Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 29.03.2024, 03:39



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Борис Рыжий

 

На холодном ветру

 
  * * *

Похоронная музыка
на холодном ветру.
Прижимается муза ко
мне: я тоже умру.

Духовые, ударные
в плане вечного сна.
О мои безударные
"о", ударные "а".

Отрешенность водителя,
землекопа возня.
Не хотите, хотите ли,
и меня, и меня

до отверстия в глобусе
повезут на убой
в этом желтом автобусе
с полосой голубой.

1997
 

   * * *

Кейсу Верхейлу, с любовью

Где обрывается память, начинается старая фильма,
играет старая музыка какую-то дребедень.
Дождь прошел в парке отдыха, и не передать, как сильно
благоухает сирень в этот весенний день.

Сесть на трамвай 10-й, выйти, пройти под аркой
сталинской: все как было, было давным-давно.
Здесь меня брали за руку, тут поднимали на руки,
в открытом кинотеатре показывали кино.

Про те же самые чувства показывало искусство,
про этот самый парк отдыха, про мальчика на руках.
И бесконечность прошлого, высвеченного тускло,
очень мешает грядущему обрести размах.

От ностальгии или сдуру и спьяну можно
подняться превыше сосен, до самого неба на
колесе обозренья, но понять невозможно:
то ли войны еще не было, то ли была война.

Всё в черно-белом цвете, ходят с мамами дети,
плохой репродуктор что-то победоносно поет.
Как долго я жил на свете, как переносил все эти
сердцебиенья, слезы, и даже наоборот.

1999
 

   * * *

Снег за окном торжественный и гладкий,
пушистый, тихий.
Поужинав, на лестничной площадке
курили психи.

Стояли и на корточках сидели
без разговора.
Там, за окном, росли большие ели -
деревья бора.

План бегства из больницы при пожаре
и все такое…
Но мы уже летим в стеклянном шаре.
Прощай, земное!

Всем все равно куда, а мне - подавно,
куда угодно.
Наследственность плюс родовая травма -
душа свободна.

Так плавно, так спокойно по орбите
плывет больница.
Любимые, вы только посмотрите
на наши лица!

1997
 

   * * *

Скажи мне сразу после снегопада -
мы живы или нас похоронили?
Нет, помолчи, мне только слов не надо
ни на земле, ни в небе, ни в могиле.
Мне дал Господь не розовое море,
не силы, чтоб с врагами поквитаться -
возможность плакать от чужого горя,
любя, чужому счастью улыбаться.
...В снежки играют мокрые солдаты -
они одни, одни на целом свете...
Как снег чисты, как ангелы - крылаты,
ни в чём не виноваты, словно дети.

1996
 

   * * *

Сесть на корточки возле двери в коридоре
и башку обхватить:
выход или не выход уехать на море,
на работу забить?

Ведь когда-то спасало: над синей волною
зеленела луна.
И, на голову выше, стояла с тобою,
и стройна, и умна.

Пограничники с вышки своей направляли,
суки, прожектора
и чужую любовь, гогоча, освещали.
Эта песня стара.

Это - "море волнуется - раз", в коридоре
самым пасмурным днём
то ли счастье своё полюби, то ли горе,
и вставай, и пойдём.

В магазине прикупим консервов и хлеба
и бутылку вина.
Не спасёт тебя больше ни звёздное небо,
ни морская волна.

2000
 

   * * *

Ни денег, ни вина...
           Г. Адамович

- Пойдёмте, друг, вдоль улицы пустой,
где фонари висят, как мандарины,
и снег лежит, январский снег простой,
и навсегда закрыты магазины.
Рекламный блеск, витрины, трубы, рвы.
-Так грустно, друг, так жутко, так буквально.
А вы? Чего от жизни ждёте вы?
-Печаль, мой друг, прекрасное - печально.

Всё так, и мы идём вдоль чёрных стен.
- Скажите мне, что будет завтра с нами? -
И безобразный вечный манекен
глядит нам вслед красивыми глазами.
-Что знает он? Что этот мир жесток?
Что страшен? Что мертвы в витринах розы?
- Что счастье есть, но вам его, мой бог,
холодные - увы - затмили слёзы.

1995, январь
 

   * * *

Если в прошлое, лучше трамваем
со звоночком, поддатым соседом,
грязным школьником, тётей с приветом,
чтоб листва тополиная следом.

Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева - фабрики, справа - заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.

Что ты мямлишь скептически, типа
это всё из набоковской прозы, -
он барчук, мы с тобою отбросы,
улыбнись, на лице твоём слёзы.

Это наша с тобой остановка:
там - плакаты, а там - транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.

Подыграй на зубах этим дядям
и отчаль под красивые звуки:
куртка кожаная, руки в брюки,
да по улочке вечной разлуки.

Да по улице вечной печали
в дом родимый, сливаясь с закатом,
одиночеством, сном, листопадом,
возвращайся убитым солдатом.

 

   * * *

Эля, ты стала облаком
или ты им не стала?

Стань девочкою прежней с белым бантом,
я - школьником, рифмуясь с музыкантом,
в тебя влюблённым и в твою подругу,
давай-ка руку.

Не ты, а ты, а впрочем, как угодно -
ты будь со мной всегда, а ты свободна,
а если нет, тогда меняйтесь смело,
не в этом дело.

А дело в том, что в сентябре-начале
у школы утром ранним нас собрали,
и музыканты полное печали
для нас играли.

И даже, если даже не играли,
так, в трубы дули, но не извлекали
мелодию, что очень вероятно,
пошли обратно.

А ну назад, где облака летели,
где, полыхая, клёны облетели,
туда, где до твоей кончины, Эля,
ещё неделя.

Ещё неделя света и покоя,
и ты уйдёшь, вся в белом, в голубое,
не ты, а ты с закушенной губою,
пойдёшь со мною

мимо цветов, решёток, в платье строгом,
вперёд, где в тоне дерзком и жестоком
ты будешь много говорить о многом
со мной, я - с Богом.

 

   * * *

Помнишь дождь на улице Титова,
что прошел немного погодя
после слёз и сказанного слова?
Ты не помнишь этого дождя!

Помнишь, под озябшими кустами
мы с тобою простояли час,
и трамваи сонными глазами
нехотя оглядывали нас?

Озирались сонные трамваи,
и вода по мордам их текла.
Что ещё, Иринушка, не знаю,
но, наверно, музыка была.

Скрипки ли невидимые пели,
или что иное, если взять
двух влюблённых на пустой аллее,
музыка не может не играть.

Постою немного на пороге,
а потом отчалю навсегда
без музыки, но по той дороге,
по которой мы пришли сюда.

И поскольку сердце не забыло
взор твой, надо тоже не забыть
поблагодарить за всё, что было,
потому что не за что простить.

2000
 

   * * *

Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображениями, якобы жизнь коротка.

Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.

Виноват, господа, не учел, но она продолжается,
все к чертям полетело, а что называется мной,
то идет по осенней аллее, и ветер свистит-надрывается,
и клубится листва за моею спиной.

 

   * * *

Ничего не надо, даже счастья
быть любимым, не
надо даже теплого участья,
яблони в окне.
Ни печали женской, ни печали,
горечи, стыда.
Рожей - в грязь, и чтоб не поднимали
больше никогда.

Не вели бухого до кровати.
Вот моя строка:
без меня отчаливайте, хватит
- небо, облака!
Жалуйтесь, читайте и жалейте,
греясь у огня,
вслух читайте, смейтесь, слезы лейте.
Только без меня.

Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом в грязь.

 

   * * *

Вспомним все, что помним и забыли,
все, чем одарил нас детский бог.
Городок, в котором мы любили,
в облаках затерян городок.

И когда бы пленку прокрутили
мы назад, увидела бы ты,
как пылятся на моей могиле
неживые желтые цветы.

Там я умер, но живому слышен
птичий гомон, и горит заря
над кустами алых диких вишен.
Все, что было после, было зря.

2000
 

   * * *

Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, -
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная -
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.

Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.

Я родился - доселе не верится -
в лабиринте фабричных дворов,
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.

Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное - это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда -
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. "Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.

1997
 

   * * *

Здесь до войны был женский монастырь
и кладбище с прекрасными крестами.
Потом был парк, а нынче тут - пустырь
под бледноголубыми небесами.
И я всегда, когда гуляю здесь,
воображаю с некой страшной силой:
в осеннем парке, летнем ли, бог весть,
монахиню над чёрною могилой.
И думаю: о жалкие умы,
предметы не страшатся разрушенья -
вернее, всё, что разрушаем мы,
в иное переходит измеренье.
И мне не страшно предавать словам
то чувство, что до горечи знакомо.
И я одной ногой гуляю там,
гуляя здесь, и знаешь, там я дома.

1996, март
 

   * * *

Играл скрипач в осеннем сквере, я тихо слушал и стоял.
Я был один - по крайней мере, я никого не замечал.
Я плакал, и дрожали руки, с пространством переплетены.
И пусть я знал, что лгали звуки, но я боялся тишины.
И пусть я был в том состояньи, в котором смерти ждёт больной,
но в страшном этом ожиданьи я разговаривал с собой.
Я был вполне подобен богу, я всё на свете понимал.
Скрипач закончил понемногу, я тихо слушал и стоял.
Стоял и видел чьи-то лица и слышал говорок чужой.
Так жизни свежая страница открылась вся передо мной.
...Мир станет чистым, будет новым, подобным сердцу твоему,
лишь подчеркни молчанье словом и музыкою - тишину...

1995, ноябрь
 

   * * *

В России расстаются навсегда.
В России друг от друга города
столь далеки,
что вздрагиваю я, шепнув "прощай".
Рукой своей касаюсь невзначай
её руки.

Длиною в жизнь любая из дорог.
Скажите, что такое русский бог?
"Конечно, я
приеду". Не приеду никогда.
В России расстаются навсегда.
"Душа моя,

приеду". Через сотни лет вернусь.
Какая малость, милость, что за грусть -
мы насовсем
прощаемся. "Дай капельку сотру".
Да, не приеду. Видимо, умру
скорее, чем.

В России расстаются навсегда.
Ещё один подкинь кусочек льда
в холодный стих…
И поезда уходят под откос…
И самолёты, долетев до звёзд,
сгорают в них.

1996, апрель
 

   * * *

Век на исходе. Скоро календарь
сойдёт на ноль, как счётчик у таксиста.
Забегаешь по комнате так быстро,
как будто ты ещё не очень стар.

Остановись, отпразднуем сей день.
Пусть будет лень,
и грязь, и воздух спёртый.
Накроем стол. И пригласим всех мёртвых.

Век много душ унёс. Пусть будут просто
пустые стулья. Сядь и не грусти.
Налей вина, и думай, что они
под стол упали, не дождавшись тоста.

1993
 

   ЗАВЕЩАНИЕ

                                    В.С.

Договоримся так: когда умру,
ты крест поставишь над моей могилой.
Пусть внешне будет он как все кресты,
но мы, дружище, будем знать с тобою,
что это - просто роспись. Как в бумаге
безграмотный свой оставляет след,
хочу я крест оставить в этом мире.

Хочу я крест оставить. Не в ладах
я был с грамматикою жизни.
Прочёл судьбу, но ничего не понял.
К одним ударам только и привык,
к ударам, от которых, словно зубы,
выпадывают буквы изо рта.
И пахнут кровью.

1993, ноябрь
 

   * * *

Благодарю за всё. За тишину.
За свет звезды, что спорит с темнотою.
Благодарю за сына, за жену.
За музыку блатную за стеною.
За то благодарю, что скверный гость,
я всё-таки довольно сносно встречен.
И для плаща в прихожей вбили гвоздь.
И целый мир взвалили мне на плечи.
Благодарю за детские стихи.
Не за вниманье вовсе, за терпенье.
За осень. За ненастье. За грехи.
За неземное это сожаленье.
За бога и за ангелов его.
За то, что сердце верит, разум знает.
Благодарю за то, что ничего
подобного на свете не бывает.
За всё, за всё. За то, что не могу,
чужое горе помня, жить красиво.
Я перед жизнью в тягостном долгу.
И только смерть щедра и молчалива.
За всё, за всё. За мутную зарю.
За хлеб, за соль. Тепло родного крова.
За то, что я вас всех благодарю
за то, что вы не слышите ни слова.

1996, март
 

   * * *

Скрипач - с руками белоснежными,
когда расселись птицы страшные
на проводах, сыграл нам нежную
музыку - только нас не спрашивал.
В каком-то сквере, в шляпе фетровой -
широкополой, с черной ниточкой.
Все что-то капало - от ветра ли -
с его ресницы, по привычке ли?

Пытались хлопать, но - туманные -
от сердца рук не оторвали мы.
Разбитые - мы стали - странные,
а листья в сквере стали алыми.
Ах, если б звуки нас не тронули,
мы б - скрипачу - бумажки сунули.
- Едино - ноты ли, вороны ли, -
он повторял, - когда вы умерли.

1995, апрель
 

   МАНЕКЕН

Было все как в дурном кино,
но без драчек и красных вин,-
мы хотели расстаться, но
так и шли вдоль сырых витрин.
И - ценитель осенних драм,
соглядатай чужих измен -
сквозь стекло улыбался нам
мило аглицкий манекен.

Улыбался, как будто знал
весь расклад - улыбался так.
"Вот и все, - я едва шептал, -
ангел мой, это добрый знак …"
И - дождливый - светился ЦУМ
грязно-желтым ночным огнем.
"Ты запомни его костюм -
я хочу умереть в таком …"

1995, август, Екатеринбург
 

   ПАДАЛ СНЕГ

Я в эту зиму как-то странно жил.
Я просыпался к вечеру, а ночью
брал чистый лист и что-то сочинял.
Но и на это не хватало сил.
Стихи мои мне не могли помочь, и
я с каждой новой строчкой умирал.

Мне приходили письма от друзей.
Не понимая, что на них отвечу,
я складывал их в ящик, не раскрыв.
Не мог я разобраться, хоть убей,
что за печаль свалилась мне на плечи,
поскольку в ней отсутствовал мотив.

И радость посторонняя и боль -
все равно вызывало отвращенье.
И мне казалось даже: нет меня.
Я, вероятно, превратился в ноль.
Я жить ушел в свое стихотворенье -
погас на пепле язычком огня.

И был я рад покинуть этот свет.
Но не переставала прекращаться
тоска, тянулась год, тянулась век.
Не страх, не боль меня смущали, нет.
Мне просто было не с кем попрощаться…
И падал за окошком белый снег.

1996, март
 

   * * *

Над домами, домами, домами
голубые висят облака -
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит...
Никогда, никогда мы не сгинем,
мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной , -
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…

1996
 

   * * *

Над саквояжем в черной арке
всю ночь играл саксофонист,
пропойца на скамейке в парке
спал, подстелив газетный лист.

Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с черным бантом
играть ночами, на ветру.

Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, -
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.

1997
 

   * * *

Мальчик пустит по ручью бумажный
маленький кораблик голубой.
Мы по этой улицы однажды
Умирать отправимся гурьбой.

Капитаны, боцманы, матросы,
поглядим на крохотный линкор,
важные закурим папиросы
с оттиском печальным "Беломор".

Отупевший от тоски и дыма,
кто-то там скомандует: "Вперед!"
И кораблик жизни нашей мимо
Прямо в гавань смерти поплывет.

 

   * * *

Мальчишкой в серой кепочке остаться,
самим собой, короче говоря.
Меж правдою и вымыслом слоняться
по облетевшим листьям сентября.
Скамейку выбирая, по аллеям
шататься, ту, которой навсегда
мы прошлое и будущее склеим.
Уйдем - вернемся именно сюда.

Как я любил унылые картины,
посмертные осенние штрихи,
где в синих лужах ягоды рябины,
и с середины пишутся стихи.

Поскольку их начало отзвучало,
на память не оставив ничего.
Как дождик по карнизу отстучало,
а может, просто не было его.

Но мальчик был, хотя бы для порядку,
что проводил ладонью по лицу,
молчал, стихи записывал в тетрадку,
в которых строчки двигались к концу.

 

   * * *

Много было всего, музыки было много,
а в кинокассах билеты были почти всегда.
В красном трамвае хулиган с недотрогой
ехали в никуда.

Музыки стало мало
и пассажиров, ибо трамвай - в депо.
Вот мы и вышли в осень из кинозала
и зашагали по

длинной аллее жизни. Оно про лето
было кино, про счастье, не про беду.
В последнем ряду пиво и сигарета.
Я никогда не сяду в первом ряду.

1999
 

   * * *

Когда бутылку подношу к губам,
чтоб чисто выпить, похмелиться чисто,
я становлюсь похожим на горниста
из гипса, что стояли тут и там
по разным пионерским лагерям,
где по ночам — рассказы про садистов,
куренье,
чтенье «Графов Монте-Кристов»...
Куда теперь девать весь этот хлам,
всё это детство с муками и кровью
из носу, чёрт-те знает чьё
лицо с надломленною бровью,
вонзённое в перила лезвиё,
всё это обделённое любовью,
всё это одиночество моё?

 

   * * *

Господи, это я
мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
Это мои друзья.
На берегу реки
водка и шашлыки,
облака и русалки.
Э, не рви на куски.
На кусочки не рви,
мерзостью назови,
ад посули посмертно,
но не лишай любви
високосной весной,
слышь меня, основной!
— Кто эти мудочёсы?
Это — со мной!

 

   * * *

Ничего не надо, даже счастья
быть любимым, не
надо даже тёплого участья,
яблони в окне.
Ни печали женской, ни печали,
горечи, стыда.
Рожей — в грязь, и чтоб не поднимали
больше никогда.
Не вели бухого до кровати.
Вот моя строка:
без меня отчаливайте, хватит
— небо, облака!
Жалуйтесь, читайте и жалейте,
греясь у огня,
вслух читайте, смейтесь, слёзы лейте.
Только без меня.
Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом в грязь.

 

   * * *

Не во гневе, а так, между прочим
наблюдавший средь белого дня,
когда в ватниках трое рабочих
подмолотами били меня.
И тогда не исполнивший в сквере,
где искал я забвенья в вине,
чтобы эти милиционеры
стали не наяву, а во сне.
Это ладно, всё это детали,
одного не прощу тебе, ты,
блин, молчал, когда девки бросали
и когда умирали цветы.
Не мешающий спиться, разбиться,
с голым торсом спуститься во мрак,
подвернувшийся под руку птица,
не хранитель мой ангел, а так.
Наблюдаешь за мною с сомненьем,
ходишь рядом, урчишь у плеча,
клюв повесив, по лужам осенним
одинокие крылья влача.

 

   * * *

А.П. Сидорову, наркологу

Синий свет в коридоре больничном,
лунный свет за больничным окном.
Надо думать о самом обычном,
надо думать о самом простом.
Третьи сутки ломает цыгана,
просто нечем цыгану помочь.
Воду ржавую хлещешь из крана,
и не спится, и бродишь всю ночь
коридором больничным при свете
синем-синем, глядишь за окно.
Как же мало ты прожил на свете,
неужели тебе всё равно?
(Дочитаю печальную книгу,
что забыта другим впопыхах.
И действительно музыку Грига
на вставных наиграю зубах.)
Да, плевать, но бывает порою...
Всё равно, но порой, иногда
я глаза на минуту закрою,
и открою потом, и тогда,
обхвативши руками коленки,
размышляю о смерти всерьёз,
тупо пялясь в больничную стенку
с нарисованной рощей берёз.

 

  * * *

С антресолей достану «ТТ»,
покручу-поверчу —
я ещё поживу и т.д.,
а пока не хочу
этот свет покидать, этот свет,
этот город и дом.
Хорошо, если есть пистолет,
остальное — потом.
Из окошка взгляну на газон
и обрубок куста.
Домофон загудит, телефон
зазвонит — суета.
Надо дачу сначала купить,
чтобы лес и река
в сентябре начинали грустить
для меня дурака.
чтоб летели кругом облака.
Я о чём? Да о том:
облака для меня дурака.
А ещё, а потом,
чтобы лес золотой, голубой
блеск реки и небес.
Не прохладно проститься с собой
чтоб — в слезах, а не без.

 

   * * *

Не надо ничего,
оставьте стол и дом
и осенью, того,
рябину за окном.
Не надо ни хрена —
рябину у окна
оставьте, ну и на
столе стакан вина.
Не надо ни .ера,
помимо сигарет,
и чтоб включал с утра
Вертинского сосед.
Пускай о розах, бля,
он мямлит из стены —
я прост, как три рубля,
вы лучше, вы сложны.
Но право, стол и дом,
рябину, боль в плече,
и память о былом,
и вообще, вобще.

 

   * * *

Я по листьям сухим не бродил
с сыном за руку, за облаками,
обретая покой, не следил,
не аллеями шёл, а дворами.
Только в песнях страдал и любил.
И права, вероятно, Ирина —
чьи-то книги читал, много пил
и не видел неделями сына.
Так какого же чёрта даны
мне неведомой щедрой рукою
с облаками летящими сны,
с детским смехом, с опавшей листвою.

 

   * * *

Осыпаются алые клёны,
полыхают вдали небеса,
солнцем розовым залиты склоны —
это я открываю глаза.
Где и с кем, и когда это было,
только это не я сочинил:
ты меня никогда не любила,
это я тебя очень любил.
Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.
Это в той допотопной манере,
когда люди сгорали дотла.
Что написано, по крайней мере
в первых строчках, припомни без зла.
Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну —
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.

 

   * * *  

Не покидай меня, когда
горит полночная звезда,
когда на улице и в доме
всё хорошо, как никогда.
Ни для чего и ни зачем,
а просто так и между тем
оставь меня, когда мне больно,
уйди, оставь меня совсем.
Пусть опустеют небеса.
Пусть станут чёрными леса.
пусть перед сном предельно страшно
мне будет закрывать глаза.
Пусть ангел смерти, как в кино,
то яду подольёт в вино,
то жизнь мою перетасует
и крести бросит на сукно.
А ты останься в стороне —
белей черёмухой в окне
и, не дотягиваясь, смейся,
протягивая руку мне.


 
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024