Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваВторник, 23.07.2019, 21:26



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Светлана Сырнева

 

  Стихи 1990 - 1992

 
 
* * *

Затеряна в кругу светил
твоя заветная звезда
и неземным потоком сил
упорно движима всегда.

Никем не предугадан час,
когда взойдет она в зенит.
Тебя, быть может, только раз
она лучами осенит.

И будет дом, и снег в окне,
и печь затопится в дому,
покуда стрелки на стене
не принуждают ни к чему.

Как бы невидимой рукой
от сердца камень отвели —
стоит торжественный покой
столпом от неба до земли.

Живи в предчувствии чудес
и разбазаривай в гульбе
бесценный миг, когда с небес
бросают лестницу тебе!

Но в час, беспечно спишь когда,
созвездья свой продолжат ход,
и, дрогнув, сдвинется звезда,
и над тобой беда взойдет.

1990

 
 
 
* * *

Скачет телега по стылой стерне,
стоя отец погоняет коня.
Мама в слезах наклонилась ко мне
– это в больницу увозят меня.

Черные ветки по-над головой,
с ними луна затевает игру.
Грех вам! Ребенок-то еле живой —
Милая мамочка, я не умру.

Как вам досталось, родные мои:
холод, болезни детей, нищета.
Только и было, что ноша семьи,
только и было – и жизнь прожита!

Это древнейших времен ремесло —
дыры латать у скупого огня —
к вам от родителей ваших пришло,
а через вас просочилось в меня.

Тяжкой усталости, долгих невзгод
сколько скопилось? За сколько веков?
Вены откроешь – и в землю уйдет
черная кровь, безнадежная кровь.

Легче ль тебе, что ты в землю зарыт?
Все ли с собою унес ты на дно?
Холод. И небо над нами стоит
так же, как вечно стояло оно.

1990

 
 
 
* * *

Я прошу тебя, побудь со мной.
Эта ночь полна апрельской влаги,
и ни зги не видно за стеной,
где шумят и рушатся овраги.

Я налью холодного вина.
Я не виновата, что от роду
и моя душа темным-темна,
как долина в полночь ледохода.

Я уже не сделаюсь пьяней
и не о душе своей заплачу —
о тебе, которому по ней
пробираться надо наудачу.

Я давно уже узнала: да,
ты упрям, не любишь отступаться.
Для тебя и это не беда —
в ледяной купели искупаться.

Если так, то выпей и побудь,
посидим и помолчим немного.
У меня один остался путь —
неостановимая дорога.

И на то мне вещий голос дан,
чтоб тебе молчать со мной отныне,
как молчит несомый в океан
черный волк, оставшийся на льдине.

1990

 
 
 
* * *

Даже там, в темноте, через толщу земли
мы весну различать научились.
Наши деды детьми в катакомбы ушли,
внуки их в катакомбах родились.

И вовеки наш род не винил никого
и, надменный, не плакался, мучась.
Нас всегда было мало. Не только родство
нас связало, но общая участь.

И деля ежедневное бремя труда,
мы друг друга без слов понимали.
Сколько стоят огонь или хлеб и вода
в подземелье! Когда бы вы знали!

Ничего мы не создали. Не умереть —
это все, что смогли мы. Наука
нам давалась: беречь, и дыханием греть,
и спасать, и держаться друг друга.

О сестра! Нам доступны веселье и смех.
День настанет – и праздник удастся.
Но не пустим чужих. Мы закрыты для всех,
неделимая черная каста.

Мы сильны. Наши очи привыкли во мгле.
Но из недр выходя безоглядно,
мы совсем не умеем ступать по земле
и в смятенье уходим обратно.

1990

 
 
 
* * *

В темноте недвижимых ветвей,
в пустоте подлунной тишины
начинает песню соловей,
сам себе не знающий цены.

Тесный сад над ним переплетен,
душным воздухом оцеплен сад.
Пой, родимый, пой! Ты полонен.
Ты, как сердце бедное, зажат.

Пой. Ты к месту своему прирос,
маленькое око не узрит,
как бездонный мир на сотню верст
переполненный тобой стоит.

Он в слезах расплавлен и слиян
с жалким склепом своего певца,
и в один великий океан,
восхищенный, весь перелился.

О, так лучше! Вечно, вечно пой,
наглухо упрятанный во тьме
вечный узник, вечный крепостной
с вечной темой о своей тюрьме.

1990

 
 
 
* * *

И когда, уходя, ты взглянул назад
и простился с тем, что навек любил —
в белом инее был неподвижный сад,
и не дрогнул сад, словно нежив был.

Он глядел вослед поверх бледных сел,
ледяной цветок, голубой кристалл.
И на всем пути тем же цветом цвел
всякий куст – и сердце тебе пронзал.

В белом поле врыт твой нетленный сад,
ни весны, ни лета не будет в нем.
Может, он, настрадавшись, на небо взят —
но и здесь студеным стоит столпом.

И в морозный день с голубых небес
тихо иней падет на тебя,
бедняк, как прощальный дар, запоздалый жест,
хрупкий знак родства и прощенья знак.

1990

 
 
 
* * *

К заветному дому, к железной скобе у ворот —
рукою подать: по траве переправиться вброд.

Есть вечная радость – упрямство стеблей укрощать,
последней, ничтожной преграды напор ощущать.

Цепляйтесь за полы и путайте ноги скорей
в бессильной попытке меня удержать у дверей!

Вот так я смеялась. И гул изошел из земли,
и я оступилась, и травы меня оплели.

Неслышно качаясь, дышала в лицо белена,
и явь принимала обличье тяжелого сна:

как будто я – дерево в паре шагов до ворот,
я ветви тяну – но никто меня в доме не ждет;

и сруб почернел, и крыльцо зарастает травой,
и только столетья плывут над моей головой.

1990

 
 
 
* * *

По-над берегом, над половодьем
липы второпях зазеленели,
и широким маятником ходят
праздничные легкие качели.

Пляшет свадьба, но не слышу гула,
ни напева-посвиста, ни слова,
словно я когда-то утонула
и смотрю на все со дна речного.

Что ты, птичка, вьешься над волною?
Что жалеешь обо мне, ракита?
Ледяной стеклянною стеною
я от боли и тоски укрыта.

И никто не сможет, как бывало,
оттолкнуть меня или обидеть.
Не сама ли я порой мечтала
умереть, но из могилы – видеть!

Видеть – да. Но не качели эти
в их размахе вольном и счастливом,
и не то, как налетает ветер
в белый сад, парящий над обрывом.

1990

 
 
 
* * *

Когда в осенней тишине
дорога мерзлая лежит,
и месяц светит в вышине,
и лес для холода открыт,

и для кочующих гусей
открыто за морем окно,
и назначенье жизни всей
тобой уже предрешено —

тогда спокойна и светла
простая истина утрат: рука,
что все тебе дала,
однажды все возьмет назад.

1990

 
 
 
* * *

Мимо стен, где виноградник
их обвил, храня,
ранним утром белый всадник
выведет коня.

В чисто поле унесется,
предвкушая бой.
Белый плащ за ним совьется
по ветру трубой.

Под копыта непокорный
валится бурьян:
мчит навстречу всадник черный
из далеких стран.

Как сшибутся на разгоне —
Боже сохрани!
Но сперва погибнут кони,
а потом – они.

К ночи выпрямятся травы,
набирая цвет.
Кто был правый, кто неправый —
травам дела нет.

Серый всадник мертвых тронет
и, покуда ночь,
в общей яме похоронит
и уедет прочь.

Он уедет тихим шагом,
будет темнота.
И в часовне за оврагом
скрипнут ворота.

И за каменной стеною
вспыхнут две свечи,
и оконце слюдяное
выплывет в ночи.

1990

 
 
 
* * *

Кто обманом, злом, кто честным трудом
полагаем жить, отведя беду.
Но случится час – и сгорит твой дом,
и повалит смерч дерева в саду.

И своей судьбы ни один народ
не предрек еще, да и как предречь?
Мировых стихий самовластный ход
в недоступной нам вышине течет.

И когда к рассудку доверья нет,
у пучины гибельной на краю
сердце ищет глупых земных примет —
и по ним читает судьбу свою.

1990

 
 
 
* * *

Года проходят в суете и скверне.
Но посмотри на небо в час заката:
все так же тих и светел мир вечерний,
и чист, и целомудрен, как когда-то.

Как будто не его травили дымом,
в природе неделимое разруша.
О, в естестве своем непостижимом
зачем царишь, зачем тревожишь душу?

Ужель еще не поздно ей терзаться
в лучах неопороченного света,
что и она могла б такой остаться,
когда бы знала, что возможно это!

1990

 
 
 
* * *

Поле безлюдное, полдень и зной,
тихие, чуткие шелесты ржи.
Чудится: в поле, где нет ни души,
кто-то присутствует рядом со мной.

Словно бы тонкий навес из стекла
в небе незримо откинут, и вот о
бъединился с землей небосвод
или протока меж ними прошла.

Наглухо замкнутый купол разъят.
Поле ржаное и лес на краю,
как бы познавшие ценность свою,
сильно и вольно в пространстве стоят.

Жизнь моя, наскоро ты прожита,
что ж ты молчала, что ты – благодать?
Где ты? Но купол замкнулся опять,
поле безлюдно и вечность пуста.

1990

 
 
 
* * *

Грозный ветер! Летя по равнинам пустым
и полынную сушь теребя,
понимаешь ли ты, что никем не любим?
Восхваляя, боятся тебя.

Оттого ли, что в холод надмирных высот,
где твоя возникает стезя,
не поднялся никто? Там никто не живет,
и понять твою душу нельзя.

Оттого ли еще, что в гордыне своей
непомерен, игрушкой избрав
неподъемные массы великих морей,
исполинские крепи дубрав?

Что ж, найди в себе силы скитаться один,
накопитель своих неудач,
сам учитель себе, сам себе господин,
сам себе утешитель и врач.

И везде тебе путь! Никому не понять,
отчего ты всечасно хотел
ледяную свободу свою поменять
на людской приземленный удел.

1990

 
 
 
* * *

В чистом поле – одна белынь,
и метет из последних сил.
Что ни выйду – шуршит полынь:
«Он забыл тебя, он забыл».

Прояснится. И в синей мгле
иней выпишет на стекле:
«Он забыл тебя, он забыл,
словно нет тебя на земле».

Вечный ковш взойдет, звездокрыл:
«Он забыл тебя, он забыл».

Шумный, дальний, надзвездный стан,
где смеются и жгут костры,
отнят ты, потому что дан
был легко и лишь до поры.

Что ж! Пирующим в небесах
дела нет до моей беды.
Но поставлено мной в сенцах
ледяное ведро воды.

И отрадно мне зачерпнуть
из него, проломивши лед, и отпить.
И в лицо плеснуть.
И припомнить, что все пройдет.

1990

 
 
 
СВАДЕБНАЯ ФОТОГРАФИЯ

Им досталось местечко в углу фотографии.
Городские-то гости – те мигом настроились,
а они, простота, все топтались да ахали,
лишь в последний момент где-то сбоку пристроились.

Так и вышли навеки – во всей своей серости,
городским по плечо, что туземцы тунгусские.
И лицом-то, лицом получились как неруси.
Почему это так, уж они ли не русские!

Ведь живой ты на свете: работаешь, маешься,
а на фото – как пень заскорузлый осиновый.
Чай, за всю свою жизнь раза два и снимаешься
– лишь на свадьбах, и то: на своей да на сыновой.

Гости спали еще, и не выпито горькое,
но собрала мешки, потянулась на родину
впопыхах и в потемках по чуждому городу
вся родня жениха – мать и тетка Володины.

И молчали они всю дорогу, уставшие,
две родимых сестры, на двоих одно дитятко
возрастившие и, как могли, воспитавшие:
не пропал в городах и женился, глядите-ко!

А они горожанам глаза не мозолили
и не станут мозолить, как нонече водится.
Лишь бы имечко внуку придумать позволили,
где уж нянчить! Об этом мечтать не приходится.

Может, в гости приедут? Живи, коль поглянется!
Пусть когда-то потом, ну понятно, не сразу ведь...
Хорошо хоть, что фото со свадьбы останется:
будут внуку колхозных-то бабок показывать!

Ну а дома бутылку они распечатали,
за Володюшку выпили, песня запелася:
«Во чужи-то меня, во чужи люди сватали,
во чужи люди сватали, я отвертелася».

1991

 
 
 
* * *

Отважный воитель с подругой простится
и до свету выйдет в поход
туда, где бессмертная дивная птица
в закованной клетке живет.

За ширью полей, за крутыми хребтами,
у злых иноверцев в плену
ее оплели золотыми прутами
и в башне содержат одну.

Туда не доносятся стон лихолетья
и уличных толп нищета,
но с вещим бесстрастьем однажды в столетье
она отворяет уста.

И свод оглашается криком гортанным,
пророчащим смерть и беду,
и падают с бархатных стен ятаганы,
и конь обрывает узду.

Огни постовые горят у острога,
во мраке не спят сторожа.
Ты молод, воитель. Тебе и дорога,
покуда решимость свежа.

Вернешься с добычей к родному привалу,
прославишь отеческий стан.
Но катится следом, подобная валу,
кровавая месть басурман.

И пепел покроет родные пределы,
и очи ослепнут от слез.
Глянь, доблестный витязь, чего ты наделал,
кого из чужбины привез!

Ни пламя, ни ужасы сечи священной
на птицу не бросят следа.
И клетку разбили! Но, верная плену,
она не летит никуда.

Не внемля словам и проклятиям бранным,
ненужные крылья сложив,
она светозарным царит истуканом
для тех, кто останется жив.

1991

 
 
 
* * *

В полночь, когда разольется река
и половодье подступит к избе,
ты не накинешь дверного крюка,
зная: никто не приедет к тебе.

Плен не пугает. Свобода страшна
бедной душе, и кого в том винить,
если ей тайная ноша дана,
чтобы упрятать и долго хранить.

Так вот с годами ни рук и ни ног
стало не надо. Отсохли они.
Короб чуланный, забытый клубок,
будь кем угодно, но тайну храни!

Это, сказали тебе, до времен.
Но безвозвратное время прошло.
Шепот ли, плач ли бесплотен, как сон:
«Девки гуляют – и мне весело».

1991

 
 
 
* * *

В тихом омуте я живу.
В тихом омуте – тишина.
Человек наклонит траву,
глянет в омут – не видно дна.

Молча сядет на бережок
в запылившихся сапогах
и не моет в воде сапог,
суеверный чувствуя страх.

Он родился и вырос здесь,
и лесной у него закон:
во чужую душу не лезь
и свою храни испокон.

Оттого между мной и им,
словно с неба упавший щит,
лист осиновый, недвижим,
всякий раз на воде лежит.

1991

 
 
 
* * *

И уже отворилась дорога туда,
где не встретят ни путник, ни табор, ни скит,
где заменой всему, расцветя навсегда,
неподвижное летнее утро стоит.

Как поют эти птицы! Дана почему
нам на крайний лишь случай сия благодать?
Где ты, глухонемой, утопивший Муму —
сладко ж было тебе по заре убегать!

Все убито, и не о чем плакать уже,
и отнято остатнее слово твое.
Но зияет великая рана в душе,
и бесшумно свобода заходит в нее.

1991

 
 
 
* * *

Ветви черемухи белой у самой воды.
О неподступная в царственном сне глухомань!
Если проездом на миг открываешься ты —
скройся, отстань и усталое сердце не рань.

Что тебе сердце чужое? Ты жизнью своей
с верхом полна, ты насыщена влагой глубин,
переплетеньем, тяжелым движеньем ветвей —
и безразлична к тому, кто тебя возлюбил.

Что же еще тебе надо? Прощай и пусти!
Ты завладела свободой, и ты не отдашь ее нам.
Но в ликованье жестоком не ставь на пути
белокипящих садов по пустым деревням.

Не возникай вдалеке на обрыве крутом,
не выпускай соловья в полуночную тишь!
Ты, неприступная крепость, вовеки незапертый дом,
как я мечтала, что ты и меня приютишь!

1991

 
 
 
* * *

Ночью, бывает, проснешься, поднимешься с нар,
с койки ль больничной – и смотришь зачем-то в окно.
Много ль осветит убогий дворовый фонарь?
Улицу, угол соседнего дома – а дальше темно.

От веку ты милосерден, казенный ночлег,
ставя фонарь под окном наподобье слуги.
Есть утешенье, покуда не спит человек:
улица, угол соседнего дома – а дальше ни зги.

Ведь человеку на что-нибудь нужно смотреть:
дерево, угол... А там – помогай ему Бог
сквозь вековечную темень, не глядя, узреть
белое поле, овраг и заснеженный бор.

Оцепенелая пустошь! Ты цельным, единым пластом
наглухо спишь, и тебя добудиться нельзя —
или же движешься с бурей в пространстве пустом,
третьего нет: либо спишь, либо движешься вся.

Двинулась вся. И проносится белой стеной,
ищет, где б снова забыться в покое своем,
и по дороге фонарь задувает ночной,
и застилает сугробом оконный проем.

1991

 
 
 
* * *

День за днем расстилает пурга
не казенную скатерть – снега.
В этом доме я только слуга,
в этом мире я только слуга.

Что под снегом равнина таит,
что там в поле? Не видно ни зги.
Черный куст под горою стоит
в вековечном молчанье слуги.

Не в ливрею оденьте слугу —
в холод, в стынь, в ледяную броню!
Все, что нынче в душе берегу,
я теперь на века сохраню.

Видишь, лира торчит из земли,
из-под снега – гусарский погон...
Мы не умерли, мы не ушли —
мы замерзли до лучших времен.

Мы оставлены здесь зимовать
и молчать из глубин ледников,
и друг друга во тьме узнавать
по нетленному звону оков.

1992

 
 
 
* * *

Этот сад лопухами зарос,
перепрела, истлела ограда.
И забылся, не мучит вопрос:
справедливо ли? Так ли и надо?

Не сбылось, не совпало. Так что ж!
Прояви бессловесную милость:
душу ты не жалей, не тревожь —
безвозвратно она утомилась.

Притерпелось, притерлось давно,
к абсолютной недвижности клонит.
Так с годами уходят на дно
бесполезные бревна в затоне.

Кто надумал, что все впереди,
потому как пейзаж беспечален?
О дитя, поскорей уходи,
не шали среди русских развалин!

Это нам было негде играть,
кроме милого отчего праха.
И никто не хотел умирать
без печали, без боли и страха.

1992

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2019
Яндекс.Метрика