумаю
и пойму,
что в обмен пришлось принести
право выбирать самому
направления
и пути.

Право выбора —
право на ответ
собственный
на вопрос любой:
если можешь, «да»,
если хочешь, «нет»,—
право встать над своей судьбой.

Это самое правильное из всех
право — на непочтительный смех
и на то, что если все смирно стоят,
вольно стать,
а также на то,
чтобы вслух сказать,
то, что все таят,
кутаясь от дрожи в пальто.

Я не знаю, прав я
или не прав,
но пока на плечах голова,
выбираю это право из прав
всех!
Меняю на все права.

 
 
 
* * *

Дети смотрят на нас
голубыми глазами.
Дети плачут о нас
горевыми слезами.
Дети смотрят на нас.

Дети каждый твой шаг
подглядят и обсудят,
вознесут до небес
или твердо осудят.
Дети смотрят на нас.

Обмануть — не моги,
провести — и не пробуй
этот взгляд, что пурги
зауральской
суровей.
Дети смотрят на нас.

 
 
 
ЦЕННОСТИ

Ценности сорок первого года:
я не желаю, чтобы льгота,
я не хочу, чтобы броня
распространялась на меня.

Ценности сорок пятого года:
я не хочу козырять ему.
Я не хочу козырять никому.

Ценности шестьдесят пятого года:
дело не сделается само.
Дайте мне подписать письмо.

Ценности нынешнего дня:
уценяйтесь, переоценяйтесь,
реформируйтесь, деформируйтесь,
пародируйте, деградируйте,
но без меня, без меня, без меня.

 
 
 
* * *

Песню крупными буквами пишут,
и на стенку вешают текст,
и поют, и злобою пышут,
выражают боль и протест.

Надо все-таки знать на память,
если вправду чувствуешь боль,
надо знать, что хочешь ославить,
с чем идешь на решительный бой.

А когда по слогам разбирает,
запинаясь, про гнев поет,
гнев меня самого разбирает,
смех мне подпевать не дает.

 
 
 
* * *

Не ведают, что творят,
но говорят, говорят.
Не понимают, что делают,
но все-таки бегают, бегают.

Бессмысленное толчение
в ступе — воды,
и все это в течение
большой беды!

Быть может, век спустя
интеллигентный гот,
образованный гунн
прочтет и скажет: пустяк!
Какой неудачный год!
Какой бессмысленный гул!

О чем болтали!
Как чувства мелки!
Уже летали
летающие тарелки!

 
 
 
* * *

Ожидаемые перемены
околачиваются у ворот.
Отрицательные примеры
вдохновляют наоборот.

Предает читателей книга,
и добро недостойно зла.
В ожидании скорого сдвига
жизнь — как есть напролет — прошла.

Пересчета и перемера
ветер
не завывает в ушах.

И немедленное, помедля
сделать шаг,
не делает шаг.

 
 
 
* * *

Уже не любят слушать про войну
прошедшую,
и как я ни взгляну
с эстрады в зал,
томятся в зале:
мол, что-нибудь бы новое сказали.

Еще боятся слушать про войну
грядущую,
ее голубизну
небесную,
с грибами убивающего цвета.
Она еще не родила поэта.

Она не закусила удила.
Ее пришествия еще неясны сроки.
Она писателей не родила,
а ныне не рождаются пророки.

 
 
 
КЛИМАТ НЕ ДЛЯ ЧАСОВ

Этот климат — не для часов.
Механизмы в неделю ржавеют.
Потому, могу вас заверить,
время заперто здесь на засов.

Время то, что, как ветер в степи,
по другим гуляет державам,
здесь надежно сидит на цепи,
ограничено звоном ржавым.

За штанину не схватит оно.
Не рванет за вами в погоню.
Если здесь говорят: давно,—
это все равно что сегодня.

Часовые гремуче храпят,
проворонив часы роковые,
и дубовые стрелки скрипят,
годовые и вековые.

А бывает также, что вспять
все идет в этом микромире:
шесть пробьет,
а за ними — пять,
а за ними пробьет четыре.

И никто не крикнет: скорей!
Зная, что скорей — не будет.
А индустрия календарей
крепко спит, и ее не будят.

 
 
 
ПАМЯТНИК ДОСТОЕВСКОМУ

Как искусство ни упирается,
жизнь, что кровь, выступает из пор.
Революция не собирается
с Достоевским рвать договор.
Революция не решается,
хоть отчаянно нарушается
Достоевским тот договор.

Революция
это зеркало,
что ее искривляло, коверкало,
не желает отнюдь разбить.
Не решает точно и веско,
как же ей поступить с Достоевским,
как же ей с Достоевским быть.

Из последних, из сбереженных
на какой-нибудь черный момент —
чемпионов всех нерешенных,
но проклятых
вопросов срочных,
из гранитов особо прочных
воздвигается монумент.

Мы ведь нивы его колосья.
Мы ведь речи его слога,
голоса его многоголосья
и зимы его мы — пурга.

А желает или не хочет,
проклянет ли, благословит —
капля времени камень точит.
Так что пусть монумент стоит.

 
 
 
СТАРЫЕ ЦЕРКВИ

Полутьма и поля, в горизонты оправленные,
широки как моря.
Усеченные и обезглавленные
церкви
бросили там якоря.

Эти склады и клубы прекрасно стоят,
занимая холмы и нагорья,
привлекая любой изучающий взгляд
на несчастье себе и на горе.

Им народная вера вручала места,
и народного также
неверья
не смягчила орлиная их красота.
Ощипали безжалостно перья.

Перерубленные
почти пополам,
небеса до сих пор поднимают,
и плывет этот флот
по лугам, по полям,
все холмы, как и встарь, занимает.

Полуночь, но до полночи — далеко.
Полусумрак, но мрак только начат.
И старинные церкви стоят высоко.
До сих пор что-то значат.

 
 
 
ПРОЕКТ СТРАШНОГО СУДА

Страшный суд не будет похож
на народный и на верховный.
Род людской, дурной и греховный,
он, возможно, не вгонит в дрожь.

Может быть, бедный род людской
отбоярится, отопрется,
откричится и отоврется
и тихонько уйдет на покой.

А покой — это вам не рай,
это вам не поповский фетиш,
где что хочешь, то выбирай,
куда хочешь, туда и поедешь.

Страшный суд не имеет средств,
чтоб взвалить на себя этот крест
устроения рода людского.
Он поступит иначе. Толково.

Словно бедного профсоюза
в доме отдыха, он разрешит
самые неотложные узы
и в округе гулять разрешит.

И трехразовым он питанием
обеспечит, постельным бельем
и культмассовым воспитанием.
Вот и весь возможный объем

благ. А более даже странно
ждать от тех роковых минут.
Потому что он все-таки Страшный,
не какой-нибудь, суд!

 
 
 
* * *

Потребности, гордые, словно лебеди,
парящие в голубой невесомости,
потребности в ужасающей степени
опередили способности.

Желанья желали всё и сразу.
Стремленья стремились прямо вверх.
Они считали пошлостью фразу
«Слаб человек!».

Поскольку был лишь один карман
и не было второго кармана,
бросавшимся к казенным кормам
казалось, что мало.

А надо было жить по совести.
Старинный способ надежен и прост.
Тогда бы потребности и способности
не наступали б друг другу на хвост.

 
 
 
СОВЕСТЬ

Начинается повесть про совесть.
Это очень старый рассказ.
Временами, едва высовываясь,
совесть глухо упрятана в нас.
Погруженная в наши глубины,
контролирует все бытие.
Что-то вроде гемоглобина.
Трудно с ней, нельзя без нее.
Заглушаем ее алкоголем,
тешем, пилим, рубим и колем,
но она на распил, на распыл,
на разлом, на разрыв испытана,
брита, стрижена, бита, пытана,
все равно не утратила пыл.

 
 
 
* * *

Во-первых, он — твоя судьба,
которую не выбирают,
а во-вторых, не так уж плох
таковский вариант судьбы,
а в-третьих, солнышко блестит,
и лес шумит, река играет,
и что там думать: «если бы»,
и что там рассуждать: «кабы».

Был век, как яблочко, румян.
Прогресс крепчал вроде мороза.
Выламываться из времен —
какая суета и проза.
Но выломались из времен,
родимый прах с ног отряхнули.
Такая линия была,
которую упорно гнули.

Они еще кружат вокруг
планеты, вдоль ее обочин,
как спутничек с собачкой Друг,
давно подохшей, между прочим.
Давно веселый пес подох,
что так до колбасы был лаком,
и можно разве только вздох
издать, судьбу его оплакав.

Оплачем же судьбу всех тех,
кто от землицы оторвался,
от горестей и от утех,
и обносился, оборвался,
и обозлился вдалеке,
торя особую дорожку,
где он проходит налегке
и озирается сторожко.

 
 
 
* * *

Деревня, а по сути дела — весь.
История не проходила здесь.
Не то двадцатый век, не то двадцатый
до Рождества Христова, и стрельчатый
готический седой сосновый бор
гудит с тех пор и до сих пор.

Не то двадцатый век, не то второй.
Забытая старинною игрой
в историю
извечная избенка
и тихий безнадежный плач ребенка.
Земля и небо. Между — человек.
Деталей нет. Невесть который век.

 
 
 
РЕКВИЗИТ ДВУХ СТОЛЕТИЙ

Поскорей высчитывайте шансы —
или джинсы, или дилижансы.

Синтез двух столетий невозможен —
реквизит на разных складах сложен

и по разным ведомствам оформлен.
Будь столетьем собственным доволен.

Двум столетьям вместе не ужиться —
или дилижансы, или джинсы.

Надеваю джинсы потопорней,
но не забываю свои корни.

Погремучей джинсы надеваю,
с корнем дилижанс не отрываю,

раз уж для меня определили
это каверзное или — или.

Вдруг удастся им объединиться —
с дилижансом сочетаться джинсам.

 
 
 
МЕСТНОСТЬ И ОКРЕСТНОСТЬ

Я в таком селе поселился,
где никто мне в душу не лез.
Было весело — веселился.
Было грустно — рыдал до слез.

Столько было грибов в этой местности,
что они начинались в окрестности
моего окна и крыльца,
продолжались же — без конца.

А язык местного населения,
его выговор и разговор
жажды означал утоление
и звучит во мне до сих пор.

У высокого местного неба
звезды были — одна к одной.
А у местного круглого хлеба
запах был густой и ржаной.

А старухи здешней местности
славились во всей окрестности
как по линии доброты,
так по линии верности, честности,
были ласковы и просты.

А над крышами всеми кресты
телевизоров возвышались,
и вороны на них не решались
почему-то сидеть, не могли.

А от здешней зеленой земли
к небу восходили деревья,
и цветы, и пары куренья
от земли прямо к небу шли.

 
 
 
МОРАЛЬНЫЙ ИЗНОС

Человек, как лист бумаги,
изнашивается на сгибе.
Человек, как склеенная чашка,
разбивается на изломе.
А моральный износ человека
означает, что человека
слишком долго сгибали, ломали,
колебали, шатали, мяли,
били, мучили, колотили,
попадая то в страх, то в совесть,
и мораль его прохудилась,
как его же пиджак и брюки.

 
 
 
* * *

Виноватые без вины
виноваты за это особо,
потому что они должны
виноватыми быть до гроба.

Ну субъект, ну персона, особа!
Виноват ведь! А без вины!
Вот за кем приглядывать в оба,
глаз с кого спускать не должны!
Потому что бушует злоба
в виноватом без вины.

 
 
 
* * *

Мягко спали и сладко ели,
износили кучу тряпья,
но особенно надоели,
благодарности требуя.

Надо было, чтоб руки жали
и прочувствованно трясли.
— А за что?
— А не сажали.
— А сажать вы и не могли.

Все талоны свои отоварьте,
все кульки унесите к себе,
но давайте, давайте, давайте
не размазывать о судьбе,
о какой-то общей доле,
о какой-то доброй воле
и о том добре и зле,
что чинили вы на земле.

 
 
 
КАРАНДАШНЫЙ НАБРОСОК

Никогда не учился в школах,
только множество курсов прошел:
очень быстрых, поспешных,
скорых,
все с оценкою «хорошо».

Очень трудно учиться отлично.
А четверки легче дают.
А с четверкой уже прилично
и стипендию выдают.

С этим странным, мерным гулом
в голове
ото всех наук
стал стальным, железным,
чугунным,
но ученым
не стал
мой друг.
Стал он опытным.
Стал он дошлым,
стал привычным и даже точным.
Ото всех переподготовок
стал он гнуч, и тягуч, и ковок.
И не знания,
только сведения
застревали в его мозгу.
Вот и все, что до общего сведения
довести о нем я могу.

 
 
 
* * *

Теплолюбивый, но морозостойкий,
проверенный войною мировой,
проверенный потом трактирной стойкой
но до сих пор веселый и живой.

Морозостойкий, но теплолюбивый,
настолько, до того честолюбивый,
что не способен слушать похвалу,
равно счастливый в небе и в углу.

Тепла любитель и не враг морозов,
каким крылом его ни чиркали,
вот он стоит и благостен и розов.
От ветра ли?
От чарки ли?

Уверенный в себе, в своей натуре
что благо — будет и что зло падет,
и в том, что при любой температуре —
не пропадет.

 
 
 
ДЕТДОМОВЦЫ

Государство надеялось на детдомовцев.
Всех подкидышей — кидали ему.
И они без умыслов и без домыслов
вырастали в детском родном дому.

На живуху сметанные суровой
ниткой, бляхой стиснув тощий живот,
эти дети знали, что здоровый
дух в здоровом теле живет.

Они знали, что надо доедать до конца
и «спасибо» сказать или «благодарствую».
Что касается матери и отца,
мать с отцом заменяло им государство.

Не жалело для них труда тяжелого,
гарантировало им ночной покой,
иногда даже
стриженые головы
гладило
тяжелой
своей
рукой.

Смалу, смолоду успевали пробраться
в их сердца — и об этом не умолчу —
лозунги свободы, равенства, братства,
белым мелом писанные по кумачу.

 
 
 
ПАМЯТНИК

Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому камню,
Но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до поры.
Солдаты сыскали мой прах по весне,
Сказали, что снова я Родине нужен,
Что славное дело,
почетная служба,
Большая задача поручена мне.
— Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной пророс!
— Вставай, поднимайся!
Я встал и поднялся.
И скульптор размеры на камень нанес.
Гримасу лица, искаженного криком,
Расправил, разгладил резцом ножевым.
Я умер простым, а поднялся великим.
И стал я гранитным,
а был я живым.
Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю,
И ниже меня остается крутая
Не взятая мною в бою высота.
Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат,
Который Советский Союз представляет.
От имени Родины здесь я стою
И кутаю тучей ушанку свою!
Отсюда мне ясные дали видны —
Просторы
освобожденной страны,
Где графские земли
вручал батраках я,
Где тюрьмы раскрыл,
где голодных
кормил,
Где в скалах не сыщется
малого камня,
Которого б кровью своей не кропил.
Стою над землей
как пример и маяк.
И в этом
посмертная '
служба
моя.

 
 
 
ПОСЛЕ ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЯ

Земля трясется, может быть, не чаще,
чем век назад,
и так же, как тогда,
шатается людское счастье
и устанавливается беда.

О шаткости, о бренности, о тленности
разрушенные города
задумались — о том, о чем по лености
не думали, пока земля тверда.

Жилье внезапно потерявший житель
склонился перед натиском идей,
задумался:
всеблаг ли вседержитель?
Зачем ему мучения людей?

Но как столетие назад, тревога
о том, где спать, о том, что есть,
глушит сомнение в благоволенье бога,
откладывает прения: он есть?

Бог — высоко. До бога далеко.
Присутствие его неощутимо.
И трогая трехдневную щетину
рукой,
сгущенное вскрывает молоко.

 
 
 
СНОС

Еще я крепок и светел
и век простоять бы смог,
но механический ветер
сшибить меня хочет с ног.

Еще мои окна целы
и двери мои не скрипят,
но ради какой-то цели
трясут с головы до пят!

Гуляет стальное било.
Оно свою цель нашло.
Со мною столько было
и столько б еще могло!

Но что мне поделать с теми,
как с теми условиться мне,
кому не нужны мои стены
и гвоздь — ни один!— в стене.

И вопль не утешил нахальный,
забвения он не принес,
о том, что износ моральный
меня обрекает на снос.

 
 
 
* * *

И лучшие, и худшие, и средние —
И лучшие, и худшие, и средние —
весь корпус человечества, объем —
имели осязание и зрение,
владели слухом и чутьем.

Одни и те же слышали сигналы,
одну и ту же чуяли беду.
Так неужели чувства им солгали,
заставили сплясать под ту дуду?

Нет, взгляд был верен, слух был точен,
век в знании и рвении возрос,
и человек был весь сосредоточен
на том, чтоб главный разрешить вопрос.

Нет, воли, кроме доброй, вовсе не было,
предупреждений вой ревел в ушах.
Но, не спуская взоры с неба,
мир все же в бездну свой направил шаг.

 
 
 
ОБЪЯВЛЕНЬЕ ВОЙНЫ

Вручая войны объявленье, посол понимал:
ракета в полете, накроют его и министра
и город и мир уничтожат надежно и быстро,
но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.

Министр, генералом уведомленный за полчаса:
ракета в полете,— внимал с независимым видом,
но знал: он — трава и уже заблестела коса,
хотя и словечком своих размышлений не выдал.

Но не был закончен размен громыхающих слов,
и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,
и сразу не стало министров, а также послов
и всех и всего, даже время идти перестало.

Разрыв отношений повлек за собою разрыв
молекул на атомы, атомов на электроны,
и все обратилось в ничто, разложив и разрыв
пространство и время, и бунты, и троны.

 
 
 
* * *

Разрывы авиабомб напоминают деревья.
Атомные взрывы напоминают грибы.
Что ж! К простому от сложного проистекает кочевье
нашей судьбы.

Следующая гибель будет похожа на плесень,
будет столь же бесхитростна и сыровата — проста.
А после нее не будет ни сравнений, ни песен —
ни черта.

 
 
 
ДВАДЦАТЫЙ ВЕК

Есть время еще исправиться:
осталась целая четверть,—
исправиться и поправиться,
устроить и знать и челядь.

Но я не хочу иного.
Я век по себе нашел,
и если б родиться снова,
я б снова в него пошел.

Начала его не заставши,
конца не увижу его.
Из тех, кто немного старше,
уж нету почти никого.

А он еще в самом разгаре,
а он раскален добела
и, крепкие зубы оскаля,
готов на слова и дела.

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика