Главная
 
Библиотека поэзии СнегиреваЧетверг, 29.06.2017, 13:40



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

И. Б. Ничипоров

 

                   Поиски «героя времени» на изломе эпох:
драматические поэмы С.Есенина «Пугачев» и «Страна негодяев»

Постижение национального бытия и народного характера в поэзии С.Есенина брало начало еще с лирики 1910-х гг., обладало своей динамикой, логикой художественного развития и на разных этапах было обусловлено атмосферой предгрозовых ожиданий, утопических надежд, революционным и послереволюционным трагедийным мироощущением. Если в середине 10-х гг. мятежные стихии русской души воплощались у Есенина в образах "романтизированных носителей вольницы – Марфы Посадницы, Степана Разина, Емельяна Пугачева, Васьки Буслаева, кандальных людей, каторжников"[1], то в новом социально-историческом контексте начала 20-х гг. "в образе лирического героя-хулигана произошло движение от романтической вольницы к драматизму"[2] .

Действие поэмы "Пугачев" открывается исповедальным монологом предстающего в образе романтического героя-странника Пугачева. Картина окружающего бытия, где "ржет дорога в жуткое пространство" и луна подобна "желтому медведю", прорисованная языком насыщенных имажинистским колоритом и в то же время возвышенной романтикой образных сцеплений и обобщений, предстает деформированной жизненной усталостью и душевной болью героя, который прошел через ощущение себя на грани небытия: "Не удалось им на осиновый шест // Водрузить головы моей парус"[3]. В образно-интонационном строе монолога пронзительно звучат ноты прямого обращения к родной стихии, "разбойному Чагану": "Яик, Яик, ты меня звал // Стоном придавленной черни". В парадоксальном взаимоналожении возвышенного и сниженного образного планов, внутреннего переживания и картин внешнего мира – здесь проступает сокровенное чувствование мятежной душой героя потаенного, скорбного пространства деревенской, народной жизни, вбирающее в себя, как и в ранней есенинской лирике, религиозные составляющие художественного мировидения:

Пучились в сердце жабьи глаза
Грустящей в закат деревни.
Только знаю я, что эти избы –
Деревянные колокола…

Тяга Пугачева к познанию народного бытия, интуитивному вслушиванию в его неспокойные ритмы выражается в усилении диалогических интенций в сознании и речи героя, в усложнении образной системы "точек зрения" в поэме, которая построена на соотнесении позиции и судьбы центрального персонажа с иными "героями" и "антигероями" времени. Подобная диалогическая структура обуславливает в произведении остроту драматургического действия.

Так, в разговоре со Сторожем в надрывных вопрошаниях Пугачева о народной жизни ("Слушай, отче! Расскажи мне нежно, // Как живет здесь мудрый наш мужик?") заключено предощущение неутешительного ответа. Образ Сторожа являет в поэме один из вариантов народного характера, одно из воплощений героя смутного времени. В своих трех ключевых монологах он предстает как рефлексирующая личность из народной среды, размышляющая о скрытых импульсах бунта против "каиновой" власти, об истоках русского странничества, о неутоленной потребности крестьянства в организующей лидерской силе: "Уже мятеж вздымает паруса. // Нам нужен тот, кто б первый бросил камень". Примечательно, что поиск подобного героя из народа, идущего по пути трагедийного осмысления междоусобицы, будет продолжен Есениным – уже на материале современности – в поэме "Анна Снегина" (1925), в образах возницы и особенно мельника и его жены, также говорящих о "мужицких войнах", о "погибшей кормилице Руси"[4], но уже, в отличие от Сторожа, без романтизации и апологии бунта. Речевое же самовыражение Сторожа, особенно в итоговом монологе "Русь, Русь!..", в значительной степени предстает как инвариант внутренних устремлений самого Пугачева и даже в своей языковой экспрессии, оформлении пейзажных образов весьма созвучно стилистике пугачевских монологов: "Колокол луны скатился ниже, // Он, словно яблоко увянувшее, мал. // Благовест лучей его стал глух".

Начиная со второй сцены поэмы происходят заметное расширение сферы изображения народной жизни, дальнейшая диалогизация речевой ткани. Из массы народных голосов, в предощущении бунта возвещающих о "бегстве калмыков", выкристаллизовываются новые яркие образы "героев времени". Во второй сцене это рельефно выведенный характер казачьего лидера Кирпичникова, противостоящего карающей силе власти. В его обращенной к казачьей массе и сочетающей образные ассоциации с ораторским подъемом речи выражение сыновнего патриотического чувства ("За Россию нам, конешно, больно, // Оттого что нам Россия – мать") соединяется с попыткой утвердить диалектику осмысленного, гуманистического бунта – и "мятежа свирепого":

Наши б кони, длинно выгнув шеи,
Стадом черных лебедей
По водам ржи
Понесли нас, буйно хорошея,
В новый край, чтоб новой жизнью жить.

В пятой же сцене ("Уральский каторжник") "героем" взбунтовавшейся крестьянской среды выступает Хлопуша – "сын крестьянина Тверской губернии". В отличие от речи Кирпичникова, обращенной к народной, казачьей судьбе в целом, монологи Хлопуши автобиографичны ("то острожничал я, то бродяжил") и пронизаны прежде всего исповедальным звучанием. Мятеж для него – "местью вскормленного бунтовщика" – обретает едва ли не вселенское, метафизическое значение, связанное и с перерождением омертвевшего природного бытия, "зари желтого гроба", и с обновлением пораженного внутреннего существа человека: "Ах, в башке моей, словно в бочке, // Мозг, как спирт, хлебной едкостью лют". В его итоговых призывах и раздумьях о мощи "гнева рабов" утрированно преломились черты соборного сознания и обнаружились задатки народного трибуна: "Только надо сейчас же, не откладывая, // Всех крестьян в том краю взбунтовать".

Параллельно с обрисовкой и речевым самораскрытием столь разнообразных "героев времени" в поэме художественно прослеживается и углубление внутренней жизни центрального героя – в третьей и четвертой сценах произведения. Поиск Пугачевым путей самоосмысления осуществляется поначалу в сфере индивидуального бытия ("Я значенье мое разгадал") – в наблюдении над своим "степным дикарством", в прозрении сердцевины души: "Ворочается зверенышем теплым душа". Если в начальных монологах связь между дисгармонией природной жизни и ритмами бытия неприкаянной души оставалась в подтексте ("Клещи рассвета в небесах // Из пасти темноты // Выдергивают звезды, словно зубы…"), то теперь постижение природных законов, "бега ветра и твари шага" открывает путь к познанию мира и людских характеров, ведет к апологии стихийно-звериного начала в человеке: "…Люди ведь все со звериной душой, – // Тот медведь, та лиса, та волчица, // А жизнь – это лес большой".

От индивидуального масштаба пугачевская рефлексия устремляется к осмыслению народной судьбы, роковой, мистической связи народа и власти, проступившей в тревожных слухах о "мертвой тени императора". В качестве решающей кульминации пути трагического героя – "избранника и заложника истории"[5] – в поэме выдвигается момент жертвенного самопровозглашения Пугачева "императором Петром" ради "буйствующих россиян". В метафорическом строе речи Пугачева о свершившемся отречении от своего имени ("в мертвое имя влезть") угадывается параллель с выбором горьковского Данко ("Трудно сердцу светильником мести // Освещать корявые чащи") и особенно с сюжетом есенинской революционной поэмы "Товарищ" (1917), который увенчивался новым сошествием "младенца Исуса"[6] на землю для жертвы за республику. В поэме "Пугачев" назревающий бунт требует от "героя времени" своего рода перевоплощения, порождая болезненный разрыв личностного и мессианского:

Больно, больно мне быть Петром,
Когда кровь и душа Емельянова.
Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново…

Расширение трагедийного фона при изображении Пугачева обусловлено в динамике сюжетного действия поэмы столкновением "героя времени" с разнозаряженными стихиями народной жизни, поляризация которых особенно наглядно проявляется в антитетичном сочетании шестой и седьмой сцен поэмы.

В шестой сцене ("В стане Зарубина") в диалогах казаков – будущих сподвижников Пугачева – в переплетении яви и мифологии запечатлевается атмосфера бурлящей народной жизни, проникнутой напряженным ожиданием грядущих сдвигов, в их не только социально-политическом, но и планетарном, природно-космическом масштабе, сдвигов, которые призваны превозмочь агрессивную деструктивность, отравляющую даже природный мир: "Месяц… раздирает, как ястреб, кусты"; "Луны лошадиный череп // Каплет золотом сгнившей слюны". Этот пассионарный, религиозный по сути подъем народного духа обретает целостное художественное воплощение в итоговом монологе Зарубина, построенном на ассоциациях с мотивами предреволюционной есенинской поэзии. Жажда в грядущем бунте провидеть "нежданную радость", что "упадет на мужицкую Русь", приводит к прозрению мистического единства бунтующей личности, народа с природным бытием:

Даже рощи –
И те повстанцами
Подымают хоругви рябин.

В седьмой же сцене ("Ветер качает рожь") иносказательный пейзажный образ в заголовке предвещает изображение внутренних брожений в пугачевском стане. В речах Творогова, Бурнова, Чумакова активной энергии народного сопротивления отчетливо противопоставляется выбор в пользу обывательского, индивидуалистического существования, желание "жить до страха и боли": "Слушай, плевать мне на всю вселенную, // Если завтра здесь не будет меня!". Косная, инертная сила русской жизни выдвигает Творогова в качестве своего рупора, "антигероя времени", выступления которого оттеняют трагизм личности главного героя, надвременный, метафизический смысл его бунта. Слова Творогова об обреченности пугачевского движения неслучайно, как отмечалось в критике, звучат на имеющем вполне определенный исторический подтекст фоне "хмурой октябрьской поры": "Вот такая же жизни осенняя гулкая ночь // Общипала, как тополь зубами дождей, Емельяна". Энергии пугачевского жертвенного самоиспепеления здесь противостоит иллюзия самосохранения в череде исторических катастроф: "Только раз ведь живем мы, только раз!".

Завершающая восьмая сцена поэмы ("Конец Пугачева"), передавая апогей одиночества и страдания "героя времени", в то же время открывает новые грани в его внутреннем мире.

Поединок с изменниками оборачивается для Пугачева роковым вызовом "угрозам суровой судьбы" ("Неужель это плата за все, что я выстрадал?") и даже символическим противопоставлением закосневшему природному миру, осени – "злой и подлой оборванной старухе". Однако в итоговом монологе Пугачева ("Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?..") его пассионарное горение осложняется процессом напряженного вглядывания внутрь себя и неожиданно передается в элегическом ключе. Знаменательные параллели с мотивами и интонациями поздней философской лирики Есенина просматриваются в раздумьях Пугачева об "отзвеневшей юности", "былой мощи", в стремлении преодолеть трагическую отчужденность от бытия и приобщиться к гармонии вольного природного космоса, с его сельским колоритом "степной провинции". Выход личности героя на метафизический, надысторический уровень познания бытия проявляется в его обращенности к миру, затаенной любви к нему ("широкий и теплый месяц", "мягкая гарь"). Просветляющим эффектом обладают здесь характерные еще для ранней лирики Есенина насыщенная цветопись ("синь ночная", "золотая известка"), выразительные звуковые образы: "Бежит колокольчик, пока за горой не расколется". Однако ключевой в монологе образ страждущей души ("Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?") становится напоминанием о том, что подобное гармонизирующее примирение трагического "героя времени" с бытием, являясь итогом пережитой катастрофы, неизбежно чревато пророчеством о близком прощании с земной жизнью, о том, что "пришла пора": "В рваные ноздри пылью чихнет околица…".

Если в "Пугачеве", при всех полярных проявлениях бунтующего "героя времени", на первый план выступала его внутренняя целостность, концентрация личности на поиске истины в индивидуальном и национальном бытии, то в поэме "Страна негодяев", основанной уже на материале современности, звучат лишь отголоски былой романтизированной вольницы. Предметом художественного исследования становится здесь душевная разорванность, все большая внутренняя опустошенность центрального персонажа, фигура которого контрастно сополагается с системой образов "антигероев времени".

В "Стране негодяев" пореволюционная действительность показана на трагедийном историческом фоне, который уже в экспозиции приобретает общерусский масштаб: "Там… За Самарой… Я слышал… // Люди едят друг друга…". В одном из начальных монологов Чекистова явлена деструктивная направленность новой власти, мотивирующая последующее выдвижение на авансцену народного "героя времени". Из уст Чекистова звучат насмешливые суждения о "народе-бездельнике", "русском равнинном мужике", об исчерпанности национальных духовных ориентиров: "И строили храмы божие… // Да я б их давным-давно // Перестроил в места отхожие".

Появление нового "героя времени", бандита Номаха, становится поворотным моментом сюжетного действия. Запечатлевшая облик героя и подробности его появления ремарка ("Из чащи, одетый в русский полушубок и в шапку-ушанку, выскакивает Номах") косвенно указывает на стремление Номаха опереться на почвенные силы и одновременно предваряет изображение залихватской удали в его натуре.

Как и в речах Пугачева, уже в первых репликах Номаха обнаруживается ораторская сила слова, тяготеющего местами к надвременным обобщениям. В его трех постановочных монологах не только социально-политический, но и нравственный характер бунта против "этого мира немытого" обогащается метафизическим оттенком в сопряжении с гамлетовскими мотивами:

Гамлет восстал против лжи,
В которой варился королевский двор.
Но если б теперь он жил,
То был бы бандит и вор.
Потому что человеческая жизнь
Это тоже двор,
Если не королевский, то скотный.

В восприятии себя новым Гамлетом, который рожден атмосферой послереволюционного хаоса, Номах предстает как личность, ужаснувшаяся перед глобальным, не мыслившимся даже датским принцем, масштабом зла и не совладавшая с веянием деструктивных стихий в собственном мироощущении. Проявления благородной силы и нравственного величия бунта Номаха в трагедийной логике характера "героя времени" ведут к вызову не только социальной системе, но и Божественному мирозданию ("меня подвесят когда-нибудь к небесам… // Там можно прикуривать о звезды…"), к саморазрушительному, "сверхчеловеческому" отчуждению от мира "тварей тленных". Азарт "игры" окрашивает собой социальные устремления героя – "сделать для бедных праздник" – и обуславливает выбор в пользу анархии как доминанты общественного устройства: "Я теперь вконец отказался от многого, // И в особенности от государства".

В отличие от Пугачева, обрисованного в диалогической связи с иными героями пассионарного склада, Номах показан в поэме в ситуации полного одиночества: в системе персонажей нет ни одной равновеликой, близкой ему по духу фигуры. Такое композиционное место образа "героя времени" обуславливает то, что главным путем его художественного постижения становится противопоставление Номаха позициям его явных и скрытых антагонистов – "антигероев" эпохи.

Ключевое место среди "антигероев" занимают образы коммунистов-комиссаров, появляющиеся начиная со второй части. Определенная доля схематизма, "масочности" в их изображении не исключает и элементов индивидуализации, раскрытия играемой ими социальной роли. Так, Рассветов предстает как ярко выраженный проводник антипочвенного духа, который проступает в его рассказе об Америке, о том, что "наша Сибирь // Богаче, чем желтая Калифорния". Ставка на не подкрепленное духовно-нравственными основаниями материальное развитие России ("Здесь одно лишь нужно лекарство – // Сеть шоссе и железных дорог"), утверждение необходимости решительного обуздания народной стихии "клизмой стальной" становятся свидетельством абсурдности новой власти, ее глубинной отчужденности от внутренней логики национального пути: "Вся Россия – пустое место. // Вся Россия – лишь ветер да снег". При этом в недрах самой власти обозначается, как видно из монолога Чарина, попытка рефлексии об истоках народного бунта ("как свора острожная // И крестьянство так любят Махно…"), прямо выводящей к осмыслению коммунистической "республики нашей" как "блефа". Емкое символичное изображение растерянности новых "героев времени" на фоне российских просторов заключено в ремарке, которой завершается эпизод тревожной остановки комиссарского экспресса: "Рассветов и другие остаются, погруженные в молчание".

Противопоставленность Номаха коммунистической власти сочетается с его отчужденностью и от старой элиты, которая в третьей части выведена в пародийно-сатирических образах дворян Щербатова и Платова, что "торгуют из-под полы // и спиртом и кокаином" и лицемерно ностальгируют по "старой Руси" и "невозвратному времени".

Трагедийный конфликт главного героя с историческим временем, новые грани его характера в завершающих сценах поэмы раскрываются в сюжетных перипетиях преследования Номаха после его стихийного, не несущего в себе отчетливой цели нападения на красноармейский поезд. Пребывая в состоянии духовного и социально-политического вакуума, центральный герой, как и Пугачев, пытается найти опору и в родной природной стихии ("Я люблю наши русские вьюги"), и в бурлящей энергии "российского переворота": "Но мне хочется погулять // И под порохом и под железом". В проводимой Номахом ассоциации гражданских потрясений с поэтическим озарением угадывается глубинный автобиографизм этого образа, ставшего одним из преломлений личностной и творческой драмы самого автора: "Я люблю опасный момент, // Как поэт – часы вдохновенья".

В итоговом монологе "героя времени" весьма созвучными поздней есенинской лирике становятся надрывно-исповедальные интонации в признаниях о том, как "судорога душу скрючила"; мотив "хулиганства" ("Мне только осталось – // Озорничать и хулиганить…"), через который размытость духовных и общественных ориентиров предстает не только как бремя Номаха, но и как народная беда:

Банды! банды!
По всей стране,
Куда ни вглядись, куда ни пойди ты…
Это все такие же
Разуверившиеся, как я…

Сердцевиной финальной исповеди Номаха, в которой он рельефно прорисовывается как "русский тип мирового скорбника с его уязвленной самостью, обиженного в своих лучших чувствах вечного подростка"[7], становятся имеющие для Есенина автобиографическое звучание признания об истории личных отношений с революцией. Это история несбывшихся утопических упований пришедшего от "почвы", "до костей… пропахшего степной травой" героя, который "верил", "горел", "с полным сердцем" связывал с революцией свою мистическую жажду всенародного и всечеловеческого единения:

Я шел с революцией,
Я думал, что братство не мечта и не сон,
Что все во единое море сольются,
Все сонмы народов
И рас, и племен.

В символичном финале поэмы очередное бегство Номаха от преследователей становится образом его ухода в неизвестность, личного и исторического поражения в революционном "апофеозе беспочвенности" и знаменует сгущение трагедийного фона произведения.

Таким образом, в драматических поэмах С.Есенина "Пугачев" и "Страна негодяев" выстраивается примечательная художественная типология "героев" и "антигероев" времени. В движении от истории к современности все более объемным здесь становится фон народного бытия, система индивидуализированных характеров сочетается с напряженными массовыми сценами, с обобщающе-символическими пейзажными образами. От Пугачева к Номаху усугубляются внутренняя расколотость и одиночество героя бунтующего времени, все более отчетливо воплощающего в себе грани мятущегося духа автора на изломе исторических эпох.

Примечания

1. Солнцева Н.М. Сергей Есенин. М., МГУ, 2000. (Перечитывая классику).С.15.

2. Там же. С.45.

3. Тексты поэм "Пугачев" и "Страна негодяев" приводятся по изд.: Есенин С. Собр. соч. в пяти томах. Т.4. Проза и драматургия. М., ГИХЛ, 1962.

4. Есенин С. Собр. соч. в пяти томах. Т.3. Стихотворения и поэмы (1924-1925). М., ГИХЛ, 1962.С.189.

Block title

Поиск

Произведения

Статьи


Snegirev Corp © 2017
Яндекс.Метрика