Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваСуббота, 16.12.2017, 08:20



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

К. Чуковский


Кубофутуристы

                                      Часть 1

I

Крученых говорит: наплевать!

— То есть позвольте... на что наплевать?
— На все!
— То есть, как это на все?
— Да так.

Ужасно, какой беспардонный. Это не то что Игорь. Тот такой субтильный, тонконогий, все расшаркивался, да все по-французски; этот — в сапожищах, стоеросовый, и не говорил, а словно буркал:
Дыр бул щыл
Убеш щур
Скум
вы-ско-бу
раз эз

И к дамам без всякой галантности. Петербургские — те были комплиментщики, экстазились перед каждой принцессой:

- Вы такая эстетная, вы такая бутончатая...Я целую впервые замшу ваших перчат.

А Крученых икнет, да и бухнет:

- У женщин лица надушены как будто навозом!

Такая у него парфюмерия. Этот уж не станет грациозиться. Эротика в поэзии ненавистна ему, и вслед за Маринетти он готов повторять, что нет никаких различий между женщиной и хорошим матрацом. "Из неумолимого презрения к женщине в нашем языке будет только мужской род”.

Петербургские эгофутуристы — романтики: для них какой-нибудь локончик или мизинчик, кружевце, шуршащая юбочка — были магия, сердцебиение, трепет. "Груди женские — тут не груди, а дюшесс”, — слюнявились они в своих поэзах, а Крученых только фыркнет презрительно:

- Эх вы, волдыри, эго-блудисты!
И про этот самый дюшесс выражается:
Никто не хочет бить собак
Запуганных и старых,
Но норовит изведать всяк
Сосков девичьих алых!
Если эгофутуристы в мечтах видели себя юными принцами на каких-то бриллиантовых тронах, то Крученых о себе отзывается:

"Как ослы на траве, я скотина!"

И если эгофутуристам мерещилось, что среди виконтесс-кокотесс на ландышевых каких-то коврах они возлежат в озерзамке, но у Крученых другие мечтания:
Лежу и греюсь близ свиньи
На теплой глине,
Испарь свинины
И запах псины,
Лежу добрею на аршины.
Свинья, рвота, навоз, ослы — такова его жестокая эстетика. Он и книжечку свою озаглавил: «Поросята»; не то что у Игоря — «Колье принцессы», «Элегантные модели», «Лазоревые дали».

Когда он хочет прославить Россию, он пишет в своих «Поросятах»:
В труде и свинстве погрязая,
Взрастаешь, сильная родная,
Как та дева, что спаслась,
По пояс закопавшись в грязь.
И даже заповедует ей, чтобы она и впредь, свинья-матушка, не вылезала из своей свято-спасительной грязи, — этакий славянофил, свинофил!

Северянину это свинофильство не нравится, и в "Поэзе истребления" он пишет:
Позор стране, дрожавшей смехом
Над вырожденьем! - дайте слез
Тому, кто прировнял к утехам
Призывы в смерть! в свинью! в навоз!
Но для Крученых эти "призывы в свинью и навоз" - есть священное торжественное дело, которому он фанатически предан.

Всякая грация, нежность, всякая душевная нарядность отвратительны ему до тошноты. Если бы у него невзначай сорвалось какое-нибудь поэтично-изящное слово, он покраснел бы до слез, словно сказал непристойность.

Такие были они все, эти московские: Рафаэли навыворот, эстеты наизнанку. Срывы, диссонансы, угловатости, хаотическая грубость и мерзость — только здесь почерпали они красоту, борясь со всякой приторностью, зализанностью, всяким щегольством и жеманством.

Оттого-то им казался столь милым дикарский, черный, раскоряченный идол, а всемирный красавец беломраморный бог Аполлон внушал им одно отвращение. Та тяга к дикарству, о которой мы сейчас говорили, ни у кого не проявилась в такой мере. И мы верим, что это у них не поза, не блажь, а органичное, подлинное чувство, что дисгармония, диссиметрия, диспропорция на самом деле были обаятельны для них.

В своей знаменитой «Декларации слова, как такового» они недаром восхваляют какофонию. (1)

"Нужно, чтоб читалось туго... занозисто и шероховато!” — писали они многократно.

Как же им не гнать из чертогов поэзии женщину, Прекрасную Даму, любовь? Мы видели, что даже Beнеру Милосскую они, разжаловав, сослали в тайгу.

Эротика, этот неиссякающий источник поэзии, от «Песни песней» до шансонет Северянина, отвергалось ими, как великое зло, и если Северянин поет, что паж полюбил королеву и королева полюбила пажа, то Крученых нарочно ведет эту королеву на гноище и заставит отдаваться полумертвецу-прокаженному среди блевотины, смрада и струпьев! (2)

К черту обольстительниц-прелестниц, все эти ножки, ланиты да перси, и вот красавица из альбома Крученых:

        Посмотри, какое рыло,
        Просто грусть.

Все это, конечно, называлось бунтом против канонов былой, отжитой красоты, и, как мы ниже увидим, нет такого пункта в нашей веками сложившейся жизни, против коего не бунтовал бы Крученых, но странно: бунтовщик, анархист, взорвалист, а скучен, как тумба.

Нащелкает еще десятка два таких ошеломляющих книжек, а потом и откроет лабаз, с хомутами, тараканами и дегтем. (Игорь Северянин открыл бы кондитерскую!) Бывают же такие несчастно рожденные: он и форсит, и подмигивает, а мы умираем со скуки.

Уже двенадцать лет, из году в год, он занимается своим унылым бунтарством. Два бунта особенно полюбились ему:

        1. Бунт против красоты, - главным образом, женской.

        2. Бунт против связной логической речи.

Бунт против женской красоты сводится у него, как мы видели, к неприязненным отзывам о воспеваемых поэтами прелестях женского тела. Это у него называется "изгонять гипертрофию (sic) женственности из искусства".

"Футуристы женщину считают машиной - для сгорания запаса любви, но это сгорание - полное". (3)

Бунт против логической речи сводится, как мы видели, к написанию целого ряда ничего не значащих слов.

Кроме этого, Крученых ничего не умеет. Даже к хорошему скандалу неспособен. Берет, например, страницу, пишет на ней слово шиш, только одно это слово! — и уверяет, что это стихи, но и шиш выходит невеселый. Только Россия рождает таких скучных людей, — под стать своим заборам и осинам. У другого вышло бы забубенно и молодо, ежели бы он завопил:

        - Беляматокияй!
        - Сержамелепета!

А у этого-даже скандала не вышло: в скандалисты ведь тоже не всякий годится, это ведь тоже призвание! Берет, например, страницу — зеленую или даже оранжевую, и выводит на ней с закорючками:

        - Читатель, не лови ворон.
        - Фрот фрон ыт,

           Алик, а лев, амах.
Но и сам деревенеет от скуки.

Перед нами почти все его книжки: «Взорваль», «Помада», «Возропщем», «Мир с конца», «Бух лесиный», «Игра в аду», «Поросята», и мне кажется, что у меня на столе какая-то квинтэссенция скуки, тройной жестокий экстракт, как будто со всей России, из Крыжополя, Уфы и Перми, собрали эту зевотную нуду и всю сосредоточили здесь. Уже одни их заглавия наводят на меня ипохондрию, а казалось бы, книжки пестрые — желтые, зеленые, пунцовые! — но, боже мой, как печальна Россия, если в роли пионера, новатора, дерзителя и провозвестника будущего она только и умела выдвинуть вот такую беспросветную фигуру, которая мигает глазами и безнадежно бормочет:

        - Те гене рю ре лю бе...
Хорошо, если он добормочется до такого, например анекдота:

"27 апреля в 3 часа пополудни я мгновенно овладел в совершенстве всеми языками. Таков поэт современности. Помещаю свои стихи на японском, испанском и еврейском языках” ("Взорваль").

Но это редко, раз в год, а обычное его состояние — те гене рю ри ле лю, маль си кнуд драв, бер па би пу...

 
II

Но пусть другие смеются над ним, для меня в нем пророчество, апокалипсис, перст, для меня он так грандиозен и грозен, что всю предреволюционную нашу эпоху я готов назвать эпохой Крученых!

Ничего, что сам по себе он пустяк, мелкая и тусклая фигурка, но как симптом он огромен. Ведь и холерные вибрионы мелочь, да сама-то холера не мелочь. Как в конце шестнадцатого века в елизаветинской Англии не мог не возникнуть Шекспир, так в Москве накануне революций и войн, не мог не появиться Крученых. А с ним и другие такие же - кубофутуристы московские - Вас. Каменский, Владимир Маяковский, Виктор Хлебников, три или четыре Бурляка, Бенедикт Лившиц, Антон Лотов, Константин Большаков, ежедневно рождались новые, и все они кричали о себе:

"- Только мы лицо нашего времени!”

"- Мы новые люди новой жизни!”

И правы, непререкаемо правы: пусть чудовищны их невозможные книжки, они не ими одними написаны, а и мною, и каждым из нас. Когда мы смеялись над ними, не смеялись ли мы и сами над собой?

«Дохлая луна», «Ослиный хвост», «Поросята», «Пощечина», «Требник троих», «Мир с конца», «Бух лесиный», «Садок судей» - понадобились же они именно нам, а не другим поколениям, задели же в наших сердцах что-то самое живое и кровное! Не может же быть, чтобы здесь был только скандал, только бред, чтобы вся эта обширная секта зиждилась на одном хулиганстве!

Секты хулиганством не создашь, вообще ничего не создашь хулиганством. А если бы и одно хулиганство, то ведь хулиганство бывало и прежде, откуда же его внезапный союз с русской литературой и живописью, с русской передовой молодежью, с русской, наконец, интеллигенцией? Сказав: безумие, бред — вы еще ничего не сказали, ибо что ни век, то и бред, и в любом общественном безумии есть своя огромная доля ума. В том-то и дело, что это безумие - массовое. Оно охватило и музыку, и скульптуру, и архитектуру, и поэзию, и нравы, и быт. Тот, кто знает современную Москву, ясно чувствует, что эта Москва не могла не породить именно таких футуристов. Замечательно, что в каждой стране были свои футуристы, совершенно между собою несхожие: в Италии одни, в Германии другие. Наши в каждом своем жесте - Россия. Они национальны, как Москва. Их глотками орала и орет о себе Москва наших катастрофических дней.

Где же смысл этого бессмыслия, где же логика этого бреда? Почему не раньше, не третьего дня, а именно как раз в эпоху революций и войн, какая-то нечеловеческая сила заставила даровитых и бездарных художников, выразителей наших жe дум, нашего же мироощущения, завопить сплошной "рррракаллиооон”, сплошное "зю цю э спрум”, возлюбить уродство, какофонию, какие-то шиши и пощечины, какие-то ослиные хвосты, сочинять стихи из одних запятых, а картины из одних только кубиков?

Это огромный вопрос, вопрос нашей современной России, о нынешнем же ее выражении лица. В Петербурге футуризм не нашел себе почвы, потому что Петербург - академик и классик, потому что не всякую Россию он примет, - только профильтрованную, только очищенную. А Москва есть всякая Россия, в сыром, натуральном виде, там полная воля тамбовским, уральским, саратовским глоткам орать во всю силу свое!

Среди московских кубофутуристов немало талантов, и многих нельзя не любить, - но все они вместе, как группа, как явление русского быта, свидетельствуют о роковом понижении нашей национальной духовной культуры. Это нужно сказать раз навсегда.

Возьмем одного из них, наиболее таланливого, песнобойца Василия Каменского. Он подлинный, несомненный поэт, но тем страшнее он, как знамение эпохи. Постараемся понять и полюбить его песни, вникнуть в самые основы его творчества, чтобы, осуждая его эпоху и школу, не осудить по ошибке его самого.

 
III

ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ

Когда я впревые читал его песни, мне казалось, что на небе радуги и на улицах флаги. Все его слова разноцветные. Каждое как пасхальная крашенка:
Чурли, журчей! бурли, журчей!
Он и сам словно чурлящий журчей, чурлит и бурлит без конца. И все об одном — о веселии. Он самый веселый из современных поэтов, всюду у него карусели, колокола, карнавалы. Все его звоны — малиновые. И хотя ему уже пятый десяток, он продолжает твердить:

— Колоколь в свою!

— Лейся, моя кумачовая молодость!

Чтобы петь, ему нужно ощущать себя юношей, или даже ясноглазым ребенком. Ребенком он ощущает себя чаще всего.

— Я стал ясный ребенок.

— Вот мои радости детские.

— Не осудит ясный Боженька мое сердце детское —
и когда читаешь его книги, кажется, что в небе действительно не грозный Иегова, но Боженька. Каменский — почти всегда семилетка, невзрослый, и даже, когда в его стихах появляются женщины, он поет о них, как о королевочках-девочках, с которыми так весело резвиться. Он не знает ничего о мире взрослых: у него ни трагедий, ни панихид, ни проклятий, ни похотей. Что бы ни случилось он поет:
Дни настали огневейные,
Расступитесь небеса,
Пойте песни солнцевейные,
Раздувайте паруса!
Такова его единственная песня. Других он не поет и не слышит. Его единственная заповедь всем людям:

        И будьте дети!
        Христос воскресе!
        И все сольемся в святом кругу!

У него это не программа, но подлинное. Самые слова его песен окрашены детскими, пасхальными красками, и когда он поет, например, о том, что зайки заятся, что солнце солнится, что море морится, что костры кострятся, что крылятся крылья, — в этих наивных плеоназмах чувствуется то же невзрослое восприятие жизни. Недаром его любимые звуки:
— Циа-цыпц-цвилью-ций
— Цувамма, цувамма.
— Чарн, чаллы, ай.
Ему легче выражать свои чувства этими птичьими звуками, чем нашей взрослой, логической речью. Мудрено ли, что однажды, слушая весеннее пение птиц, он и сам ощутил себя птицей:
Ничего я не знаю, не ведаю,
Только знаю свое — тоже песни пою...
Тоже радуюсь, прыгаю, бегаю
Циа-цинц-цвилью-ций!
В его творчестве действительно есть что-то птичье. Опьяняясь своей песнью (или, как он говорит: песнопьянствуя), он забывает людские слова и начинает щебетать и присвистывать:

         Цамм-цама! Цаым-цама!
         Цамайра цамм-цама
         Тамайра! Мамайра дайра! Мадаирамайра!

Как и птице, ему для пения нужно весеннее солнце, недаром он называет себя солнцезярным, солицевейным, солнцегением. Никакое горе не смущает его. Он ликует, несмотря ни на что.

В Росии голод, люди поедают детей, а он издает журнал, — «Мой Журнал», где на первой же странице печатает:

        - Сегодня жизнь кумачевая — малина!

И где мы ни откроем его книги, всюду читаем одно:
         Сегодня жизнь кумачевая — малина!

Естественно, что уже на десятой странице эта малина весьма приедается. Ежедневная Пасха — каторга, карусели хороши на минуту, но какая это смертельная тоска — всю жизнь не сходить с каруселей! Сегодня малиновый звон, завтра малиновый звон, не слишком ли много звону! А без звону Каменский не может. Звон его любимое слово. У него и солнце «звенит», и день «звенит», и ночь «звенит», и молодость «звенит», и Россия «звенит» —

         — Звени, весенняя Россия!

И даже голова у него звенит беспрестанно:
          — Сегодня звенит Своя Голова.
          — Звени, пока не огорошена, отчаянная голова.

Пусть бы звенела, но не так однозвучно. У прежних поэтов сколько было различных душевных тонов: и отчаяние, и юмор, и сомнение, и гнев, и раздумие, а у этого, у бедного, только одно «циа-цинц-цвилью-цинц» и больше ничего, только это. Простейшее, элементарнейшее чувство, не столько человечье, сколько птичье.

Как богаты, разнообразны и сложны были интонации у прежних поэтов, потому что богата, разнообразна, сложна была их душевная и духовная жизнь, а у этого, в сущности, никакой ни душевной, ни духовной жизни нет — ни вопросов, ни надежд, ни разочарований, ни верований, — и если его поставить рядом с такими поэтами, как, например, Баратынский, он покажется, если не птицей, то во всяком случае еще не человеком.

Мы любим заумный язык, нам нравится циа-цинц-цвилыо-цинц, мы знаем, что без заумного языка никакой поэт невозможен, но что подумать о том поколении, которому другого языка не требуется, которому довольно и такого! Тут потрясающая убыль духовности, обеднение душевной жизни чрезвычайное.

Ниже мы увидим, что и другой кубофутурист Маяковский, при всем своем сильном таланте, есть такая же страшно упрощенная, страшно-элементарная личность, без всяких душевных тонов и оттенков, которая самым фактом своего бытия свидетельствует о катастрофическом погрубении русского общества.

 
IV

Каменский не был бы московским современным поэтом, если бы рядом с детскостью в нем не уживалось бы буйство. Он великолепно умеет кричать:
Ухнем рухом,
Бухнем брюхом,
Хары ары расшибу.

Или:

Мотай в бесшабашную! Лупи врукопашную!

Или:

Шарабарь когтищами!
Запивай винищами!
Его поэма «Стенька Разин» показала, что в этом ясноглазом ребенке действительно живут погромные ревы и крики, что «печеночный ножик» ему по руке, что Стенька Разин ему не чужой. В высшей степени русскими, национальными звуками изображает он свою «бесшабашь»:
Воля расстегнута,
Сердце без пояса,
Мысли без шапки
В разгульной душе!
Кастетом он владеет не хуже своего любимого Стеньки:
        - Крой! Шпарь! Чеши! Пали! Свисти! Глуши! Раздайся! Слепая стерва, не попадайся. Вввва-а!

Этими двумя восторгами исчерпывается вся его психика:

1) восторг детской ясности и 2) восторг исступленного буйства. Либо девочка-королевочка, либо слепая стерва; либо ясный Боженька, либо печеночный ножик! Перелистайте все его книги, больше вы ничего не найдете в них, только эти две элементарнейшие ноты, — опять-таки в соответствии с психикой всего поколения.

В его звуках есть Индия, Персия, Турция. Он по самому существу своему азиатский, восточный поэт. Иногда он татарин:
Инной юрза мурза
Ийля пиля
Бар хам пар Биштым.

Иногда он персиянин:

Аи хяль бура бен
Сивсрим сизэ чок.
Ай Залма —
Ай гурмыш —джаманай.
Аи пестритесь ковры
— Моя Персия,
Знаменательно, что поэзия Василия Каменского вся с начала до конца азиатская. Кажется, отними у него все осмысленные европейские слова, он и с одною «цви-цвилыо» сумеет остаться поэтом. Многие его неологизмы чрезвычайно удачны, как, например, Гдетотамия, песнепьянствовать, журчей, весниянка, — но горе ему, когда позабыв свой заумный язык, он начинает пользоваться речью Европы. Тут-то и сказывается та низкопробная вульгарная среда, которая породила его. Едва он покидает свой заумный язык, у него возникают такие смердяковские строки:
Трамвай, асфальт, канализация.
Вот где цветет цивилизация.

Или еще низкопробнее:

У мачты белый капитан
Уперся вдруг в бинокль.
Какой-то пьяный шарлатан
Рисуется в монокль.
И странно: вся его фразеология, все его приемы мышления начинают вдруг напоминать изумительного капитана Лебядкина, того самого, который сочинил:

        Жил на свете таракан,
        Таракан от детства,
        И потом попал в стакан,
        Полный мухоедства.

Напрасно думают, что капитан был бездарен; напротив, он был истинный, вдохновенный поэт. У него тоже был полет, была крылатость солнцевейной души. Он тоже был оптимист, он тоже любил праздничную радость:

        Здравствуй, здравствуй, гувернантка!
        Плюй на все и торжествуй —

это мог бы спеть и Василий Каменский. Беда в том, что его стремительные мысли и образы не поспевали за его вдохновениями, что для выражения самых возвышенных чувств у него были сумбурные, смешные слова дикаря, подчиненные трогательно-нелепому синтаксису. Но и Лебядкин едва ли сказал бы:
— Футуритичен вам сердечно!
— Эй на подвиг, эскадрилья, в лозунг-нон-плюс ультра.
— Я весь последний модный шик.
— Весь талант мой из слов симфонический,
Кубок мой навсегда фантастический.
И даже Лямшин не мог бы заставить Лебядкина напечатать такие стихи:

        Я поцелую по-цейлонски
        Твою целительную цель.

Ужасно его пристрастие к дешевым иностранным словам, — шик, файфоклек (!), ной плюс ультра, канализация, монокль. Лишь эта, лишь вульгарная Европа доступна ему. А в Азии он дома, силен и удачлив:

        Ухнем рухом,
        Бухнем брюхом,
        Хары, ары, расшибу.

Здесь есть и размах, и кулак, и талант. О своем футуризме он говорит на том же дикарском жаргоне. И разве не мог бы Лебядкин сказать:
В России тягостный царизм
Свалился в адский люк,
Теперь царит там футуризм, —
Каменский и Бурлюк.
С революцией у Каменского кровная связь. По крайней мере, Он сам повторяет о себе многократно:

        — Я весь в общем зареве кузницы нового мира!
        — И торжествуем марсельезно, и революцию куем!

Хорошо это или плохо, но нужно сказать, что почти вся эта московская группа издавна декларирует свою кровную связь с революцией, и в первом же номере «Газеты футуристов», вышедшем в марте 1918 года под редакцией Дав. Бурлюка, Вас. Каменского и Влад. Маяковского, она напечатала особый «Декрет», где требовала, чтобы их, футуристов, признали подлинными пролетарскими поэтами. В этой газете футуристы постоянно твердили:

        - Мы — пролетарии искусства!
        — Истинные пролетарии от искусства — мы...

Маяковский так и говорил пролетариям:

«С жадностью рвите куски здорового молодого, грубого искусства, даваемые нами».

В ту пору они страшно хлопотали, чтобы пролетарии не отвернулись от них:

«Товарищи-зачинатели пролетарского искусства, — писали они, —возьмите для пробы хотя бы две книги, написанные до революции: «Войну и мир» Владимира Маяковского и «Стеньку Разина» Василия Каменского, и мы убеждены, что вы потребуете от Совета Народных Комиссаров в мильонах экземпляров напечатать эти народные книги, во славу торжества пролетарского искусства» (4).

Над этим немало смеялись, но в главном и основном они правы: их действительно сформировала современная наша эпоха, они действительно есть подлинное ее отражение.

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2017
Яндекс.Метрика