Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 19:40



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Денис Новиков
 

  Виза

(часть 3)



Травиата 



Я помню, я стоял перед окном
тяжёлого шестого отделенья
и видел парк — не парк, а так, в одном
порядке как бы правильном деревья.
Я видел жизнь на много лет вперёд:
как мечется она, себя не зная,
как чаевые, кланяясь, берёт.
Как в ящике музыка заказная
сверкает всеми кнопками, игла
у чёрного шиповника-винила,
поглаживая, стебель напрягла и выпила;
как в ящик обронила
иглою обескровленный бутон
нехитрая механика, защёлкав,
как на осколки разлетелся он,
когда-то сотворенный из осколков.
Вот эроса и голоса цена.
Я знал её, но думал, это фата-
моргана, странный сон, галлюцина-
ция, я думал — виновата
больница, парк не парк в окне моём,
разросшаяся дырочка укола,
таблицы Менделеева приём
трехразовый, намёка никакого
на жизнь мою на много лет вперёд
я не нашёл. И вот она, голуба,
поёт и улыбается беззубо
и чаевые, кланяясь, берёт.

2

Я вымучил естественное слово,
я научился к тридцати годам
дыханью помещения жилого,
которое потомку передам:
вдохни мой хлеб, «житан» от слова «жито»
с каннабисом от слова «небеса»,
и плоть мою вдохни, в неё зашито
виденье гробовое: с колеса
срывается, по крови ширясь, обод,
из лёгких вытесняя кислород,
с экрана исчезает фоторобот —
отцовский лоб и материнский рот —
лицо моё. Смеркается. Потомок,
я говорю поплывшим влево ртом:
как мы вдыхали перья незнакомок,
вдохни в своём немыслимом потом
любви моей с пупырышками кожу
и каплями на донышках ключиц,
я образа её не обезбожу,
я ниц паду, целуя самый ниц.
И я забуду о тебе, потомок.
Солирующий в кадре голос мой,
он только хора древнего обломок
для будущего и охвачен тьмой...
А как же листья? Общим планом — листья,
на улицах ломается комедь,
за ней по кругу с шапкой ходит тристья
и принимает золото за медь.
И если крупным планом взять глазастый
светильник — в крупный план войдёт рука,
но тронуть выключателя не даст ей
сокрытое от оптики пока.


1996 

Бродят стайками, шайками сироты,
инвалиды стоят, как в строю.
Вкруг Кремля котлованы повырыты,
здесь построят мечту не мою.

Реет в небе последняя лётчица,
ей остался до пенсии год.
Жить не хочется, хочется, хочется,
камень точится, время идёт.


Караоке 

Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
порывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
и находит. И пишет губерния.

Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.

Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом

и поёт. Как умеет поёт.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни даёт,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врёт,
мстит за рано погибшего автора?

Ты развей моё горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далёко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеяно.

Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат,
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.

Это всё караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с чёрным на дне.
Это сердце моё пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.

Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову — в правую.

Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.

(1996) 
  

Готика 

За примерное поведение
(взвейся жаворонком, сова!)
мне под утро придёт видение,
приведёт за собой слова.

Я в глаза своего безумия,
обернувшись совой, глядел.
Поединок — сова и мумия.
Полнолуния передел.

Прыг из трюма петрова ботика,
по великой равнине прыг,
европейская эта готика,
содрогающий своды крик.

Спеси сбили и дурь повыбили —
начала шелестеть, как рожь.
В нашем погребе в три погибели
не особенно поорёшь.

Содрогает мне душу шелестом
в чёрном бархате баронет,
бродит замком совиным щелистым
полукровкою, полунет.

С Люцифером ценой известною
рассчитался за мадригал,
непорочною звал Инцестою
и к сравнению прибегал

с белладонною, с мандрагорою...
Для затравки у Сатаны
заодно с табуном и сворою
и сравненья припасены...

Баронет и сестрица-мумия
мне с прононсом проговорят:
— Мы пришли на сеанс безумия
содрогаться на задний ряд.

— Вы пришли на сеанс терпения,
чёрный бархат и белена.
Здесь орфической силой пения
немощь ада одолена.

Люциферова периодика,
Там-где-нас-заждались-издат,
типографий подпольных готика.
Но Орфею до фени ад.

Удручённый унылым зрелищем,
как глубинкою гастролёр,
он по аду прошёл на бреющем,
Босха копию приобрёл.

(1996) 
  

Самопал

(1999)


Случай

в синеве беспечальной
августовской густой
и такой обычайной
словно случай пустой
абсолютно случайный
совершенно простой
но шибающий тайной
за версту за верстой


Качели 

Пусть начнёт зеленеть моя изгородь
и качели качаться начнут
и от счастья ритмично повизгивать,
если очень уж сильно качнут.

На простом деревянном сиденье,
на верёвках, каких миллион,
подгибая мыски при падении,
ты возносишься в мире ином.

И мысками вперёд инстинктивными
в этот мир порываешься вновь:
раз — сравнилась любовь со светилами
два-с — сравнялась с землёю любовь.


Игра в напёрстки 

С чего начать? — Начни с абзаца,
не муж, но мальчик для битья.
Казаться — быть — опять казаться...
В каком напёрстке жизнь твоя?

— Всё происходит слишком быстро,
и я никак не уловлю
ни траектории, ни смысла.
Но резвость шарика люблю.

Катись, мой шарик не железный,
и, докатившись, замирай,
звездой Ивановной и бездной,
как и они тобой, играй.


* * *

Ты помнишь квартиру, по-нашему — флэт,
где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь её нет,
она умерла, умерла.

Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.

Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывём,
и мы уплываем из нашей страны навек, по-собачьи, вдвоём?

Ещё мы увидим всех турок земли...
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?

Когда-то мы были хозяева тут,
но всё нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.


Только для белок 

простите белки красно-серые
с небес сбежавшие поесть
что я то верю то не верую
что вы и мы на свете есть
на берегу залива финского
в лесу воистину стоим
а может только верим истово
как белочки глазам своим


* * *

Это было только метро кольцо,
это «о» сквозное польстит кольцу,
это было близко твоё лицо
к моему в темноте лицу.

Это был какой-то неровный стык.
Это был какой-то дуги изгиб.
Свет погас в вагоне — и я постиг —
свет опять зажёгся — что я погиб.

Я погибель в щёку поцеловал,
я хотел и в губы, но свет зажгли,
как пересчитали по головам
и одну пропащую не нашли.

И меня носило, что твой листок,
насыпало полные горсти лет,
я бросал картинно лета в поток,
как окурки фирменных сигарет.

Я не знал всей правды, сто тысяч правд
я слыхал, но что им до правды всей...
И не видел Бога. Как космонавт.
Только говорил с Ним. Как Моисей.

Нет на белом свете букета роз
ничего прекрасней и нет пошлей.
По другим подсчётам — родных берёз
и сиротской влаги в глазах полей.

«Ты содержишь градус, но ты — духи,
утирает Правда рабочий рот. —
Если пригодились твои стихи,
не жалей, что как-то наоборот...»


* * *



Как можно глубже дым вдохни,
не выдыхай как можно дольше —
и нет ни горцев, ни войны,
и панства нет, и членства Польши.
Когда б не Пушкин, то чихал
бы я на всё на это, право.
Скажите, кто это — Джохар?
Простите, где это — Варшава?



Тридцать один. Ем один. Пью один.
С жадностью роюсь
в кучке могучей, что твой Бородин,
в памяти то есть.
Вижу — в мой жемчуг подмешан навоз.
И проклинаю,
но накладных не срываю волос,
грим не смываю.


* * *

слышишь как птицы кричат на заре
а не поют
мухи холодные петь в январе
им не дают
галки вороны и кто-то чужой
видно в бегах
по-человечьи стоят над душой
перья в снегах


* * *

вспомнишь старую байку актёрскую
незабвенную фанни раневскую
с папироской в зубах беломорскою
обнажённую и богомерзкую
и волна беспричинная ярости
за волною поднимется гнева
вот какой ты сподобилась старости
голубиная русь приснодева


* * *

счастливая с виду звезда
с небес обещает всю ночь
пока под мостом есть вода
любить эту воду как дочь
пока остаются поля
а мимо бегут поезда
и в море уходит земля
любить обещает звезда


* * *

я не нарушу тишины
твой тихий мёртвый час
пусть лучшие твои сыны
поспят в последний раз
спустись поэзия навей
цветные сны сынам
возьми повыше и левей
и попади по нам


* * *

Пойдём дорогою короткой,
я знаю тут короткий путь,
за хлебом, куревом, за водкой.
За киселём. За чем-нибудь.

Пойдём расскажем по дороге
друг другу жизнь свою: когда
о светлых ангелах подмоги,
а то — о демонах стыда.

На карнавале окарина
поёт и гибнет, ча-ча-ча,
не за понюшку кокаина
и не за чарку первача.

Поёт, прикованная цепью
к легкозаносчивой мечте,
горит расширенною степью
в широкосуженном зрачке.

Пойдём, нас не было в природе
Какой по счёту на дворе
больного Ленина Володи
сон в лабрадоровом ларе?

Темна во омуте водица,
на Красной площади стена —
земля, по логике сновидца,
и вся от времени темна.

Пойдём дорогою короткой
за угасающим лучом,
интеллигентскою походкой
матросов конных развлечём.


Открытки в бутылке 



как орлята с казённой постели
пионерской бессонницы злой
новизной онанизма взлетели
над оплаканной горном землёй
и летим словно дикие гуси
лес билибинский избы холмы
на открытке наташе от люси
с пожеланьем бессмертия мы



Школьной грамоты, карты и глобуса
взгляд растерянный из-под откоса.
«Не выёбывайся... Не выёбывайся...»
простучали мальчишке колёса.
К морю Чёрному Русью великою
ехал поезд; я русский, я понял
непонятную истину дикую,
сколько б враг ни пытал, ни шпионил.



Рабоче-крестьянская поза
названьем подростка смущала,
рабоче-крестьянская проза
изюминки не обещала.
Хотелось парнишке изюмцу
в четырнадцать лет с половиной ¦
и ангелы вняли безумцу
с улыбкою, гады, невинной.



Э. М. 

Когда моя любовь, не вяжущая лыка,
упала па постель в дорожных башмаках,
с возвышенных подошв — шерлокова улика -
далёкая земля предстала в двух шагах.
Когда моя любовь, ругаясь, как товарищ,
хотела развязать шнурки и не могла,
«Зерцало юных лет, ты не запотеваешь», —
серьёзно и светло подумалось тогда.

5  

Отражают воды карьера драгу,
в глубине гуляет зеркальный карп.
Человек глотает огонь и шпагу,
донесенья, камни, соседский скарб.
Человека карп не в пример умнее.
Оттого-то сутками через борт,
над карьером блёснами пламенея,
как огонь па шпаге, рыбак простёрт.



Коленом, бедром, заголённым плечом —
даёшь олимпийскую смену! —
само совершенство чеканит мячом,
удар тренирует о стену,
то шведкой закрутит, то щёчкой подаст...
Глаза опускает прохожий.
Боится, что выглядит как педераст
нормальный мертвец под рогожей.


* * *



Гори, зияй, забот не зная,
самодостаточная боль,
сердечная и головная.
Сквозная. Для контроля, что ль?
Сквозь несрастающихся тканей
неприкровенное очко
прошло немало мирозданий.
Чернила, что ли, предпочло?



Стихотворенье мальчуковое,
его фасон, и сам размер,
и этот воротник подковою —
кричат, что автор — пионер.
Печаль девчачья пионеркою
раз в раздевалке подошла
и отсосала всю энергию
за два крыла, за два крыла.


* * *

Не бойся ничего, ты Господом любим —
слова обращены к избраннику, но кто он?
Об этом без конца и спорят Бом и Бим
и третий их партнёр, по внешности не клоун.
Не думай о плохом, ты Господом ведом,
но кто избранник, кто? Совсем забыв о третьем,
кричит полцирка — Бим! кричит полцирка — Бом!
Но здесь решать не им, не этим глупым детям.


Река — облака 



Ресница твоя поплывёт по реке,
и с волосом вьюн,
и кровь заиграет в пожухлом венке —
и станешь ты юн.
И станешь ты гол как сокол, как щегол,
как прутья и жердь,
как плотской любви откровенный глагол
идущих на смерть.
И станешь ты сух, как для детских ладош
кора старика,
и дважды в одну, как в рекламе, войдёшь —
и стерпит река.



Плывут облака, как всю жизнь напролёт,
по только быстрей,
борей всё быстрее их гонит вперёд
и гиперборей.
И мы не хотим никаких облаков
и жизни иной,
и нас угнетает во веки веков
своею длиной.
Мы знаем, что мы уже будем не мы,
по опыту лет,
по опыту света и опыту тьмы,
сменяющей свет.
За тою чертой, за небесной межой
пройдёт моя хворь,
да так, что любовь моя станет чужой.
Не надо, не спорь.
Наш долг толковать облака напрямик.
Не ложь и намёк —
борей загребной, хоть и так не на миг,
плотнее налёг.


* * *

Ударит крупной трелью реполов... 

Там, на родине певчего робина
(«реполов» — перевёл Пастернак,
вот и я не старался особенно
и себя перевёл абы как)...
Там, на родине Китса, за столиком,
где, согласно преданию, Китс,
попивая амброзию с тоником,
столько сердца потратил на птиц...
У меня получилось не очень-то,
но и сам Пастернак не посмел
отличить реполова и кочета
от малиновок и филомел.


Степь 

Открывались окошечки касс,
и вагонная лязгала цепь,
чёрный дизель, угрюмый Донбасс,
неужели донецкая степь?

С прибалтийским акцентом спою,
что туманы идут чередой,
как, судьбу проклиная свою,
через рощи литвин молодой.

Защищен зверобоем курган,
но не волк я по крови, а скиф,
и нехай меня бьёт по ногам,
а не в голову, как городских.

Под курганом, донецкая степь,
спит рабоче-крестьянская власть,
как и белогвардейская цепь.
И нехай они выспятся всласть.

Азиатское семя дурман
на степных огородах взошло,
встал, как вкопанный, чёрный туман,
а зелёный идёт хорошо.

«Ты давай на меня не фискаль, —
говорит безработная степь, —
отливающий пули москаль,
ты кончай вхолостую свистеть.

Ты бери мою лучшую дочь
и в приданое весь урожай
и на свадебном дизеле в ночь,
как хохол на тюках, уезжай».


* * *

Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца —
всё равно не бросай меня.
Положи меня спать
под сосной зеленой стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.
Я кричу — подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.


* * *

ну при чём здесь завод винно-водочный
винно-водочный только предлог
это кровью и слизью чахоточной
русский жребий изгваздал порог
это русская женщина с тряпкою
необидное слово твердит
и на гвоздь с покосившейся шляпкою
осмотрительно коврик прибит


* * *

Дай Бог нам долгих лет и бодрости,
в согласии прожить до ста,
и на полях Московской области
дай Бог гранитного креста.

А не получится гранитного —
тогда простого. Да и то,
не дай нам Бог креста! Никто
тогда, дай Бог, не осквернит его.


* * *

Одиночества личная тема,
я закрыл бы тебя наконец,
но одна существует проблема
с отделеньем козлов от овец.
Одиночества вечная палка,
два конца у тебя — одному
тишина и рыбалка, а балка,
а петля с табуреткой - кому?


* * *

Допрашивал юность, кричал, топотал,
давленье оказывал я
и даже калёным железом пытал,
но юность молчала моя.
Но юность твердила легенду в бреду.
Когда ж уводили её,
она изловчилась слюной на ходу
попасть в порожденье своё.


* * *

вы имеете дело с другим человеком
переставшим казаться себе
отсидевшим уайльдом с безжизненным стеком
и какой-то фигнёй на губе
почему-то всегда меблированы плохо
и несчастны судьбы номера
и большого художника держит за лоха
молодёжь молодёжь детвора


* * *

До радостного у тра иль утра 
(здесь ударенье ставится двояко)
спокойно спи, родная конура, —
тебя прощает человек-собака.
Я поищу изъян в себе самом,
я недовольства вылижу причину
и дикий лай переложу в псалом,
как подобает сукиному сыну.


* * *

Так знай, я призрак во плоти,
я в клеточку тетрадь,
ты можешь сквозь меня пройти,
но берегись застрять.
Там много душ ревёт ревмя
и рвётся из огня,
а тоже думали — брехня.
И шли через меня.
И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.


* * *

Норвежки и чешки. Коньки и такие
специальные тапочки для ностальгии.
Реальную чешку, живую норвежку
судьба посылала мне после в насмешку,
поскольку они утолить не могли
желания левой и правой ноги.
Тут много от секса, но что тут от сердца?
Лишь татуировка у чешки, для перца, —
на заднице сердце пронзала стрела
и лучшего места найти не могла.


* * *

если прожил я в полусне
и пути мои занесло
и стихи мои в том числе
заплутали на полусло
если улицы и дома
сговорившись с ума свести
самых склонных свели с ума
в том числе и мои стихи
если ты поправляя прядь
так и вспыхнешь читая их
будто это не просто блядь
а к невесте писал жених


* * *

Нескушного сада
нестрашным покажется штамп,
на штампы досада
растает от вспыхнувших ламп.
Кондуктор, кондуктор,
ещё я платить маловат,
ты вроде не доктор,
на что тебе белый халат?
Ты вроде апостол,
уважь, на коленях молю,
целуя компостер,
последнюю волю мою:
сыщи адресата
стихов моих — там, в глубине
Нескушного сада,
найди её, беженцу, мне.
Я выучил русский
за то, что он самый простой,
как стан её — узкий,
как зуб золотой — золотой.
Дантиста ошибкой,
нестрашной ошибкой, поверь,
туземной улыбкой,
на экспорт ушедшей теперь
(коронка на царство,
в кругу белоснежных подруг
алхимика астра,
садовника сладкий испуг),
улыбкой последней
Нескушного сада зажги
эпитет столетний
и солнце во рту сбереги.


* * *

Это тоже пройдёт, но сначала проймёт,
но сперва обожжёт до кости,
много времени это у нас не займёт
между первым-последним «прости».
Это будет играть после нас, не простив,
но забыв и ногой растерев,
принимая придуманный нами мотив
за напев, погребальный напев.


* * *

A. W.  



Где ты теперь и кто целует пальцы?
и как? и где?
Не удивлюсь, коль это впрямь малайцы.
Они везде.
А ты везде, где это только можно,
не зная, что
такие пальцы целовать несложно.
Так где и кто?



Государыня, просто сударыня,
просто дура, набитая всем,
начиная с теорий от Дарвина —
до идей посетить Вифлеем.
Просто женщина, с ветром повенчана,
и законно гуляет жених
в голове и поёт, деревенщина,
ей о ценностях чисто иных.


* * *

Науки школьные безбожные,
уроки физики и химии
всем сердцем отвергал, всей кожею
и этим искупил грехи мои.

Да, это я лишил сокровища
за сценой актового зала
девятиклассницу за то ещё,
что в пятом мне не подсказала.

Но нет любви без этой малости,
без обоюдной в общем муки,
как нет религии без жалости
и без жестокости науки.


Считалочка 

на исходе двадцатого века
вижу зверя в мужчине любом
вижу в женщине нечеловека
словно босха листаю альбом
беспощадную оптику психа
эти глазоньки полные льда
ты боялась примерить трусиха
но отныне ты то-же боль-на


* * *

Небо и поле, поле и небо.
Редко когда озерцо
или полоска несжатого хлеба
и ветерка озорство.
Поле, которого плуг не касался,
Конь не валялся гнедой.
Небо, которого я опасался
и прикрывался тобой.


Институтка 

По классу езды и осанки
ты кончила Смольный,
сокрытый от смертных с Лубянки,
надомный, подпольный.
Какие-то, чую, мамзели
тебя обучали
искусству сходить с карусели
без тени печали.


* * *

Быть на болоте куликом,
нормальным Лотом,
быть поглощённым целиком
родным болотом.

Повсюду гомики, а Лот
живёт с женою;
спасает фауну болот,
подобно Ною.

Сей мир блатной восстал из блат
и прочих топей,
он отпечатан через зад
с пиратских копий,

но не хулит — хвалит кулик
и этот оттиск.
Ответ Сусанина велик,
что рай болотист.


* * *

Ну-ка взойди, пионерская зорька,
старый любовник зовёт.
И хорошенько меня опозорь-ка
за пионерский залёт.

Выпили красного граммов по триста —
и развезло, как котят.
Но обрывается речь методиста.
Что там за птицы летят?

Плыл, как во сне, над непьющей дружиной
вдаль журавлиный ли клин,
плыл, как понятие «сон», растяжимый,
стан лебединый ли, блин...

Птицы летели, как весть неотсюда
и не о красном вине.
И методист Малофеев, иуда,
бога почуял во мне.


Это 



это не гром прогремевший
это мой рот изблевавший
всё что он пивший и евший
и целовавший

это не дикий и леший
это культурный но павший
до дому не дотерпевший
всё протрепавший



это всё благородная боль
но животная
как для рыбы земная юдоль
только водная
это всё настоящий обман
но искусственный
как для устрицы бурный роман
только с устрицей


* * *

Я б воспел укладчицы волосок,
волос упаковщицы № 3,
что в коробке к сладкому так присох,
что не сразу весь его оторви.

Шоколад прилип к нему, мармелад.
Брошу его в пепельницу, сожгу.
Отправляйся, грязный очёсок, в ад,
там ищи хозяйки своей башку.


* * *

Сила есть, а ума мне не нужно.
Биржевик промышляет умом.
А моя заключается служба
в сумасбродстве, напротив, самом.

Высоко это раньше ценилось,
но отмстил неразумным Гайдар.
А теперь всё опять изменилось
и пора отвечать за хазар.
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024