Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваСуббота, 20.04.2024, 06:21



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

К. Чуковский


Кубофутуристы

                                         Часть 2

 
V

ЗАУМНЫЙ ЯЗЫК

Мы только что видели, что Крученых изъяснялся такими словами:

         Убещур
         Скум
         вы-ско-бу

Каменский с своей стороны говорил:

         Цивьи-вьиньть-ций-ию
         Цви-цвицтят

Елена Гуро то же самое:

         Хей-тара
         Терс-дере-дере...
         Холэ-кулэ-неэ.

Это называлось у них заумный язык.

Они пользовались этим языком постоянно, писали на нем целые стихотворения, провоцируя шумную ярость читателей. И читатели, действительно, сердились; но я, например, очень хвалил.

Мне думалось: на что же сердиться? Ведь заумный язык был всегда, ведь вся поэзия (до известного предела) заумная; ведь все поэты во все времена упивались заумными звуками, независимо от их смыслового значения; ведь слово, как таковое, самоцельное слово, всегда было предметом их культа. Футуристы лишь немного расширили область этого самоцельного слова, дали ему больше простора, — и если они сумеют им пользоваться, сделать его матерьялом искусства, я первый буду приветствовать их.

А они отлично умели им пользоваться. Особенно Виктор Хлебников. Виктор Хлебников был виртуозом самоценного слова и создал из него немало шедевров. Иногда, пользуясь славянскими суффиксами, он придавал своим заумным стихам характер древнескифского говора:
Пусть гопочичь; пусть хохотчичь,
Гопо гопо гопопей!
Словом дивным застрекочет
Нас сердцами закипей!
Право, в этих звуках было что-то малявинское, и нужно было носить в душе самую стихию русской речи, чтобы создать эти пляшущие, вихревые, глубоко-эмоциональные звуки.

Много насмешек вызвало другое стихотворение Хлебникова:
Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры.
Пиээо пелись брови,
Лнэээй пелся облик.
Но я готов восхищаться и им. Оно написано размером «Калевалы» или «Гайаваты» Лонгфелло. Если нам так сладко читать у Лонгфелло:
Шли Чоктосы и Команчи,
Шли Шошоны и Омоги,
Шли Гуроны и Мендэны,
Делавэры и Могоки,
то почему же мы смеемся над Бобэобами и Вээомами? Чем Чоктосы лучше Бобэоби? И там, и здесь гурманское смакование экзотических, заумно звучащих слов.

Для русского уха бобэоби так же «заумны», как и чоктосы; шошоны — как и пиээо! И когда Пушкин писал:

        От Рущука до старой Смирны,
        От Трапезунда до Тульчи, —

разве он не услаждался той же чарующей музыкой заумно-звучащих слов?

Маяковский рассказывает, что изо всех стихотворений Некрасова ему в детстве больше всего правилась строчка:
безмятежней аркадской идиллии —
именно потому, что она звучала заумно. Помню, как изучая английский язык, я читал стихотворения Томаса Мура, и они казались мне чарующими, именно потому, что я слабо улавливал смысл. Потом, через несколько лет, уже зная английский язык, я снова принялся их читать и почувствовал, что их главная прелесть исчезла.

Так что не мне издеваться над заумным языком футуристов. И тогда же указывал, что и у русских сектантов есть в сущности такой же заумный язык, отлично выражающий их религиозные чувства.

Карские сектанты, прыгуны, бегают, например, по радельной избе и кричат до последней усталости: феите ренте финитифунт, фенте ренте финитифунт, фенте ренте финитифунт, пока не упадут, как полумертвые. Какая-нибудь корявая духиня Матренка подберет повыше подол, закатит глаза и, кружась в экстатическом плясе, вопит свое ритмическое финитифуит; именно о таком языке, экстазном, оргийно-бредовом, и мечтают москвичи-футуристы. Крученых благоговейно цитирует сектанта хлыста Шишкова:

        Насонтос лесонтос
        Футрлис натруфуптру (5) —

и будь его воля, он, кажется, сжег бы все словари, лексиконы, уничтожил бы все эти вещие, меткие, насыщенные мыслью слова, которые в течение веков накопила мудрость человечества, и остался бы при одном насоптос. Что же! быть может, поэзия и вправду нуждается только в таких экстатических выкриках?

Разве они лишены выразительности? Разве ими невластен поэт передавать свои аффекты и эмоции? «О, если б без слова сказаться душой было можно!» — вздыхал когда-то величайший из лириков, и вот, наконец, совершилось: мы действительно можем без слова, одними лишь заумными воплями излить свою душу в поэзии! Но, как я ни был расположен к заумному языку, мне казалось не слишком утешительным, что целое поколение внезапно пристрастилось к нему, отвергнув, таким образом, все высшие формы культурной человеческой речи. Что сказать о том поколении, которое выдвинуло вдруг из своих недр целую плеяду поэтов, довольствующихся одними нутряными, эмоциональными криками и не нуждающихся ни в каком другом языке. Как бедна должна быть душевная и духовная жизнь эпохи, которая для своего выражения требует только зю цу э спрум! Эпоха Баратынского, эпоха Тютчева, каких мудрых, выстраданных слов требовала она от поэта, а нынешней эпохе довольно и зю цу э спрум, ибо чувства стали простые и грубые, а высшая психическая жизнь сделалась преданием прошлого.

Языковеды многократно указывали, что есть такая, — низшая, — ступень экстатического возбуждения, когда наблюдается страсть к сочинительству новых неслыханных слов, и что эти слова у дикарских шаманок, идиотов, слабоумных, маньяков, скопцов, бегунов, прыгунов почти всегда одинаковы: отмечаются общими признаками, как и всякая заумная речь (6).

Не знаменательно ли, что целое поколение стало демонстративно довольствовуется этими низшими, первоначальными формами человеческой речи, не чувствуя необходимости в высших?

И главное: этот заумный язык, в сущности, совсем не язык, это тот до-язык, до-культурный, до-исторический, когда слово еще не было логосом, а человек — Homo Spaiens’om, когда не было еще бесед, разговоров, а только вопли и взвизги, и не странно ли, что наши будущники, столь страстно влюбленные в будущее, избрали для своей футурпоэзии самый древний из древнейших языков?

Даже в языке у них то же влечение сбросить с себя всю культуру, освободиться от тысячелетней истории.

Да и темы у них, особливо у Хлебникова, такие же древние, ветхие, — есть даже из старокиевской жизни, — ах, ты гой еси Владимир-Красно-Солнышко! — хотя пристало ли поэзии будущего пятиться за сюжетами к скифам, на пятнадцать столетий назад? Не зазорно ли, что под ярлыком футуризма эти будущники печатают повесть из эпохи каменного века — об урочищах первобытных племен, об их идолах, жрецах и шестоперах! Даже эго-поэты посмеиваются:

«Московская фракция Будущего есть фракция Давно-прошедшего, их Futurum есть Plusquamperfectum».

И это фатально, им иначе нельзя; здесь — в диком, пещерном веке для них неустанный магнит.

Сколько бы они ни вещали, что взирают на наше ничтожество с высоты каких-то небоскребов, сколько бы они ни притворялись певцами машин, городов, афиш, аэропланов, трамваев, дредноутов — всей новой грядущей фабрично-площадной цивилизации, сколько бы они ни пели о Шустовских коньячных заводах, о витринах магазинов Аванцо, об автомобильных гаражах и о газетных киосках, все это «так», «для проформы», по долгу футуристической службы, а дай им настоящую волю, так они в тот же миг от небоскребов, киосков, моторов, от всяких залогов будущего побегут в свои пещеры к скифским бабам, к каменному веку:
— Сбросим же с себя наслоения тысячелетних культур!

В сущности, им и сбрасывать нечего. Какие тысячелетние культуры— в России: лужи, вороны, заборы!

Для футуристов итало-французских фабрики, радиотелеграфы, небоскребы, вокзалы — главный нерв, главная суть. Они каждым атомом чувствуют, что настало новое, неслыханное, что, обмотав, как клубок, всю планету стальными нитками рельсов, одолев притяжение земли аэропланным пропеллером, победив пространство и время экспрессами, кинематографами, кабелями, они, американцы, европейцы, должны воспевать не звездную твердь, не Лауру, а керосино-калильную лампу, бензинный мотор, туннели, «ночное дрожание арсеналов и верфей; мосты, перешагнувшие чрез реки, подобно гимнастам-гигантам; фабрики, привешенные к тучам на скрученных лентах своих дымов, автомобили цилиндрическими ящиками», — и все это, конечно, превосходно, но нашим, саратовским, тамбовским, уральским, московским, где же им в Шуе, в Уфе достать хоть один небоскреб? Лужи у них есть, заборы есть, — а до небоскреба еще тысяча лет. Зарядили, медные, одно: монопланы, аэропланы, бипланы, но как равнодушно, формально, словно чужое, заученное. Явно: пафос их жизни не здесь. Пусть они твердят без конца:

        О, мы желаем лучших совершений,
        Затем, что есть теперь аэроплан!

Пусть даже самые поэзы свои нарекут они аэропланными, это, повторяю, в них не главное, это даже не третьестепенное: их корень, их основа не здесь.

Отнимите от Маринетти аэропланы, моторы, авто, — от Маринетти ничего не останется, а Крученых и без мотора — Крученых.

Конечно, аэропланы, кинематографы, небоскребы, авто —тоже невысокая культура, дикарь в котелке — дикарь. Заграничный футуризм и есть порождение такого дикаря в котелке. Но тамбовский еще дичее того.

В декларации «Ослиного хвоста» только что лучистые будущники, в миллионный раз, как по команде, отбарабанили всю ту же хвалу грядущей городской газетно-афишно-машино-аэропланной культуре, как внезапно, словно забывшись, воскликнули;

— Долой Запад! Да здравствует прекрасный Восток!
Почему же Восток? — погодите... Какой же футуризм на Востоке? И какие вам аэропланы, если вы отказались от Запада?

В том-то и дело, что аэропланы у них — показное, а сами они так и глядят, как бы юркнуть на «прекрасный Восток». Ларионов пробормочет про бипланы, да и побежит к малярам, к солдатским портретам, к вывескам и трактирным подносам, к русскому простонародному прянику, к глиняным свистулькам, к лубкам, — к самой захолустной азиатчине, за тысячу верст от той новой грядущей культуры, которую только что так прославлял!

А в другом альманахе, «Союз Молодежи», откровенно проклинают Европу, весь ее «научный аппарат», и зовут нас в Азию, в Китай, к желтолицым, «не знающим нашей научной рассудочности», и предлагают индийскую, персидскую живопись, древнекитайскую лирику.

Это в первой книжке, а в третьей нас уже позвали в Нубию, к корявым раскорякам чернокожим. Василий Каменский, мы видели, весь с головы до ног — азиат. Прославит трамваи, канализацию, асфальт, да и запоет по-татарски:

        Бар хан-нар
        Биштым Кк-эурма
        Ай-маликем!

Таков футуризм в России — вотяко-персидский, башкиро-китайский, ассиро-вавилоно-египетский!

Похоже, что этот футуризм только притворился футуризмом, а на деле он что-то другое.

Там, в глубине, пробивается какое-то другое течение, — коренное, нутряное, очень русское, очень национальное, но столь мало себя осознавшее, что даже клички себе не нашло настоящей, носит покуда чужую, пробавляется чужими лозунгами, и само еще не вполне догадалось, в чем его главная суть.

Это напяленное рвется, по швам и изнутри, все чаще выглядывает нечто подлинное, не похожее ни на какой футуризм.

 
VI

Забудем же о всяком футуризме. Ясно, что наш футуризм в сущности есть антифутуризм. Он не только не стремится на последнюю ступень цивилизации, но рад бы сломать всю лестницу.

Все сломать, все уничтожить, разрушить, и самому погибнуть под осколками — такова его тайная поля.

Но нужно рассказать по порядку. Русскому футуризму уже скоро двенадцать лет. Он начался накануне войны — очень мило, как-то даже застенчиво, даже, пожалуй, с улыбочкой, хоть и с вызовом, но с таким учтивым, что всем было весело и никому не обидно. В 1910 году в несуразном альманахе «Студия» молодой, никому не известный поэт Виктор Хлебников напечатал такие стихи:
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяныю,
О, засмейтесь усмеяльно,
О, рассмешит надсмеяльных, смех усмейных смехачей!
О, иссмейтесь рассмеялыю, смех надсмейных смехачей!
Смейево! Смейево! Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики!
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи! (7)
Смехачи, действительно, смеялись, но, помню, я читал и хвалил. И ведь, действительно, прелесть! Как щедра и чарующе-сладостна наша славянская речь! Только тупица-педант может, прочитав эти строки, допытываться, какое же в них содержание, что же они, в сущности, значат. Тем-то они и прельстительны, что не значат ничего. А что, по-вашему, значит изумрудно-золотой узор на изумительном павлиньем хвосте? Или звон лесного ручья? Сколько раз наши поэты клялись, что смысл в поэзии, будто, — ничто, а главное, будто, — словесная магия, обаяние напевов и звуков, однако никто не додумался до вот таких смехачей и смехунчиков!

О, иссмейся рассмеялыно смех надсмейных смеячей, — ведь это революция, хартия вольности. В самом деле, вы только подумайте, сколько лет, сколько веков, тысячелетий [поэзия] была в плену у разума, у психологии, у логики, слово было в рабстве у мысли, и вот явился рыцарь и без всякого Крестового Похода, мирно и даже с улыбкой, разрушил эти вековые оковы, прогнал от красавицы-Поэзии ее пленителя-Кащея — Разум.

О, рассмейтесь надсмеяльно смехом смейных смехачей! Ибо слово отныне свободно, можете с ним делать, что хотите, хоть венки из него сплетайте, словесные гирлянды, букеты, — как упивался Виктор Хлебников этой новой свободой слова в первые медовые дни после тысячелетнего плена, какие создавал он узоры, орнаменты из этих вольных, самоцветных слов! —

        Бобэоби пелись губы,
        Вээоми пелись взоры,
        Лиээо пелись брови,
        Лиэээй пелся облик. (8).

Слушаешь, бывало, упиваешься. И вправду, до чего грациозно. Если на клочке полотна, в каком-нибудь живописном этюде для нас так восхитительны краски, что мы и не замечаем сюжета, то почему же мне не восхищаться такою же словесною живописью, хотя бы и бессюжетною, хотя бы только орнаментальною.

Да я и восхищался всегда. Смейтесь, смехачи, сколько хотите, по я часами могу с новым и новым волнением читать Суинберна, Блока, Фета, почти не вникая в их мысли, услаждаясь внутренней жизнью стиха. Но смехунчики еще и тем хороши, что, не стесняемый оковами разума, я могу по капризу окрашивать их в какую хочу окраску. Я могу читать их зловеще, и тогда они внушают мне жуть, я могу читать их лихо-весело, и тогда мне чудится, что Пасха, весна и что мне четырнадцать лет. Тогда смехунчики, смешики — как весенние воробушки, как бегущие малые тучки. Нет, действительно, без логоса легче, да здравствует же заумный язык, автономное, свободное слово!

— Уничтожим устаревшее движение мысли по закону причинности, беззубый здравый смысл, симметричную логику! — так постановили русские кубофутуристы на последнем своем съезде в Финляндии.

Разум свергнут, весь мир безразумен, но странно: им и этого мало. Свобода, так свобода до конца! Рушить, так рушить все!

Неужели, свергнув иго Разума, мы останемся в оковах Красоты? Не свергнуть ли и красоту заодно? Довольно над нами владычествовали Петрарки, Бетховены, Рембрандты! Красота поработила весь мир, и Крученых — первый поэт, спасший нас от ее вековечного гнета.

Оттого-то корявость, шершавость, слюнявость, кривоножие, косноязычие, смрад так для него притягательны, и в последней своей поэме он поет собачью конуру, где грязный блохастый пес давит губами клопов, — именно в виде протеста против наших эстетических уставов! Ему и смехунчики гадки, ведь и в них еще осталась красота. Смехунчики есть бунт лишь против разума, а дыр бул щыл зю цю э спрум есть бунт и против разума, и против красоты! Здесь высшее освобождение искусства!

Прежние поэты любили воспевать солнце и звезды, — звезды ясные, звезды прекрасные, —огненные розы мироздания, —и что делал бы Фет без звезд! Бурлюки же именно поэтому: к черту звезды, к черту небеса!—
Небо — труп!!! не больше!
Небо смрадный труп!!!
Звезды черви, пьяные туманом...
Звезды — черви, гнойная, живая сыпь!
Восклицает Давид Бурлюк в своей книге «Дохлая луна» и огромная область эстетики тем самым уничтожена, зачеркнута.

Но изъяв из всего мира разум, отняв у него красоту, изгнав из поэзии женщину, они пошли по этой дороге и дальше. Как бы еще оголиться, что еще с себя такое сбросить, чтобы уже ничего не осталось: только бы на голой земле голые с голыми душами! Какой-то желторотый было выкрикнул:
— Во имя свободы личного случая, мы отрицаем правописание!

А другой подхватил нерешительно:
— Уничтожим знаки препинания! (9)

Но ведь знаки препинания пустяки, тут только что разбунтовались, разошлись, хочется еще и еще. Накинулись всей оравой на Пушкина:

— Пушкин непонятнее гиероглифов!
— Зачем Пушкин не сжег Онегина?
— Пушкин был ниже Тредьяковского!
— Сбросим Пушкина с Парохода Современности!
И даже Игорь Северянин вместе с ними:
— Для нас Державиным стал Пушкин!

Но у Северянина это блажь, модный галстучек, да и как же Северянину без Пушкина: поминутно цитирует Пушкина, выбирает эпиграфы из Пушкина и стихи даже пишет под Пушкина. В конце концов, он, как мы видели, покаялся и почтительно склонился перед гением. А кубофутуристы и вправду: сбросить, растоптать, уничтожить!
— Сбросить Достоевского, Толстого, чтоб они не портили нам воздух! — выкрикнул недавно Крученых.
— Я тоскую по большому костру из книг, — пишет меланхолически Хлебников.

И характерно: когда Василиск Гнедов на минуту, по какому-то капризу, стал внезапно писать по-украински, он и там закричал: долой!—
Перша эгофутурны писня
На украяньский мови:
Усим пабридли Тарас Шевченко
Та гопашник Кропивницкий, —
то есть: всем надоели величайший поэт и величайший актер Украины. Какой ни коснутся культуры, всякую норовят уничтожить.

Так вот оно — то настоящее, то единственно-подлинное, что таилось у них под всеми их манифестами, декларациями, заповедями!

Тут бунт ради бунта, тут экстаз разрушения, и уж им не остановиться никак. Так и озираются по сторонам, что бы им еще ниспровергнуть? Всю культуру рассыпали в пыль, отвергли все наслоения веков и уже до того добунтовались, что, кажется, дальше и некуда, — до дыры, до пустоты, до нуля, до полного и абсолютного Nihil до той знаменитой поэмы знаменитого Василиска Гнедова, где нет ни единой строки: белоснежно-чистый лист бумаги, на котором ничего не написано.

Это бунт против всего без изъятия, вечный, исконный, коренной российский нигилистический, анархический бунт, вечная наша нечаевщина, и это совершенная случайность, что теперь она прикрылась футуризмом. Не нужно нам никаких Маринетти, у нас и своих преизбыточно, — сарынь на кичку, трабабахнем, сожжем!

Маринетти еще не родился, а уж Савва Леонида Андреева на Волге и Урале восклицал:

«Я решил уничтожить все... старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство, Третьяковскую галерею и другие поважнее которые... Нужно, чтобы теперешний человек голым остался на голой земле. Нужно оголить землю, нужно уничижить все... Мы сделаем хороший костерчик и польем его керосином».

Вот где истинный духовный отец российского квазифутуризма, тот же порыв, тот же пафос! Наконец-то мы набрели на ту настоящую сущность, что скрывается в этом течении, какими бы посторонними лозунгами ни пыталось оно прикрываться.

Италии как и не кричать: к черту Данте, к черту Рафаэля! ведь из-за своих грандиозных покойников она вся превратилась в мертвецкую, но мы, новорожденные, без вчерашнего дня, без традиций, почти без истории, без памятников, когда же мы успели изведать эту тиранию прошедшего, этот гнет преданий и предков? Ведь только что начали робко завязываться слабенькие узелочки культуры, какие-то законы, каноны, уставы, как уже рявкнула азиатская глотка: сарынь на кичку, трабабахнем, сожжем!

        Ухнем рухом,
        Бухнем брюхом,
        Хары ары расшибем!

 
VII

Но все же хоть и голая, хоть нищая, а осталась же у них душа. Все же хоть заумным языком, а могут же они ее излить пред такими же освобожденными, как сами! Пусть они отказались от разума, пусть им не нужна красота, но душевная жизнь осталась же у них хоть в зародыше!

В том-то и дело, что нет. В своем зловещем порыве к нулю, к пустоте, к дыре эти страшные поэты-взорвалисты — не только душевное, но и самую душу истребили вконец. Психика, психея, психология, —то, что чуется сердцем в каждой убогой царапине на какой-нибудь свайной постройке, — впервые за миллионы веков сознательно отвергнуто ими. Дыра так дыра, — прорва-прорвой:

— Тайны души не для нас, — гордо похваляются они.
— К черту человеческую душу!
— Мы прогнали Психею прочь, она захватана и затаскана другими, пусть она издохнет в одиночестве, без Психеи нам гораздо привольнее! («Слово, как таковое», с. 11).

И вот без души, без красоты, без мысли, без любви, с одним только нулем, с пустотой — сидят в какой-то дыре и онанируют заумными словами:

— Кукси кум мук и скук!..
— Мороватень Широкая! Виноватень Великан!

Этот их отказ от души кажется мне огромным событием в истории русской культуры. С него начинается новая эра. Эти бедные люди и сами не поняли, какую огромную правду сказали они. Они сказали ее не только от лица футуристов, но и от лица всего своего поколения. Все их поколение, в сущности, говорило тогда:
— К черту человеческую душу! Прогоним Психею прочь!

Психея и вправду была выгнана прочь изо всех тогдашних книг и картин и больше не возвращалась туда. Искусство стало с той поры обездушенным. Прежний ненасытный интерес к отдельной душе человеческой, к ее малейшим движениям, иссяк. Беллетристы либо изощряются в стиле, либо решают социальные проблемы. Психологический роман — умер. Психологии нет ни в повестях, ни в стихах. Поэты отлично владеют стихом, разрешают множество труднейших формальных задач, но душевной жизни у них уже нет никакой; и современная критика, и современная теория искусства своим учением о формальных методах санкционирует это пренебрежение к душе. Все поколение живет только инстинктами, аппетитами, слепыми аффектами, как же ему было не создать бурлюкизма! Напрасно думают, что футуристов семь или восемь. Поскоблите любого из нас, под спудом найдете Крученых. Напрасно Игорь Северянин так патетически требовал, чтобы Россия отвернулась от них. Как будто можно отвернуться от себя! Как будто они не Россия! В том-то и дело, что они это мы, что их голос есть голос всего поколения. Северянина испугал их азиатский, анархический, нигилистический бунт, и он с великолепной наивностью предложил нам изгнать их из пределов России:
Для ободрения ж народа,
Который в угрозный сплин,
Не Лермонтова — «с парохода»,
А бурлюков — на Сахалин!
Они возможники событий,
Где символом всех прав — кастет...
Послушайте меня! Поймите!
Их от сегодня больше нет!
Конечно, это только утопия. Они есть сегодня, они будут и завтра, ибо куда же нам деваться от себя! Они есть тот древнейший родной нигилизм, который снова и снова проявляется у нас в тысяче форм, от которого нам никуда не уйти.

«Откуда взялись нигилисты?» - спросил Достоевский в начале семидесятых годов.

«Да они ниоткуда не взялись, - ответил он, - а все были с нами, в нас и при нас. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая оригинальная форма его проявления».

Это он мог бы повторить и теперь.

 
VIII

Если позабыть о Северянине и вообще о всех петербургских эгопоэтах, которые с этим новым течением связаны чисто внешне, то в российской футурпоззии наблюдаются три тенденции.

Первая — к урбанизму, к той могучей машинно-технической, американо-промышленной культуре, которая, изменив человеческий быт, захватывает понемногу всю вселенную. Это направление не новое: на Западе ему уже за семьдесят, да и у нас модернисты, особливо Валерий Брюсов, так полно и богато отразили его в своих урбанистических стихах, издавна воспевая кэбы, трамваи, рестораны, авто, электричество.

Вторая тенденция — с первого взгляда есть тенденция противоположная, несовместимая с первой: к отказу от культуры, к пещерности, троглодитству, звериности. Но, конечно, их противоречие — иллюзия: они обе лишь дополняют друг дружку, и одна без другой невозможны.Именно машинно-технический быт, покоряя нас все больше и больше, побуждает нас бежать от него.Чем больше человечество будет идти к небоскребам, тем страстнее в нем будет мечта о пещерах. Значит, мы и вправду шагаем куда-то вперед, если вот нас зовут назад! В железобетонный век так естественны грезы о каменном.

Обе эти тенденции присущи теперь всей мировой литературе. Вспомним Кнута Гамсуна, Киплинга, Джека Лондона, Сэттона Томсона, Октава Мирбо и прочих всеевропейских певцов первобытного, звериного, дикого.

Но третья тенденция — самобытная, наша, и больше ничья, и ее-то я стремился здесь выявить. Это воля к анархии, к бунту, к разрушению всех канонов и ценностей — воля слепая, стихийная, почти бессознательная, но тем-то наиболее могучая. Словно все темно-бунтарские силы, которых так много в России, которые есть в каждом из нас, долго искали исход, и вот между прочим прорвались — в невиннейшем литературном течении, которому органически чужды. Эта тенденция в русском футуризме главнейшая.
Эй Колумбы - Друзья открыватели
Футуристы Искусственных Солнц
Анархисты - поэты-Взрыватели
Воспоем Карнавал Аэронц.
И правда, это были динамитчики. Они разнесли вдребезги прежнюю эстетику, ритмику, этимологию, синтаксис, и тем создали новые революционные формы, необходимые для революционной эпохи. Они были варварски-грубы и дики, но такие и нужны революции. Они были вульгарны, но сильны. Уже то, что из их среды вышел такой гений современной эпохи, как Владимир Маяковский, свидетельствует, что они действительно были спаяны с современной эпохой катастроф, голодных эпидемий, революций и войн. Нет поэта, который по темам, по интонациям, по словарю, по жестам, по ритмам, по рифмам был бы в такой мере современным поэтом, как именно этот сподвижник Бурлюка, Василия Каменского, Хлебникова. Он плоть от их плоти. Не будь их, не было бы и его. Они своими "Дохлыми лунами" "Ослиными хвостами" и "Пощечинами" - расчистили ему дорогу для его самобытного - истинно революционого творчества. Если бы не было зю цу э скрум, не было бы ни "Облака в штанах", ни "Мистерии-буфф". И многого не поймут в Маяковском те, кто оторвут его от Хлебникова, Каменского, Бурлюка и Крученых. Только они дали ему возможность так полно отразить катастрофическую нашу эпоху. Ибо и у него, как мы ниже увидим, психическая жизнь однотонна, элементарна, скудна, без оттенков. (10)

Корней Чуковский

 
1 О дисгармонии и диссонансе см.: Н. Бурлюк. Кубизм. ("Пощечина общественному вкусу", с. 101); о какофонии, о неправильном и неприятном для слуха см. Кульбин и Крученых. Декларация слова, как такового; а также "Трое", с. 29, 32.

2. А. Крученых, В. Хлебников. Бух лесиный. СПб, 1913, с.4.

3. А. Крученых. О женской красоте. Баку: Литературно-Издательский Отдел Политотдела Каспфлота, 1920.

4. См. статью «Пролетарское искусство» в «Газете футуристов» № 1 (Москва, 1918г.).

5 А. Крученых. Взорваль, с. 43; «Трое», с. 27.

6. См., например: А. Л. Погодин. Язык, как творчество. Харьков. 1913, Гл. 8. «Роль языка в состоянии экстаза», с. 125-149.

7. «Студия импрессионистов». Треугольники. Книга 1-я. Редакция Н. И. Кульбина, изд. Н. И. Бутковской, 1910, с. 4.

8. «Пощечина общественному вкусу». М., 1913, с. 7.

9. «Садок судей», П. — Они, действительно, довели количество знаков препимания до минимума и в своих стихах обходились без запятых, вопросительных знаков и точек. Это очень характерная черта. Предыдущие поколения, чем дальше, тем больше требовали знаков препинания, потому что с ростом Духовной Культуры, интонации все усложнялись, и нужно было множество знаков, чтобы выразитъ изощренную, богатую оттенками психику. У такого писателя, как, например, Б. В. Розанов, на протяжении одной только фразы сменялось несколько душевных тонов; как же ему было не прибегать к ежеминутным курсивам, кавычкам, тире! А поколению упрощенному, психически-бедному, чуждому этого разнообразия душевных топов можно обойтись и без знаков!

10. Главку о Владимире Маяковском из книги "Футуристы" см. в статье "Ахматова и Маяковский".
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024