Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваПонедельник, 18.12.2017, 21:27



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Семен Липкин 



                  Стихи 1948 - 1959



НА ТЯНЬ-ШАНЕ

Бьется бабочка в горле кумгана,
Спит на жердочке беркут седой,
И глядит на них Зигмунд Сметана,
Элегантный варшавский портной.

Издалека занес его случай,
А другие исчезли в золе,
Там, за проволокою колючей,
И теперь он один на земле.

В мастерскую, кружась над саманом,
Залетает листок невзначай.
Над горами - туман. За туманом -
Вы подумайте только - Китай!

В этот час появляются люди:
Коновод на кобылке Сафо,
И семейство верхом на верблюде,
И в вельветовой куртке райфо.

День в пыли исчезает, как всадник,
Овцы тихо вбегают в закут.
Зябко прячет листы виноградник,
И опресноки в юрте пекут.

Точно так их пекли в Галилее,
Под навесом, вечерней порой...
И стоит с сантиметром на шее
Элегантный варшавский портной.

Не соринка в глазу, не слезинка, -
Это жжет его мертвым огнем,
Это ставшая прахом Треблинка
Жгучий пепел оставила в нем.

1948

 
ЗНАКОМЫЕ МЕСТА

Эти горные краски заката
Над белой повязкой.
Этот маленький город, зажатый
В подковке кавказской.

Этот княжеский парк, освещенный
До самых нагорий.
Уцелевшие чудом колонны
В садах санаторий.

Этот облик, спокойный и жуткий,
Разрушенных зданий.
Этот смех, эти грубые шутки
Вечерних гуляний.

Листьев липы на плитах обкома
Подвижные пятна, -
Как все это понятно, знакомо
И невероятно.

Те же горные краски заката
Сверкали когда-то.
Падал, двигаясь, отсвет пожара
На площадь базара.

Вот ракета взвилась и упала
В районе вокзала.
Низкой пыли волна пробежала,
Арба провизжала.

И по улицам этим, прижатым
К кизиловым скатам,
Шел я шагом не то виноватым,
Не то вороватым.

Но в душе никого не боялся,
Над смертью смеялся,
И в душе моей был в те мгновенья
Восторг вдохновенья,

И такое предчувствие счастья,
Свобода такая,
Что душа разрывалась на части,
Ликуя, сгорая...

1948

 
ВЕЧЕР НА ЧЕГЕМЕ

Вот сидит пехотинец
На почетной скамейке в кунацкой.
Молодой кабардинец
Возвратился со службы солдатской.

Просяную лепешку
Он в густую приправу макает,
Обо всем понемножку
Он в семейном кругу вспоминает.

На дворе, у сапетки,
Мать готовит цыпленка в сметане.
Дом построили предки, -
Есть об этом немало преданий.

На стене, где кремневка -
Память битвы за вольность Кавказа,
Где желтеет циновка,
Что нужна старику для намаза, -

Карта, вроде плаката:
План столичного города Вены...
День дошел до заката, -
Не погас разговор откровенный,

Разговор задушевный, -
Из чужих здесь одни лишь соседи,
И Чегем многогневный
Принимает участье в беседе.

Он течет у порога,
Как сказителя-старца поэма.
Звуки властного рога
В этом резком теченье Чегема!

Равнодушный, бесслезный,
Чуждый скорби и чуждый веселья,
Вечер тихо и грозно,
Как хозяин, вступает в ущелье.

1948

 
САПОЖНИК

Писанье читает сапожник
В серебряных круглых очках.
А был он когда-то безбожник,
Служил в краснозвездных войсках.

Знакомый станичник, хорунжий,
Деникинец был им пленен.
За это геройство на Сунже
Буденным он был оценен.

Домой он вернулся с заслугой,
С отрезанной напрочь ногой.
На станции встречен супругой,
Поплыл он в простор золотой.

Душистое зыблилось жито,
Шумела земля во хмелю.
Листочек, росою промытый,
К сухому прилип костылю.

В такое бы время - на жатву,
Дневать, ночевать на току,
А взялся за шило и дратву -
Спасибо, старался в полку.

Стучит молоточек по коже,
Всю четверть столетья стучит,
Душа только, Боже мой, Боже,
Всю четверть столетья молчит.

Сквозь кашель и душный, и нудный,
Сквозь кашель всю ночь напролет,
Рассказывать скучно и трудно,
Замолкнет, едва лишь начнет.

Старуха ничем не утешит,
Смеется блудливым смешком
И жирные волосы чешет
Беззубым стальным гребешком.

Шуршит за страницей страница,
Лучина давно не нужна.
Давно рассветает станица,
Давно уже в поле жена.

Он вышел. Ногою босою
Почувствовал: дышит земля.
Листочек, промытый росою,
Пристал - и упал с костыля.

О если бы назло удушью
Всей грудью прохладу вдохнуть,
В свою же заглохшую душу
Хотя бы на миг заглянуть.

О если бы, пусть задыхаясь,
Сказать этой ранней порой,
Что в жизни прекрасен лишь хаос,
И в нем-то и ясность и строй.

1948

 
РАННЕЕ ЛЕТО

Мы оставили хутор Веселый,
Потеряли печать при погрузке,
А туда уж вошли новоселы,
И команда велась не по-русски.

Мы поставили столик под вишней,
Застучал "ремингтон" запыленный...
- Ну, сегодня помог нам всевышний, -
Усмехнувшись, сказал батальонный.

А инструктор Никита Иваныч
Все смотрел, сдвинув светлые брови,
На блестевший, как лезвие, Маныч
И еще не остывший от крови.

Как поймет он, покинутый верой,
Что страшнее: потеря печати,
Или рокот воды красно-серой,
Или эхо немецких проклятий?

Столько нажито горечи за ночь,
Что ж сулит ему холод рассвета,
И воинственно блещущий Маныч,
И цветение раннего лета?

Искривил он язвительно губы,
Светит взгляд разумением ясным...
Нет, черты эти вовсе не грубы,
Страх лицо его сделал прекрасным!

Ах, инструктор Никита Ромашко,
Если б дожил и видел ты это, -
Как мне душно, и жутко, и тяжко
В сладком воздухе раннего лета!

Я не слышу немецких орудий,
Чужеземной не слышу я речи,
Но грозят мне те самые люди,
Что отвергли закон человечий.

Тупо жду рокового я срока,
Только дума одна неотвязна:
Страх свой должен я спрятать глубоко,
И улыбка моя безобразна.

1949

 
СТЕПНАЯ ПРИТЧА

Две недели я прожил у верблюдопаса.
Ел консервы, пока нам хватило запаса,

А потом перешел на болтушку мучную,
Но питаться, увы, приходилось вручную.

Нищета приводила меня в содроганье:
Ни куска полотна, только шкуры бараньи,

Ни стола, ни тарелки, ни нитки сученой,
Только черный чугунный казан закопченный.

Мой хозяин был старец, сухой и беззубый.
Мне внимая, сердечком он складывал губы

И выщипывал редкой бородки седины.
Пальцы были грязны, но изящны и длинны.

Он сказал мне с досадой, но с виду бесстрастно:
- Свысока на меня ты глядишь, а напрасно.

Я родился двенадцатым сыном зайсанга,
Я в Тибете бывал, доходил и до Ганга,

Если хочешь ты знать, то по тетке-меркитке
Из чингизовой мы происходим кибитки! -

Падежей избегая, чуждаясь глаголов,
Кое-как я спросил у потомка монголов:

- Отчего ж темнота, нищета и упадок? -
Он сказал: - То одна из нетрудных загадок.

Я отвечу тебе, как велит наш обычай,
Потускневшей в степи стародавнею притчей.

Был однажды великий Чингиз на ловитве,
Взял с собой он не только прославленных в битве,

Были те, кто и в книжной премудрости быстры,
По теперешним званьям большие министры.

Соизволил спросить побеждавший мечом:
- Наслаждение жизни, по-вашему, в чем?

Поклонился властителю Бен Джугутдин,
Из кавказских евреев был тот господин.

Свежий, стройный, курчавый, в камзоле атласном,
Он промолвил своим языком сладкогласным:

- Наслаждение жизни - в познании жизни,
А познание жизни - в желании жизни.

- Хорошо ты поешь, - отвечал Темучин, -
Только пенье твое не для слуха мужчин.

Ты что скажешь, - спросил побеждавший мечом, -
Наслаждение жизни, по-твоему, в чем?

Тут китаец оправил холеную косу
И ответил, как будто он рад был вопросу:

- Наслаждение жизни - в стремлении к смерти,
А стремление к смерти - презрение к смерти.

- Говоришь ты пустое! - воскликнул Чингиз. -
Ты что скажешь, бухарец? Омар, отзовись!

И ответил увидевший свет в бухаре
Знатный бек, - был он в золоте и в серебре:

- Наслаждение жизни - в покое и неге,
В беспокойной любви и в суровом набеге,

В том, чтоб на руку взять синецветную птицу
И охотиться в снежных горах на лисицу.

Молвил властный: - И этих я слов не приму.
Видно, слово сказать надо мне самому.

Только тот, кто страны переходит рубеж,
Подавляя свободу, отпор и мятеж,

Только тот, кто к победе ведет ненасытных,
Заставляя стенать и вопить беззащитных,

Тот, кто рубит ребенка, и птицу, и древо,
Тот, кто любит беременным вспарывать чрево,

Кто еще не родившихся режет ножом,
Разрушает настойчивый труд грабежом, -

Ненавистный чужбине и страшный отчизне,
Только тот познает наслаждение жизни!

...Солнце медленно гасло над степью ковыльной.
Мой хозяин добавил с усмешкой бессильной:

- Вот какой был порядок властителю сладок,
Потому-то пришло его племя в упадок.

1949

 
КАВКАЗ ПОДО МНОЮ

                     Отселе я вижу потоков рожденье...
                                                       Пушкин

У Маруси случилось большое несчастье:
Взяли мужа. В субботу повез он врача
И заехал к любовнице, пьяный отчасти.
В ту же ночь он поранил ее сгоряча:

С кабардинцем застал. Дали срок и угнали.
А Маруся жила с ним два года всего.
И полна она злобы, любви и печали,
Ненавидит его и жалеет его.

Камни тускло сбегают по ленте рекою,
И Маруся, в брезентовой куртке, в штанах,
Их ровняет беспомощной, сильной рукою,
И поток обрывается круто впотьмах.

Из окна у привода канатной дороги
Виден грейдерный путь, что над бездной повис.
В блеске солнца скользя, огибая отроги,
Вагонетки с породой спускаются вниз.

В облаках исчезая часа на четыре,
Возвращаются влажными: дождь на земле.
Здесь, под вечными льдами, в заоблачном мире,
Скалы нежатся в солнечном, ясном тепле.

Словно облако, мысль постепенно рождалась:
Здесь легко человека причислить к богам
Оттого, что под силу ему оказалось
Добывать из эльбрусского камня вольфрам.

Он сильнее становится с каждой попыткой,
Он взобрался недаром наверх по стволу!
...Вот Маруся вошла, освещая карбидкой
Транспортер, уплывающий в пыльную мглу.

Пусть моторы дробилки шумят на Эльбрусе,
Там, где горных орлов прекратился полет, -
Об одном говорят они тихой Марусе:
- Он вернется назад, он придет, он придет!

Пусть три тысячи двести над уровнем моря,
Пусть меня грузовик мимо бездны провез,
Все равно нахожусь я на уровне горя,
На божественном уровне горя и слез.

Потому-то могу я улыбкой утешной
На мгновенье в душе отразиться больной,
Потому-то, и жалкий, и слабый, и грешный,
Я сильнее Кавказа, Кавказ подо мной.

1950

 
ТОПОЛЯ В ГУНИБЕ

Многоярусный, многодостойный,
Прежде яростный, ныне спокойный,
Поднимается к небу Гуниб.
Не сгорел. Не исчез. Не погиб.

Ничего, кроме камня и славы,
Не осталось от дней Шамиля.
Ничего. Лишь одни тополя
Сохранили свой отсвет кровавый.

Я слыхал от людей: русский князь
В знак победи велел посадить их.
Высоко их семья поднялась,
Но молчат о суровых событьях.

На вершине гранитных громад
Ныне праздно зияют бойницы
Там виднеется зданье больницы,
Рядом школа, при ней интернат.

А на площади сонные парни
Ждут чего-то у входа в райком.
Пахнет мясом, вином, чесноком,
Кукурузным теплом из пекарни.

Что же смотрят на все тополя
С выраженьем угрюмой обиды?
Мнится мне: то стрелки Шамиля,
То его боевые мюриды.

1950

 
УТРО

Плавно сходят к морю ступени,
По бокам их - изваянные вазы,
Посредине - белый виноградарь,
В руках его зеленые кисти.
Чуть пониже - глиняные дети
На концах бесформенных пальцев
Держат глобус (или мяч футбольный),
Еще ниже, вдоль берега, - рельсы,
И когда товарные вагоны,
Грубо грохоча, пробегают,
Между ними, в странных очертаньях,
Так волшебно волнуется море,
И в куске, на мгновенье окаймленном
Платформой, колесами, дымом,
Бесстрашными кажутся чайки.
Поднимаешься в город - пахнет
Жасминами, утренним чадом,
И каспийский ветер не в силах
Этот запах теплый развеять.
Ты идешь на базарную площадь,
Что лежит у подножья Кавказа.
Восковые кисточки липы,
Коготки шиповника в палисадах,
На прилавках - яблоки и книги,
Вывески на нескольких наречьях,
Голые руки сонных хозяек,
Достающие из-за окон
Вяленой баранины полоски,
От хмеля веселые горцы
В твердых трапециях черных бурок
И папах из коричневой мерлушки,
Вдалеке, за базарной пылью,
Правильные линии кряжей,
Параллельные буркам и папахам, -
Все пронизано солнцем и ветром
И незримой связано связью,
Исполненной чудного смысла,
Но обманчивого представленья,
Что законы низменной жизни
Мудро управляют вселенной,
Что земле неизвестно горе,
Что молодые не умирают,
Что не слышишь ты приближенья
Неизбежного грозного рока.

1950

 
СОСНЫ

На сосны я смотрел с террасы,
На то, на это деревцо.
Они, как люди чуждой расы,
Казались на одно лицо.

Но длился труд мой плодоносный,
Свой свет на все он излучал,
И начал различать я сосны,
Как я калмыков различал.

У этой рост красив и долог,
У той опоры нет в земле.
От веток ломких, от иголок,
Не схожи тени на стволе.

Вон та горда своим убором,
Но так недуг ее тяжел,
Что планочкой пришлось с забором
Соединить непрочный ствол.

Ее жалеют: не жилица.
Слабее всех она в саду.
Лишь ночью тихо золотится,
Вонзаясь иглами в звезду.

Вон та не даст расти клубнике,
Ее невинный облик - ложь.
О той расскажешь только в книге,
Об этой в песне запоешь.

Нет безразличия былого,
Я новых нахожу друзей,
И отзывается, как слово,
Их робкий шум в душе моей.

1951

 
ПЕРЕСЕЛЕНЕЦ

Тихо напевает арычок
О звезде над Тихим океаном
И о том, что белый кабачок
При дороге вырос под каштаном.

Пестики, покрытые пыльцой,
Средь листвы колеблемый фонарик...
Кружку пива пьет товарищ Цой,
Загорелый, высохший малярик.

В тайники тоскующей души
Проникают запахи соблазна.
Шашлыки, пельмени, беляши, -
Вкусно, жирно, дешево и грязно.

Все похоже на родной уют,
На стене - следы густой олифы,
Предлагая сорок разных блюд,
Сверху вниз бегут иероглифы.

Дальше - рынок. Продают собак.
А на среднеазиатском лессе
Набухает рис. Пахуч табак.
Хороши пшеничные колосья.

Что в полях желтеет вдалеке?
Кореянка. И над нею звонок
Комариный плач. В тугом мешке
Неподвижен за спиной ребенок.

Старый Цой, о чем же ты грустишь?
Может, погрузился ты в нирвану?
Иль в твою насильственную тишь
Ворвалась тоска по океану?

Здесь чужая, знойная земля,
В воздухе - безумье и тревога,
И бежит, и кружится, пыля,
Грейдерная бойкая дорога.

1950

 
У ШЛАГБАУМА

Словно дым над кибиткой, растаяли дымы легенд,
И теперь на дороге - шлагбаум: запрещают в Ташкент
Провозить из района картофель, и фрукты, и рис.
Вот машина к мосту подошла. Сколько лиц, сколько грузов!

Контролер, с колеса, заглянув невнимательно в кузов,
Сунул руку в кабину, - машина поехала вниз.
Школьник с мамой стоит, хочет мир непонятный понять.
Он острижен под ноль, и одна лишь оставлена прядь.

Это что за обычай? Никак не припомнится мне...
Вспомнил! Вспомнил - и понял, о мальчик с зеленой тетрадью:
Мать украсила сына любимого жертвенной прядью
В честь отца, что пошел на войну и погиб на войне.

Мальчик с прядью и женщина с торбою на голове,
Шорох ветра в сухой, придорожной, тяжелой траве,
День, державно ко сну отходящий в червонном венце,
Контролер на посту, выплывающий месяц двурогий, -
Что я вам? Что вы мне? Что нам делать на этой дороге?
Сколько можно томиться догадкой о скором конце?

1950

 
НОЧЬ В БУХАРЕ

На дворе Заготшерсти - дремота.
В глинобитном пустом гараже
Смуглый сторож сладчайшее что-то
Говорит существу в парандже.

Как сманил он из дома соседку,
Почему она мелко дрожит,
Сквозь густую и грубую сетку
Не глядит на него и молчит?

Всеми звездами полночь нависла,
Между древних сочась куполов.
Он поет - в этой песне три смысла
В неизменном движении слов.

"Одного лишь хочу я на свете -
Озариться небесным лицом,
Удаляясь под своды мечети,
Насладиться беседой с Творцом".

Загудела внезапно трехтонка.
Что, свернула? Страшись, паранджа!
Смысл второй открывается тонко,
И она ему внемлет, дрожа:

"Ты одна лишь нужна мне на свете,
Ты мой светоч, божественный лик.
Эти брови - как своды мечети,
Сотворила любовь твой язык!"

И становится сразу теплее,
Будто слушают вместе со мной
Медресе, купола, мавзолеи
Те слова, что звенят за стеной.

Вновь машина гудит грузовая.
Исчезает, как дух, паранджа.
Смуглый сторож, притворно зевая,
С лампой встал у ворот гаража.

Не пойму, да и думать не надо,
Почему убежала она...
Дышит звездного неба громада,
Блещет ночь, и душна и грозна.

Я брожу, слышу лепет порою
То листвы, то воды, то людей.
Может быть, я сегодня открою
Третий смысл, не досказанный ей.

1952

 
СНОВА В ОДЕССЕ

Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щелку платка,
Улыбается мне украинка.

Оказалось, что родина есть у меня.
Не хотят от меня отказаться,
Ожидая, тоскуя, мне верность храня,
Кое-где пожелтев среди летнего дня,
Молчаливые листья акаций.

Оказалось, что наши родные места
И меня признают, как родного,
Что по-прежнему море меняет цвета,
Но ко мне постоянна его доброта,
Неизменно щедра и сурова.

Я в развалинах столько квартир узнаю,
Столько лиц, дорогих и знакомых,
Этот щебень я знаю, как душу мою,
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мертвых оконных проемах.

Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.

Черт возьми, еще пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я - поэт ваш, я - злость ваша, мука и смех,
Я - ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.

Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье черного дня...
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплен с ее тяжкой судьбою.

1952

 
У РАЗВАЛИН ЛИВОНСКОГО ЗАМКА

Быстро по залу ливонского замка
Старый епископ шагал.
"Смерть божества - это смерть моей смерти", -
Он по привычке шептал.
Звенели кольчуги.
Борзые и слуги
Наполнили сумрачный зал.

Рыцарей смяло славянское войско,
Бросить заставив щиты.
Всюду валялось оружье с гербами -
Грифы, олени, кресты.
Измучились кони.
Под ветром погони
Поникнув, дрожали кусты.

Крикнул епископ: "Не бойтесь осады,
Наша твердыня крепка.
Знаменьем крестным ее осенила
Архистратига рука.
Гранитные своды,
Подземные ходы
Останутся здесь на века!"

Ядра вонзались в могучие стены,
Блеском смертельным блестя.
Рыцари в латах своих задыхались,
Камни к бойницам катя,
И падали с башен.
И, кровью окрашен,
Шиповник расцвел, не цветя.

Вот и остались от замка руины
И ничего - от владык.
Плесень забила подземные ходы,
В камне - паук-крестовик,
И только безвестный
Шиповник прелестный
Под гнетом веков не поник.

Так же цветет на родном моем юге,
Сушится в душной избе,
Пахнет в ауле, где сакли пустые,
Дым не идет по трубе,
Калмыцким курганом
Иль рижским органом
Он миру твердит о себе:

"О сколько прошло их, - ужасно их сходство,
Желавших богатства, искавших господства,
Грозивших мечом и огнем!
Невнятно им было,
Что главная сила
Сокрыта в цветенье моем.

Для многих я был незаметен вначале,
Когда же меня свысока замечали,
То выжечь пытались мой цвет,
Копытом глушили,
В газовне душили,
Но вновь я рождался на свет.

Не в зданьях высотных, не в замках бессчетных,
Не в пышных гербах главарей мимолетных
Читаются знаки судьбы.
Челнок и мотыга,
И парус, и книга -
Мои вековые гербы.

Колючками слабо дано уколоть мне,
Но розами горе дано побороть мне,
Свою раздарив красоту,
И там я сильнее,
Где розы нежнее,
Где алые розы в цвету".

1952

 
ВОРОБЫШЕК

Заколочены дачи. Не едут машины.
Лишь бормочут во сне ближних сосен вершины,
Прочным снегом лесок подмосковный одет.
Так чему же ты рад, мой поэт воробьиный,
В сером джемпере жгучий брюнет?

Медно-красного солнца сиянье сухое
На тропинки легло, задрожало на хвое,
Обожгло беспредельных снегов белизну,
Ядом сердца вошло в твое сердце живое,
И почуял ты, бедный, весну.

И тебе показалось, что нежен и розов
Небосвод, что уж больше не будет морозов,
В толщу снега проникла горячая дрожь,
Даже в дальних, знакомых гудках паровозов
Ты веселую весть узнаешь.

То-то прыгаешь ты среди зимнего царства
И чирикаешь вечную песню бунтарства.
Ух, какой озорной! Вот взлетел на забор,
И суровых, тяжелых снегов государство
Охватил твой мятущийся взор.

Белка, хвост распушив, постоит перед елкой,
Иль вдали ты заметишь монтера с кошелкой,
Говоришь себе: "Скоро приедут жильцы,
Это все не случайно. Запой же, защелкай,
Чтоб тепла встрепенулись гонцы!"

Мой дружок, ты обманут, не жди ты веселий.
Этот огненный шар, что горит между елей,
Он снегов холодней, он тепла не принес.
Если хочешь ты знать, он предвестник метелей,
И в него-то ударит мороз.

Ну, куда тебе петь! Скоро стужею дикой
Будешь ты унесен по равнине великой.
Впрочем, больно и стыдно тебя огорчать.
Песни нет, а настала пора, так чирикай,
Потому что труднее молчать.

И быть может, когда ты сидел на заборе,
Впрямь весна родилась, и пахучие зори,
И свобода воды, и ликующий гром, -
Ибо все это было в мятущемся взоре
И в чириканье жалком твоем.

1953

 
В НОЧНОМ РОСТОВЕ

Светло на площади Ростова,
На спусках глухо и темно,
И только в тихом Доне снова
Ночное пламя зажжено, -

То азиатскими коврами
На легкой зыблется волне,
То светозарными столбами
Горит в недвижной глубине.

Порой, полнеба озаряя,
Там, на невидимом мосту,
Сверкнет галактика трамвая,
Ниспровергаясь в темноту.

Речной вокзал, толпу с поклажей,
Влюбленной пары "да" и "нет",
Как нити из непрочной пряжи,
Выхватывает белый свет.

Мне вспомнилось другое пламя.
Горела степь, горел Ростов.
Закат взвивался, точно знамя
Завоевательских полков.

Майор НКВД, с бумагой,
Накопленной за столько лет,
В машине драпал... Над беднягой
Смеясь, ему глядел я вслед.

Смеясь... А сам я ждал, что буду
Я в этом пламени сожжен,
Но жаждал чуда, верил чуду,
Бежал, огнем заворожен,

А тихий Дон, а Дон жестокий
Торжествовал: "Бегишь? Бегишь?
Беги: погибнешь на востоке,
А нет - на западе сгоришь!"

Но сердце Дону отвечало:
"Молчи ты, голубой лампас!
Сгорю, но жить начну сначала:
Мой смертный час - мой светлый час!"

Мой светлый час... Огни трамвая,
Реки блистанье, смех впотьмах...
О неужели правда злая
Таилась, Дон, в твоих словах?

1954

 
МОЛОДАЯ МАТЬ

Лежала Настенька на печке,
Начфин проезжий - на полу.
Посапывали две овечки
За рукомойником в углу.

В окне белела смутно вишня,
В кустах таился частокол.
И старой бабке стало слышно,
Как босиком начфин прошел.

Ее испуг, его досада
И тихий жаркий разговор.
- Не надо, дяденька, не надо!
- Нет, надо! - отвечал майор.

Не на Дону, уже за Бугом
Начфин ведет свои дела,
Но не отделалась испугом,
Мальчонку Настя родила.

Черты бессмысленного счастья,
Любви бессмысленной черты, -
Пленяет и пугает Настя
Сияньем юной красоты.

Каким-то робким просветленьем,
Понятным только ей одной,
Слегка лукавым удивленьем
Пред сладкой радостью земной.

Она совсем еще невинна
И целомудренна, как мать.
Еще не могут глазки сына
Ей никого напоминать.

Кого же? Вишню с белой пеной?
Овечек? Частокол в кустах?
Каков собою был военный:
Красив ли? Молод ли? В годах?

Все горечи еще далёки,
Еще таит седая рань
Станичниц грубые попреки,
И утешения, и брань.

Она сойдет с ребенком к Дону,
Когда в цветах забродит хмель,
Когда Сикстинскую мадонну
С нее напишет Рафаэль.

1955

 
ПОДРАЖАНИЕ КОРАНУ

Глава XCIX

Не упаду на горы и поля
Ни солнцем теплым, ни дождем весенним:
Ты сотрясешься, твердая земля,
Тебе обетованным сотрясеньем.

Ты мертвецов извергнешь из могил,
Разверзнутся блистательные недра.
Твой скорбный прах сокровища таил,
И ты раздашь их правильно и щедро.

Узнает мир о друге и враге,
О помыслах узнает и поступках
Закоченевших в тундре и тайге,
Задушенных в печах и душегубках.

Один воскликнет нагло и хитро:
- Да, сотворил я зло, но весом в атом! -
Другой же скажет с видом виноватым:
- Я весом в атом сотворил добро.

1955

 
ПЕПЕЛ

Постарались и солнце, и осень,
На деревьях листву подожгли.
Дети племени кленов и сосен,
Отпылав, на земле полегли.

Очертаньем, окраскою кожи,
Плотью, соком, красою резной
Друг на друга листы не похожи,
Но лежат они кучей сплошной.

В этом, красном, - обличье индийца,
Этот, желтый, - ну, право, монгол.
Этот миром не мог насладиться,
Зеленея, сгорел, отошел.

Не хотим удивляться бессилью,
Словно так им и надо лежать,
Пеплом осени, лагерной пылью
Под ногами прохожих шуршать.

Отчего же осенним затишьем
Мы стоим над опавшей листвой
И особенным воздухом дышим
И не знаем вины за собой?

Тополей и засохших орешин,
Видно, тоже судьба не проста.
Ну, а я-то не лист, не безгрешен,
Но, быть может, я лучше листа?

Знал я горе, стремление к благу,
Муки совести, жгучий позор...
Неужели вот так же я лягу -
Пепел осени, лагерный сор?

1956

 
БОГОРОДИЦА

1

Гремели уже на булыжнике
Немецкие танки вдали.
Уже фарисеи и книжники
Почетные грамоты жгли.
В то утро скончался Иосиф,
Счастливец, ушел в тишину,
На муки жестокие бросив
Рожавшую в муках жену.

2

Еще их соседи не предали,
От счастья балдея с утра,
Еще даже имени не дали
Ребенку того столяра,
Душа еще реяла где-то
Умершего сына земли,
Когда за слободкою в гетто
И мать, и дитя увели.

3

Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди -
Единое племя убийц.
Свежа еще мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

4

Земное осело, отсеялось,
Но были земные дела.
Уже ни на что не надеялась,
Но все же чего-то ждала.
Ждала, чтобы вырос он, милый,
Пошел бы, сначала ползком,
И мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

5

И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

6

Не стала иконой прославленной,
Свалившись на глиняный прах,
И мальчик упал окровавленный
С ее молоком на губах.
Еще не нуждаясь в спасенье,
Солдаты в казарму пошли,
Но так началось воскресенье
Людей, и любви, и земли.

1956

 
ГРЕК

У самого Понта Эвксинского,
Где некогда жил Геродот,
У самого солнца грузинского,
Где цитрус привольно растет,

Где дышит в апреле расцветшая
Пугливая прелесть цветов,
Где пышет вражда сумасшедшая
Различных племен и родов,

Где землю копают историки
На твердом морском берегу, -
Кофейню в неприбранном дворике
Никак я забыть не могу.

Туристы, простые и знатные,
Дороги не ищут сюда.
Бывают здесь люди приятные,
Почтенные люди труда.

Армяне-сапожники, умницы,
Портные, торговая сеть,
Мыслители рынка и улицы
Здесь любят в прохладе сидеть.

В обычаях жителя местного -
Горячий, но вежливый спор.
За чашечкой кофе чудесного
Неплохо вести разговор.

Там, в дальнем углу, - завсегдатаи,
И это видать по всему.
Как рады, худые, усатые,
Соседу они своему!

Он смотрит глазами блестящими,
Издерганный, смуглый, седой.
Поднимет руками дрожащими
То кофе, то чашку с водой,

Поднимет - и в жгучем волнении
На столик поставит опять.
"...Я сделал им там заявление:
- А что, если смогут узнать,

О нашей проведают гибели
Бойцы Белояниса вдруг?
За это и зубы мне выбили".
"А много ли?" - "Тридцать на круг".

"Да что ты, чудак, ерепенишься?
Вернулся? Живи как-нибудь!
Еще ты не старый, ты женишься,
Но рот себе справь, не забудь".

Он слушал и шутки отбрасывал
Оливковой нервной рукой.
А море закат опоясывал,
И шум утихал городской.

Казалось, что крик человеческий
Рождался в глубинах морских:
Одних проклинал он по-гречески,
По-русски рыдал о других.

1956

 
САД НА КРАЮ ПУСТЫНИ

Сад роскошен, высок и велик.
В темноте растворилась ограда.
Лают псы, чей-то слышится крик.
Словно голубь, воркует арык,
Лишь молчит население сада.

Что ему в этих звездных очах,
В дальней ругани, в пьяных ночах,
Где тревога и горе таятся,
Где в пустынных ревет камышах
Тигр в оранжевых брюках паяца.

Для чего ему, саду, слова,
Если ветками яблони всеми
Доказал он, что правда жива,
Что недаром полны торжества
И бесстрашны плодовые семьи.

Только я вот, на каждом шагу
Должен мыслью обманывать гибкой,
Откровенностью, выдумкой зыбкой,
А бывает, - слезой и улыбкой,
Даже болью сердечною лгу.

Как нужна эта горькая смелость,
Эта чаша, что пьется до дна,
Для которой и жить бы хотелось,
Для которой и песня бы пелась,
Для которой и ложь не нужна!

А в саду зарождаются розы.
Мир дробится на капли глюкозы,
Чтобы целостным сделаться вновь,
Затеваются ливни и грозы,
У стены, где надрезаны лозы,
Как счастливые, первые слезы
Виноградная капает кровь.

1956

 
У СОБАК

Закрутили покрепче мы гайку,
Чтоб никто не сумел отвернуть,
В герметическом ящике Лайку
В планетарный отправили путь.

На траву она смотрит понуро,
На дорожный, неведомый знак,
Не поймет, что заехала, дура,
В государство разумных собак.

Перед нею сады и чертоги,
Академии строгий дворец,
А на площади - четвероногий
Знаменитый, гранитный мудрец.

Депутаты, жрецы, лицедеи,
Псы-ученые, псы-лекаря
Пожелали узнать поскорее
Первобытного пса-дикаря.

И толпа, орденами блистая,
На советскую жучку глядит,
От ее допотопного лая
Ощущая и ужас, и стыд.

Что вы знаете, вы, кавалеры
Золотого созвездия Пса,
О страданьях, которым ни меры,
Ни числа не найдут небеса?

Что запели бы вы в своем доме,
Услыхав директивы цинги,
И просторы республики Коми,
И указы державной тайги?

Благосклонный не стал благородным,
Если с низким забыл он родство,
Он не вправе считаться свободным,
Если цепи на друге его.

Ни к чему вашей мысли паренье,
Словопренье о зле и добре,
Если в сердце лишь страх и презренье
К бессловесной, безумной сестре.

1957

 
ВАШ СПУТНИК

Я - земной, но сказка стала былью:
На вселенской мельнице тружусь,
И осыпан мелкой млечной пылью,
Вместе с вами, звезды, я кружусь.

Я б навек от смертных откололся,
Утверждаясь в собственном тепле,
Но грибок внутри меня завелся
И сигналы подает земле.

Боже правый, я не жду награды,
Верьте, что, кляня судьбу мою,
Предаю вас, чистые Плеяды,
Солнце и Луну я предаю.

Скучно мне лететь в свободном небе,
Страшно мне глядеть с вершины дней,
И, быть может, мой блестящий жребий
Многих мрачных жребиев трудней.

Может быть, в каком-то жутком блоке,
Где-нибудь в Лефортовской тюрьме,
Более свободен дух высокий,
Что светить умеет и во тьме.

Я парю в паренье планетарном,
Но, я знаю, долговечней тот,
Кто сейчас в забое заполярном
Уголь репрессивный достает.

Пусть я нов, но я надеждой беден,
Потому что не к добру мой труд.
Стану я не нужен, даже вреден,
И меня без шума уберут.

После кратких вынужденных странствий,
Связанный с тобой, земная гниль,
Разобьюсь в космическом пространстве,
Распылюсь, как лагерная пыль.

1957

 
ПОХОРОНЫ

Умерла Татьяна Васильевна,
Наша маленькая, близорукая,
Обескровлена, обессилена
Восемнадцатилетнею мукою.

С ней прощаются нежно и просто,
Без молитвы и суеты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.

Для чего копаться в истории,
Как возникли навет и поклеп?
Но когда опускался гроб
В государственном крематории, -

Побелевшая от обид,
Горем каторжным изнуренная,
Покоренная, примиренная,
Зарыдала тундра навзрыд.

Это раны раскрылись живые,
Это крови хлестала струя,
Это плакало сердце России -
Пятьдесят восьмая статья.

И пока нам, грешным, не терпится
Изменить иль обдумать судьбу,
Наша маленькая страстотерпица
Входит в пламя - уже в гробу.

Но к чему о скорби всеобщей
Говорить с усмешкою злой?
Но к чему говорить об усопшей,
Что святая стала золой?

Помянуть бы ее, как водится
От языческих лет славянства...
Но друзья постепенно расходятся,
Их Москвы поглощает пространство.

Лишь безмолвно стоят у моста,
Посреди городской духоты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.

1958

 
УЛИЦА ПЕЧАЛИ

Говорливый, безумный базар воробьев
На деревьях - свидетелях давних боев,
Вавилонская эта немая тоска
Потемневшего известняка.

Эта улица, имя которой Печаль,
И степная за ней безысходная даль,
Тишина и тепло, лишь одни воробьи
Выхваляют товары свои.

Да сидят у подвала с газетой старик
И старуха, с которой болтать он привык,
И смотрю я на них, и текут в забытьи
Бесприютные слезы мои.

1959
Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2017
Яндекс.Метрика