Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 29.03.2024, 10:27



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Лев Лосев

Новые сведения о Карле и Кларе 

1987–1996
  (часть 2)

ВАРИАЦИИ ДЛЯ БОЯНА

О, Русская земля! ты уже за бугром. 
Происходит в перистом небе погром, 
на пух облаков проливается кровь заката. 
Горько! Выносят сорочку с кровавым пятном, 
выдали белую деву за гада. 

Эх, Русская земля, ты уже за бугром. 
Не за ханом — за паханом, «бугром», 
даже Божья церковь и та приблатнилась. 
Не заутрени звон, а об рельс «подъем». 
Или ты мне вообще приблазнилась. 

Помнишь ли землю за русским бугром? 
Помню, ловили в канале гандоны багром, 
блохи цокали сталью по худым тротуарам, 
торговали в Гостином нехитрым товаром: 
монтировкой, ломом и топором. 

О, Русская земля, ты уже за бугром! 
Не моим бы надо об этом пером, 
но каким уж есть, таким и помянем 
ошалелую землю — только добром! — 
нашу серую землю за шеломянем. 


ЗАБЫТЫЕ ДЕРЕВНИ

В российских чащобах им нету числа, 
все только пути не найдем — 
мосты обвалились, метель занесла, 
тропу завалил бурелом. 

Там пашут в апреле, там в августе жнут, 
там в шапке не сядут за стол, 
спокойно второго пришествия ждут, 
поклонятся, кто б ни пришел —

урядник на тройке, архангел с трубой, 
прохожий в немецком пальто. 
Там лечат болезни водой и травой. 
Там не помирает никто. 

Их на зиму в сон погружает Господь, 
в снега укрывает до стрех — 
ни прорубь поправить, ни дров поколоть, 
ни санок, ни игр, ни потех. 

Покой на полатях вкушают тела, 
а души веселые сны. 
В овчинах запуталось столько тепла, 
что хватит до самой весны. 


ВЫСОЦКИЙ ПОЕТ ОТТУДА

Справа крякает рессора, слева скрипит дверца, 
как-то не так мотор стучит (недавно починял). 
Тяжелеет голова, болит у меня сердце, 
кто эту песню сочинил, не знал, чего сочинял. 

Эх, не надо было мне вчера открывать бутылку, 
не тянуло бы сейчас под левою рукой. 
А то вот я задумался, пропустил развилку, 
все поехали по верхней, а я по другой. 

А другая вымощена грубыми камнями, 
не заметил, как очутился в сумрачном лесу. 
Все деревья об меня спотыкаются корнями, 
удивляются деревья — чего это я несу. 

Удивляются дубы — что за околесица, 
сколько можно то же самое, то же самое долбить. 
А березы говорят: пройдет, перебесится, 
просто сразу не привыкнешь мертвым быть. 


ЗВУК НАЧАЛА ЗИМЫ

1

В такую пору не езда. 
Ну впрямь как будто навсегда 
застыла, одолев подъем, 
моя усталая «Мазда» 
пред красным фонарем. 
И лед кровав, и снег кровав. 
Рвануть? Да нет, лишишься прав. 

...А все же Пушкин прав, 
что в общем хорошо зимой — 
ни пыли нет, ни вони нет, 
ни комаров, ни мух нет... 

Но к черту! мне пора домой, 
а красный свет, а красный свет, а красный свет 
не тухнет. 

2

Уж не тень заката, 
а от тени тень 
увела куда-то 
стылый этот день. 

Краденый у Фета 
нежный сей товар 
втоптан, как конфета, 
в снежный тротуар. 

Что-то мне все мстится 
за моим мостом — 
слово или птица 
в воздухе пустом. 

Словно кто нестойкий, 
русский кто-нибудь 
хочет синей сойкой 
в воздухе мелькнуть. 

3. Bushmills*

Ирландской песенки мотив 
сидит, колени обхватив, 
покачивается перед огнем 
и говорит: что ж, помянем? 

Ирландской песенки мотив, 
все позабыв, все позабыв, 
кроме двух-трех начальных нот, 
мне золота в стакан плеснет. 

Кроме двух-трех начальных нот 
и черного бревна в огне, 
никто со мной не помянет 
того, что умерло во мне. 

А чем прикажешь поминать — 
молчаньем русских аонид? 
А как прикажешь понимать, 
что страшно трубку поднимать, 
а телефон звонит. 

* Марка высококачественного ирландского виски. 


ПЁС

Поскольку пес устройством прост: 
болтаются язык да хвост, 
сравню себя
я с этой шерстью небольшой, 
с пованивающей паршой. 
Скуля, сипя, 

мой мокрый орган без костей 
для перемолки новостей, 
валяй, мели! 
Обрубок страха и тоски, 
служи за черствые куски, 
виляй, моли! 


* * *

Воскресенье. Тепло. Кисея занавески полна 
восклицаньями грузчика, кои благопристойны и кратки, 
мягким стуком хлебных лотков, т. е. тем, что и есть тишина. 
Спит жена. Ей деревья снятся и грядки. 

Бесконечно начало вовлечения в эту игру 
листьев, запаха хлеба, занавески кисейной, 
солнца, синего утра, когда я умру, 
воскресенья. 


ПО ДОРОГЕ

В какой ты завел меня лес? 
Какую траву подминаю? 

«Ты веришь, что Лазарь воскрес?» 
«Я верю, но не понимаю...» 
«Что ж, после поймешь». 
«Отольешь, уж если того конвоира 
цитировать*. Все это ложь». 
«Ты веришь, что дочь Иаира 
воскресла, и дали ей есть, 
и, вставши, поела девица? 
В благую ты веруешь весть?» 
«Не знаю, все как-то двоится...»

В ответах тоскливый сквозняк, 
но розовый воздух в вопросах. 
Цветет вопросительный знак, 
изогнут, как странничий посох. 

* В шестидесятые годы поймали и приговорили к расстрелу уникального нацистского пособника — еврея (ему удалось скрыть свое еврейство от немцев). Рассказывали, что негодяй вел себя до конца браво — когда его вели на расстрел, заявил: 
«Имею последнее желание — отлить». «Там отольешь», — ответил конвоир. 


ЮБИЛЕЙНОЕ

О, как хороша графоманная 
поэзия слов граммофонная:

«Поедем на лодке кататься...» 
В пролетке, расшлепывать грязь! 
И слушать стихи святотатца, 
пугаясь и в мыслях крестясь. 
Сам под потолок, недотрога, 
он трогает, рифмой звеня, 
игрушечным ножиком Бога, 
испуганным взглядом меня. 

Могучий борец с канарейкой, 
приласканный нежной еврейкой, 
затравленный Временем-Вием, 
катает шары и острит. 
Ему только кажется кием 
нацеленный на смерть бушприт. 
Кораблик из старой газеты 
дымит папиросной трубой. 
Поедем в «Собаку», поэты, 
возьмем бедолагу с собой. 

Закутанный в кофточку желтую, 
он рябчика тушку тяжелую, 
знаток сладковатого мяса, 
волочит в трагический рот. 
Отрежьте ему ананаса 
за то, что он скоро умрет. 


В БЕЛОЙ КОМНАТЕ

Дюма, слегка сойдя с ума, 
мог написать такой роман:
«Пятнадцать лет спустя, 
или Книга, исчезающая по мере чтения»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
Чтоб эту книгу сочинить, 
недолго бился беллетрист. 
Чуть-чуть в начале зачернить 
пришлось бумаги белой лист, 
но стал светлее белый свет, 
когда сломался карандаш, 
когда сюжет сошел на нет, 
когда рассеялся пейзаж — 
деревья, домик за горой — 
а в эпилоге и герой. 
Пустынен эпилог, 
как койка с белой простыней 
под побеленною стеной, 
как белый потолок. 


В АЛЬБОМ О. 
 
Про любовь мне сладкий голос пел...  
                                   Лермонтов

То ль звезда со звездой разговор держала, 
то ль в асфальте кварцит норовил блеснуть... 
Вижу, в розовой рубашке вышел Окуджава. 
На дорогу. Один. На кремнистый путь. 

Тут бы романсам расцветать, рокотать балладам, 
но торжественных и чудных мы не слышим нот. 
Удивляется народ: что это с Булатом? 
Не играет ни на чем, песен не поет. 

Тишина бредет за ним по холмам Вермонта 
и прекрасная жена, тень от тишины... 
Белопарусный корабль выйдет из ремонта, 
снова будут паруса музыкой полны. 

Отблеск шума земли, отголосок света, 
ходит-бродит один в тихой темноте. 
Отражается луна в лысине поэта. 
Отзывается струна неизвестно где. 


ГИДРОФОЙЛ

Не на галере, не в трюме мышином, 
он задышал в отделенье машинном, 
новых элегий коленчатый лад. 
Прополоскав себе горло моэтом, 
на пироскаф поспешим за поэтом. 
Стих заработал. Парус подъят. 

Вижу матроску, тельняшку, полоски. 
Кушнер — ку-ку! И ку-ку, Кублановский! 
Много ль осталось нам на веку? 
Якорь надежды. Отчаянья пушки. 
Чаек до черта, да нету кукушки. 
Это ль ответ на вопрос: ни ку-ку. 

Это ли нам завещал Боратынский — 
даром растрачивать стих богатырский 
на обмиранье, страх в животе? 
В русском народе давно есть идейка: 
жизнь-де копейка, судьба-де индейка. 
Петь — так хотя бы о той же воде. 

Вижу: волна на волну набежала. 
Смерть это, что ли? Но где ж ее жало? 
Жала не вижу. В воду плюю. 
Вижу я синие дали Тосканы 
и по-воронежски водку в стаканы 
лью, выпиваю, сызнова лью. 

Я, как и все, поклоняюсь Голгофе, 
только вот бескофеиновый кофе 
с сахаром веры, знать, не по мне. 
Рай ли вдали, юнгианское ль море, 
я исчезает в этом растворе — 
буква в поэме, нитка в рядне. 

Что там маячит? Палаческий Лисий 
Нос или плачущий светлый элизий, 
милые тени — друга, отца? 
Что-то подходит к концу, это точно. 
Что-то, за чем начинается то, что 
Бог начинает с конца. 


БРАЙТОН-БИЧ
 
Но всё, о море! всё ничтожно 
Пред жалобой твоей ночной... 
                        Вяземский

трогал писю трогал кака 
наказали плакал что больше не будет

подарили книгу «Сын полка» 
когда вырастет пионэром будет

Дважды прочитал «Хуторок в степи» 
(«Сын полка» отправлен на полку). 
Подглядел, как девочки делают пипи, 
и это надолго сбивает с толку. 

Позади «Детские годы Ильича», 
впереди праздник «Встреча весны». 
Уже не волнуют фекалии и моча, 
но поразительные картинки из «Справочника врача»
превращаются в сны. 

Узнал, что «пидараст» 
не ругательство, а физрук Абдула. 
Сказала, что умрет, но не даст 
поцелуя без любви. 

                                  Но дала. 
И так далее. Институт. На картошке 
спальные мешки, свальные грешки. 
Инженер. Муж. Детские горшки. 
До пятницы занимание трешки. 
По вечерам водка и ТВ, ТВ: 
грязноармеец громит беглогвардейца. 
Самиздат, тамиздат и т. д., и т. п. 

И когда уже не на что больше надеяться, 
заходит друг, говорит: «Ну, елки- 
палки, чего нам терять, опричь 
запчастей». 

                         И вот он в Нью-Йорке. 
Нью-Йорк называется Брайтон-Бич. 
Над ним надземки марсианская ржа. 
В воздухе валяются неряшливые птицы. 
Под досками прибой пошевеливает, шурша, 
презервативы, тампоны, газеты, шприцы. 


ПЕСНЯ ДЕСАНТНОГО ПОЛКА

Кончаюсь в зверских горах в шоке, крови, тоске, 
под матюги санитаров и перебранку раций. 
Сладко,  как шоколадка,  и почетно,  как на доске, 
умереть за отчизну ,  говорит Гораций. 

Здесь, за зверским хребтом, мне перебили хребет 
плюс полостное ранение, но это я не заметил. 
Мне в ухо хрипит по-русски отчизна, которой нет: 
дескать, держись, и Высоцкого, и новости, и хеви метал. 

Кончаюсь в зверских горах. Звери друг дружку рвут, 
у не своих щенят внутренности выедают. 
Я кончился, но по инерции: «Вот-вот, — рации врут, — 
вот-вот вертолеты вылетают». 


ВЕТХАЯ ОСЕНЬ

Отросток Авраама, Исаака и Иакова 
осенью всматривается во всякий куст. 
Только не из всякого Б-г глядит и не на всякого: 
вот и слышится лишь шелест, треск, хруст. 

Конь ли в ольшанике аль медведь в малиннике? 
Шорох полоза? Стрекот беличий? Крик ворон? 
Или аленький, серенький, в общем маленький, но длинненький 
пришепетывает в фаллический микрофон? 

Осень. Обсыпается знаковость, а заповедь 
оголяется. С перекрестка душа пошла вразброд: 
направо Авраамович, назад Исаакович, 
налево Иаковлевич, а я — вперед. 


БЕЗ НАЗВАНИЯ

Родной мой город безымян, 
всегда висит над ним туман 
в цвет молока снятого. 
Назвать стесняются уста 
трижды предавшего Христа 
и все-таки святого. 

Как называется страна? 
Дались вам эти имена! 
Я из страны, товарищ, 
где нет дорог, ведущих в Рим, 
где в небе дым нерастворим 
и где снежок нетающ. 


НА СМЕРТЬ Ю. Л. МИХАЙЛОВА
 
Мой стих искал тебя... 
                Вяземский

Не гладкие четки, не писаный лик, 
хватает на сердце зарубок. 
Весь век свой под Богом ты был как бы бык. 
Век краток. Бог крепок. Бык хрупок. 

В шампанской стране меня слух поджидал. 
Вот где диалог наш надломан: 
то Вяземский ввяжется, то Мандельштам, 
то глупый «смерть-Реймс» палиндромон. 

«Что ж делать — Бог лучших берет», — говорят. 
Берет? Как письмо иль монету? 
То сильный, то слабый, ты был мне как брат. 
Бог милостив. Брата вот нету. 

Девятый уж день по тебе я молчу, 
молюсь, чтоб тебя не забыли, 
светящейся Розе, цветному Лучу, 
крутящейся солнечной пыли. 

12–18 сентября 1990 года, Эперне–Париж


* * *

Смутное время. Повесть временных тел. 
Васнецов опознает бойцов по разбросанным шмоткам. 
Глаз, этот орган мозга, последнее, что разглядел, 
нацеленный клюв с присохшим кровавым ошметком.
 
Едет на белом коне Истребитель, он базуку снимает с рамен. 
Шороху он наведет в генетическом фонде. 
Он поработал уже на восточном фронте. 
Теперь на западном жди перемен. 


* * *

Повстречался мне философ 
в круговерти бытия. 
Он спросил меня: «Вы — Лосев?» 
Я ответил, что я я. 
И тотчас засомневался: 
я ли я или не я. 
А философ рассмеялся, 
разлагаясь и гния. 


ИТАЛЬЯНСКИЕ СТИХИ

ПАЛАЦЦО ТЕ

Однажды кто-то из Гонзаг 
построил в Мантуе палаццо, 
чтоб с герцогиней баловаться 
и просто так — как власти знак. 

Художник был в расцвете сил, 
умея много, много смея, 
он в виде человекозмея 
заказчика изобразил.
 
Весь в бирюзово-золотом, 
прильнувши к герцогини устью, 
с торжественностью и грустью 
драконогерцог бьет хвостом. 

Окрашивает корабли, 
и небо, и прибой на чреслах 
сок виноградников окрестных, 
напоминающий шабли. 

Что ей в туристе-дурачке? 
Не отпускает эта фреска 
мой взгляд, натянутый, как леска, 
меня, как рыбу на крючке. 


РАВЕННА

Под австрийскими стенами крепости 
реквием тростника 
памяти старого ребусника, 
пакостника, крепостника. 
Далее — марево желтое, 
море цвета гангрены 
и довольно тяжелая
индустрия Равенны. 

ЛЭПы, шоссе, ирригация, 
газо- и нефтепровод. 
Цивилизация-гадина 
воет, гудит, ревет. 
Словно мусор валяется 
порт на краю равнины, 
и турист растворяется 
в толпах местной рванины. 

Дар живописца, прозаика 
в длинном движенье мазка. 
Другое дело — мозаика, 
к куску приставленье куска. 
Бормотать что получится 
на стекловидной фене — 
вот чему учат мученицы 
в Равенне —

Евфимия, Пелагея, Екатерина, Агнесса, 
Евлалия, Цецилия, Люция, Кристина, 
Валерия

плюс перед каждым именем 
св., св., св., св., св., св... 
Твердокаменным пламенем 
светятся лики все, 
на изумрудном облаке 
ангел сидит здоровенный. 
В византийском обмороке 
мы расстаемся с Равенной. 


ИСКИЯ

Я помню, жил на свете человек, 
пока не умер от туберкулеза, 
который, помню, гордо заявлял 
по пьянке, что он насекомоложец. 
Имея инвалидность первой группы, 
поймаю муху, крылья оторву, 
с утра, когда соседи на работе, 
наполню ванну, сяду, чтоб торчал 
из пены признак моего еврейства, 
и муху аккуратно посажу — 
поползай, милая, не улетишь без крыльев! 
Пуститься в плаванье? но океан горяч, 
не доплывешь до белых берегов; 
остаться здесь? но остров вулканичен 
и близко, близко, близко изверженье... 
(Еще я помню, как-то раз в гостях 
у всех пропала мелочь из пальто; 
он был оставлен в сильном подозренье.) 
А больше ничего о нем не помню. 
Хотя я рылся в памяти три дня, 
бродя по пляжу, сидя на балконе, 
расфокусированный взгляд переводя 
с Неаполя правее, на Везувий, 
когда я в прошлый раз боялся смерти 
и жил на Искии, курортном островке. 


НА СМЕРТЬ Б. Ф. СЕМЕНОВА

Завернули в холсты, 
и торчат из цветочной кучки 
заострившиеся черты 
остряка-самоучки.
 
Где ты там, отзовись, 
петроградско-израильский житель, 
старый ангел мой, атеист, 
друг, читатель, хвалитель, 

обучивший меня
по пивным козырять, раскошелясь, 
выше звуков Моцáрта ценя, 
шорох, шарканье, шелест

по граниту подошв, 
пузырей в толстокружечной пене, 
макинтошей и кепок о дождь, 
невских волн о ступени, 

в сорок пятом небес 
о цветные салютные залпы, 
как бы ты не сказал и как без 
тебя я не сказал бы. 

Пусть кладбищенский счет 
в шекелях шелестит по холстине, 
потому что чему же еще 
шелестеть в Палестине? 


НЕТ

Вы русский? Нет, я вирус спида, 
как чашка жизнь моя разбита, 
я пьянь на выходных ролях, 
я просто вырос в тех краях.
 
Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц, 
мудак, влюблявшийся в отличниц, 
в очаровательных зануд 
с чернильным пятнышком вот тут. 

Вы человек? Нет, я осколок, 
голландской печки черепок — 
запруда, мельница, проселок... 
а что там дальше, знает Бог. 


ИЗ ВЕРГИЛИЯ

...что стих мой бедноват, 
а вот владей я эолийским ладом, 
и я бы мог сказать: «Он уходил, 
как выигравший дело адвокат, 
когда, похлопав по плечу клиента, 
он отбывает в синий рай Кампаньи» 
(или зеленый рай Зеленогорска). 

Как внятно в захолустной тишине 
звучит под осень музыка ухода! 
Как преломляет малость коньяка 
на дне стакана падающий косо 
закатный луч, который золотит 
страницу, где последняя строка 
оборвана на знаке переноса... 


ПАРИЖ, 1941

По реке плывет корзинка, из нее звучит «Уа!». 
Тень невидимого Бога накрывает храм Изиды. 
Дойстойевский ищет Бога вместе с графом Толстуа. 
Чек вручен с аплодисманом, Митя с Зиной будут сыты.
 
По реке трясутся волны, мельче старческого пульса. 
Мокнут буквы МЕРЕЙКОВСКИЙ — волны волокут афишку. 
Левый берег усмехнулся, сигаретой затянулся. 
Правый берег улыбнулся, кашлянул, чтоб скрыть отрыжку. 

Задери-подол-Маринка не дает покоя Зинке. 
От эрзац-сигар немецких чахнет Зинкино двуснастье. 
Старый мальчик круглопопый подает поэту зонтик. 
Чешется. В Париже дождик. Над Европою ненастье.
 
По реке плывет корзинка, та корзиночка пуста. 
В захолустном польском небе смрадно виснут дыма клубы. 
Тщетно ищет человека Бог из глубины куста. 
В старости все декаденты непременно злы и глупы. 


СОНАТИНА БЕЗУМИЯ

1.  Allegro: Ленинград, 1952

Иван Петрович спал как бревно. 
Бодрый встал поутру. 
Во сне он видел вшей и говно, 
что, как известно, к добру. 
Он крепко щеткой надраил резцы. 
В жестянке встряхнул порошок. 
Он приложил к порезам квасцы, 
т. е. кровянку прижег. 
Он шмякнул на сковородку шпек, 
откинув со лба вихор. 
«Русский с китайцем братья навек», —
заверил его хор. 
Иван Петрович подпел: «Много в ней
лесов, полей и рек». 
Он в зеркале зубы подстриг ровней
и сделал рукой кукарек. 
Он в трамвае всем показал проездной
и пропуск вохре в проходной. 
Он вспомнил, что в отпуск поедет весной
и заедет к одной. 
Браковщица Нина сказала: «Привет!» 
Подсобница Лина: «Салют!» 
Низмаев буркнул: «Зайдешь в обед». 
Иван сказал: «Зер гут». 
И пошел станок длинный день длить, 
резец вгрызаться в металл. 
362
Иван только раз выбегал отлить 
и в небе буквы читал. 
Из-за разросшегося куста 
не все было видно ему: 
ПОД ЗНАМЕНЕМ ЛЕ 
ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ СТА 
ВПЕРЕД К ПОБЕДЕ КОММУ

2.  Andante:  New York, 1992

Оборванец, страдающий манией 
ощущения себя страной, 
растянувшейся между Германией 
и Великой Китайской Стеной. 
Неба синь — у него под глазами, 
чернозем — у него под ноггями, 
непогодой черты его стерты, 
пухнет брань на его языке; 
понукаемый голосами, 
он чего-то копает горстями, 
строит дамбу в устье аорты, 
и граница его на замке! 

3.  Allegretto: Шантеклер

Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. 
Но чтобы сразу не подох, не додушили. 
На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь. 
Содрали брюки и белье, запетушили. 

Бог смял меня и вновь слепил в иную особь. 
Огнеопасное перо из пор поперло. 
Железным клювом я склевал людскую россыпь. 
Единый мелос торжества раздул мне горло. 

Се аз реку: кукареку. Мой красный гребень 
распространяет холод льда, жар солнцепека. 
Я певень Страшного Суда. Я юн и древен. 
Один мой глаз глядит на вас, другой — на Бога. 


ИЗ БЛОКА

1
                      ...А в избе собрались короли. 

Выпиватель водки. Несъедатель ни крошки. 
Отрепьем брюк подметатель панелей. 
Он прежде жил у старушки в сторожке 
в оледенелой стране оленей. 

Он одышлив. Щеки его толстомясы. 
Но когда ему водка слепит ресницы, 
голубые песцы, золотые лисицы 
перебирают в небе алмазы. 

2

                            У сонной вечности в руках. 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . *

3

                              ...Черную розу в бокале. 
 Очи черные, ночи белые, вполнакала 
электричество, речи вздорные, полбокала 
недопитого бледно-желтого, как знак вопроса — 
черенок в пузырьках — поникшая черная роза 

Я пьяней вина, пьяней вина, пьяней водки. 
Очи черные, ноги голые идиотки-
красотки, повизгивающий цыганский голос, 
широкошуршащий, как санный полоз. 

То во мгле игла, во мгле игла чешет пластинку. 
Кошка черная вылизывает каждую шерстинку 
черную, во мраке мурлычет мурлыка, 
как Блок не вяжущий лыка. 

Скатерть белая, вином залитая, 
а заря за окном — золотая. 
Где там мой стакан недопитый? 
На душе океан ледовитый. 

* См. «Итальянские стихи» (2). 

4

                   Отвяжись ты, шелудивый... 

Записки фокстерьера о хозяйке: 
однажды на прогулке сполз чулок, 
роняла крошки, если ела сайки, 
была строга, а он служил чем мог. 
Вся правда исподнизу без утайки, 
вот только псиной отдает чуток. 

Собачья старость. Пожелтели зубки, 
и глазки затянула пелена, 
и ноздри позабыли запах юбки, 
и ушки шорох узкого сукна. 
Звенит звонок, и в колбочку по трубке 
стекает безусловная слюна. 

Над памятью, как над любимой костью, 
он трудится, самозабвенно тих, 
он на чужих рычит с привычной злостью 
и молча сзади цапает своих, 
скулит, когда наказывают тростью, 
и лижет руки бью... Да сколько их! 

Собачий мир, заливистый виварий. 
Клац-клац чемпионат по ловле блох. 
У-у-у-у-у-у подлунных арий. 
Трагический и тенорковый Блок. 
И вот, Иван Петрович бедных тварей, 
в халате белоснежном входит Бог. 

Он в халате белоснежном, 
в белом розовом венце, 
с выраженьем безнадежным 
на невидимом лице. 


1919–1994

Так вот кровавит себе ветеран 
рот выстрелом острым и быстрым. 
Так музицируют по вечерам 
фрейдо-марксисты — трам-тарарам, — 
склонные к самоубийствам.
 
Трубы дубов зеленели в лесах, 
флейты посвистывал зяблик, 
грома литавры — трах-тарарах, — 
но уж несется на всех вирусах 
в Гамбург испанский кораблик. 

С ядом в крови и сухоткой во рту 
так музицируют немцы, 
будто подводят под чем-то черту. 
Третьи уж сутки пылает в порту 
красный флажок инфлуэнцы. 

Заперт корабль в карантинную клеть. 
Некому требовать карго. 
А в заводи медь пойдет зеленеть, 
краска лупиться, железо ржаветь 
и холодеть кочегарка. 


ДЕНЬ ПИСАТЕЛЯ

Из дому вышел в свитерке. 
Апрель был в легком ветерке. 

Москвы невзрачная река 
подмигивала издалека. 

Казалось, тот же мутный глаз 
глядел сквозь амбразуры касс. 

Он ставил подпись, деньги греб, 
и радость раздувала зоб

весенней песней торжества: 
Москва-ква-ква! Москва-ква-ква! 

Уж как везло! Уж так везло! 
Он в общем знал, что это зло, 

но бес, щекочущий ребро, 
шептал: ништяк, добро, добро! 

Так он попал на праздник зла. 
Рвал с вертела куски козла, 

пил и лобзался с жирным злом, 
а в это время под столом

его рука путями зла 
под юбку, потная, ползла. 

Потом он побывал в аду. 
Блевал грузинскую бурду

и нюхал черную звезду 
у сатаны в заду. 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
В котлах клубился серный дым. 
Он шел по улицам пустым

пустой, воняющий грехом, 
и ехал бес на нем верхом. 

Домой пришел без свитерка. 
Ключ долго ёрзал мимо цели. 

Только и мог сказать, что «Рка-
цители». 


С ГРЕХОМ ПОПОЛАМ
(15 июня 1925 года)

...и мимо базара, где вниз головой 
из рук у татар
выскальзывал бьющийся, мокрый, живой, 
блестящий товар. 

Тяжелая рыба лежала, дыша, 
и грек, сухожил, 
мгновенным, блестящим движеньем ножа 
ее потрошил.
 
И день разгорался с грехом пополам, 
и стал он палящ. 
Курортная шатия белых панам 
тащилась на пляж. 

И первый уже пузырился и зрел 
в жиру чебурек, 
и первый уже с вожделеньем смотрел 
на жир человек. 

Потом она долго сидела одна 
в приемной врача. 
И кожа дивана была холодна, 
ее — горяча, 

клеенка — блестяща, боль — тонко-остра, 
мгновенен — туман. 
Был врач из евреев, из русских сестра. 
Толпа из армян, 

из турок, фотографов, нэпманш-мамаш, 
папашек, шпаны. 
Загар бронзовел из рубашек-апаш, 
белели штаны. 

Толкали, глазели, хватали рукой, 
орали: «Постой! 
Эй, девушка, слушай, красивый такой, 
такой молодой!»

Толчками из памяти нехотя, но 
день вышел, тяжел, 
и в Черное море на черное дно 
без всплеска ушел. 

Как вата склубилась вечерняя мгла 
и сдвинулась с гор, 
но тонко закатная кровь протекла 
струей на Босфор, 

на хищную Яффу, на дымный Пирей, 
на злачный Марсель. 
Блестящих созвездий и мокрых морей 
неслась карусель. 

На гнутом дельфине — с волны на волну 
сквозь мрак и луну, 
невидимый мальчик дул в раковину, 
дул в раковину. 


КОШМАР 1995

Приснился сон на пять персон. 
Банкет по конкурсу анкет. 
«Невероятный натюрморт» 
закусок и советских морд.
 
Сначала выплыл, толстобрюх, 
писатель, кандидат наук 
(Ильич сказал бы «мозговнюк»), 
в здоровом теле русский дух. 
Увидел полный стол жратвы 
и крикнул ей: «Иду на вы!»

Но тут поднялся генерал 
в свой небольшой, но толстый рост 
и воздух речью обмарал, 
произнося военный тост: 
«Чужой земли мы не хотим ни пяди. 
Сдавайтесь, бляди!»

А там смутнее — у дверей 
еврей, но как бы иерей, 
давитель на носу угрей 
тремя перстами — ейн, цвей, дрей. 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  
И я там был, 
мед-пиво пил. 

Звяк рюмок, вилок, голоса. 
Лежит убитый человек. 
Сползает муха, как слеза, 
из полуприоткрытых век. 
Я в эти щелочки смотрю, 
«Пора проснуться», — говорю. 
Смотрю в застылые глаза 
и говорю: «Ты за?»

Он за. 
 
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024