Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 14:45



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Алексей Машевский

 

Последний советский поэт

      О стихах Бориса Рыжего

Машевский Алексей Геннадьевич — поэт, эссеист, педагог. Родился в 1960 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский электротехнический институт. Автор четырех поэтических сборников и статей о поэзии, литературе, философии.

Известно, что греческий мудрец Солон отказался признать лидийского царя и богача Крёза счастливейшим из смертных. Отказался на том основании, что жизненный путь властителя был к тому моменту еще не завершен, а значит, судить о целостности явления, полноте исполнения судьбы не представлялось возможным.

Борис Рыжий, которому едва исполнилось двадцать шесть лет, трагически погиб этой весной. Следовательно, то, что он написал, уже обрело завершенную форму, как бы слилось с автором, стало им навсегда1. Например, сделалось понятным, что постоянные оговорки о смерти в его стихах не романтическая поза, а, так сказать, проза повседневного существования:

Когда я выпью и умру —
Сирень качнется на ветру,
И навсегда исчезнет мальчик,
Бегущий в шортах по двору.

Первое и, сразу замечу, ложное впечатление от стихов Рыжего — есенинщина. Только у классика герой — крестьянский мальчик, простодушно и глубоко влюбленный в родную природу, в мифологизированную и идеализированную русскую деревню. Отсюда сильная романтическая струя, пронизывающая всю есенинскую лирику, ностальгическое переживание уходящей юности, чужести большому искусственному городскому миру. Отсюда же и стилизация, которой отмечены порой его стихи.

Лирика Рыжего тоже романтична. В ней тоже возникает своеобразное двоемирие: некий туманный идеальный план детских надежд, настоящей дружбы, святой любви — и сугубо реальный план убогого, опасного существования в полууголовной среде2. Герой нашего автора — молодой житель провинциального города с его заводскими окраинами, неприкаянностью, разборками дворовой шпаны. У него и повадки такие, и чувства, и желания:

В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.

Кажется, что менталитет героя Рыжего и в самом деле напоминает есенинский. В основе его — душевность, некая русская потребность отдаваться до конца любой сильной эмоции, переживать и пережигать жизнь на всю катушку. Примеров можно привести множество. Вот стихотворение «Из фотоальбома», начинающееся строками:

Тайга — по центру, Кама — с краю,
с другого края, пьяный в дым,
с разбитой харей, у сарая
стою с Григорием Данским.

Весь сюжет сводится к тому, как напившиеся в стельку ребята, оседлав «Беларусь», вдребезги разбили машину. Но пока продолжалось сие славное действие, они, как говорится, словили такой кайф, что доныне в душе героя живет некое дикое ощущение полноты, подлинности жизни, привязанное к этой пьяной езде. Полноты, подлинности — и одновременно ее обреченности:

Затарахтел. Зафыркал смрадно.
Фонтаном грязь из-под колес.
И так вольготно и отрадно,
что деться некуда от слез.

Как будто кончено сраженье
и мы, прожженные, летим,
прорвавшись через окруженье,
к своим.

Авария. Башка разбита.
Но фотографию найду
и повторяю, как молитву,
такую вот белиберду:

Душа моя, огнем и дымом,
путем небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.

Заметим, кстати, что стилистика этих строк совсем не есенинская. Они генетически связаны скорее с Георгием Ивановым, с поэтами «парижской ноты». Вообще у стихов Рыжего богатая генеалогия. Это и Денис Давыдов (романс последнего пародируется в стихотворении «Не забывай, не забывай...»), и Мандельштам (эпиграф из которого предпослан стихотворению «В деревню Сартасы, как лето прошло...»), и Ходасевич (о нем вспоминаешь, читая белое стихотворение «А иногда отец мне говорил...»), и Заболоцкий («Приобретут всеевропейский лоск...»), и Олейников («На окошке на фоне заката...»), и Багрицкий («Что махновцы, вошли красиво...»), и Ярослав Смеляков («Еще не погаснет жемчужин...»). Я уж не говорю о Кушнере и Бродском, чьи стихи усвоены и ассимилированы лирикой Рыжего. И, конечно, Блок. Он присутствует в поэзии Бориса как некая данность, некий «ингредиент», придающий всему совершенно особое «вкусовое» ощущение. Это ощущение конца эпохи, конца мира, к которому целиком принадлежит сам поэт, мира в силу этого дорогого и прекрасного, но обреченного, потому что в нем была великая вина, великая неправда.

И поэтому всю лирику Рыжего пронизывает своеобразный извращенный героический пафос — от противного. Мы проиграли, мы виноваты, мы заслужили все то, что случилось, но отказаться от некоего подлинного огня, некой сумасшедшей надежды, жившей в обреченном теле большевистской империи, невозможно. Отсюда тотальная ностальгия, мифологизация прошлого, своеобразное мессианство — «и смертью смерть поправ»:

Чем оправдывается это?
Тем, что завтра на смертный бой
выйдем трезвые до рассвета,
не вернется никто домой.

Други-недруги. Шило-мыло.
Расплескался по ветру флаг.
А всегда только так и было.
И вовеки пребудет так:

Вы — стоящие на балконе
жизни — умники, дураки.
Мы — восхода на алом фоне
исчезающие полки.

Борис Рыжий последний настоящий советский поэт, переживший (нет, точнее, не переживший) крушение советской России.

Военное кино, героика революционных порывов и трудовых будней, закрепленная соцреализмом нормативная чистота товарищества, идеальной любви, — все это в лирике Рыжего ценности, к которым обращается душа человека, хотя повседневный опыт их-то как раз и не подтверждает. Советский миф становится в этих стихах особенно осязаемым, выполняет функцию того, лучшего мира, который романтическое сознание всегда противопоставляет этому, погрязшему в низменных страстях, в мелких стремлениях. И самым впечатляющим выглядит то, что, заканчиваясь, страшная эпоха как бы оказывается согретой ностальгическим человеческим теплом, она дает повод для сожаления и любви:

Россия — старое кино.
О чем ни вспомнишь, все равно
на заднем плане ветераны
сидят, играют в домино.

Конфликт уходящего и потому идеального, уже превратившегося в литературный, культурный миф, и сегодняшнего, реального, следовательно, худшего, — непримирим. Здесь стыдно быть в первых рядах новых хозяев жизни (Борис так и напишет: «В последнем ряду — пиво и сигареты. / Я никогда не сяду в первом ряду»). Там — несмотря на слезы и кровь — все настоящее, вот почему возможными оказываются такие парадоксальные на первый взгляд строки:

И так все хорошо, как будто завтра,
как в старом фильме, началась война.

Я хочу только подчеркнуть, что драгоценным и эстетически продуктивным делает советское вчера именно его умирание. Реальность сталинско-брежневского времени Рыжего вряд ли бы вдохновила. И тонкую эту грань поэт все время ощущает. Потому-то он и последний:

Крути свою дрянь, дядя Паша,
но лопни моя голова,
на страшную музыку вашу
прекрасные лягут слова.

Последний, поскольку в своей эстетике Рыжий перерастает рамки и революционного романтизма 20 — 30-х, и социалистического реализма 40 — 60-х годов. Перерастает хотя бы потому, что в своих вкусовых пристрастиях гораздо шире, тоньше, образованнее, искушеннее. Стихи Рыжего существуют не только за счет прямого обращения к жизни (что всегда производит сильное впечатление, однако само по себе еще не делает большого поэта), но и за счет достаточно сложной литературной игры, целой системы культурологических и исторических реминисценций. Последнее очень важно, поскольку включает поэзию Бориса в смысловой и стилистический контекст русской лирики, дает возможность двойного прочтения. Только один пример. В стихотворении «В безответственные семнадцать...», где Аполлон представлен армейским горлопаном, учащим новобранцев уму-разуму, принципиальное значение имеют именно литературные отсылки. Так, читая строки «Ну-ка, ты, забобень хореем. / Парни, где тут у вас нужник?» — важно понимать, что речь идет в том числе о Державине. Именно с вопросом о нужнике обратился маститый поэт, приехавший в Лицей на экзамен по российской словесности, к трепетно ожидавшему его «новобранцу» Дельвигу.

Замечу, что лирике Есенина подобные реминисценции совершенно чужды. Он демонстрирует полную слитость со своим лирическим героем, сознание которого не литературно, хотя — и тут парадокс — еще Тынянов отмечал именно литературность личности Есенина («Его личность — почти заимствование, — порою кажется, что это необычайно схематизированный, ухудшенный Блок, пародированный Пушкин; даже собачонка у деревенских ворот лает на Есенина по-байроновски»).

Лирический субъект лирики Рыжего — иной. Я не случайно употребил слово «субъект», а не «герой». Лирический герой появляется в стихах как литературный двойник автора, он становится ведущей темой всей поэтической системы (прямо по определению Тынянова — смотри его статью «Блок»). Лирический герой есть у Лермонтова, у Блока, у Есенина. У Рыжего скорей не герой, а маска. Тот, кто в его стихах «корешится с ушедшим в народ мафиози», кому «менты расшибли репу», кто «играет в очко на задней парте», — лишь носитель лирической эмоции. За ним — многое понявший, многое прочитавший интеллектуальный автор, стыдящийся обнаружить свое подлинное лицо. Стыдящийся потому, что как-то неприлично носиться с интеллигентскими личными заморочками, когда «Сын Человеческий не знает, / где приклонить ему главу». Именно здесь проявляется генетическая связь поэзии Рыжего с Блоком и еще раньше — с Некрасовым. Автору мучительно жить в мире, где столько боли и страдания, он стыдится быть счастливым (в том числе по-особому счастливым, как счастливы все творческие люди — искусством) среди человеческого неблагополучия.

Непосредственно связана с этой и другая важнейшая тема книги «И все такое...». Это тема обоснования гуманизма, оправдания ценности бытия простого человека — единицы среди миллионов и миллиардов других человеческих единиц.

В остропародийном и одновременно трагическом варианте подобные вопросы были поставлены в русской поэзии XX века Николаем Олейниковым, которому, напомню, тоже понадобилась маска примитивного человека, таракана, блохи мадам Петровой. По этому поводу Л. Я. Гинзбург писала: «В стихах Олейникова совершается как бы непрестанное движение от чужих голосов к голосу поэта и обратно. Поэтому язык Олейникова выворачивает наизнанку не только сознание его бурлескных персонажей, но и в какой-то мере и сознание самого поэта. Он в какой-то мере берет на себя ответственность за своих героев».

Ответственность за своего героя берет на себя и Борис Рыжий. В его отчетливо пародийном стихотворении про хулигана, от нечего делать стреляющего из рогатки в прохожих, читаем:

Под бережным прикрытием листвы
я следствию не находил причины,
прицеливаясь из рогатки в
разболтанную задницу мужчины.
.......................................
Как и сейчас, мне думать было лень...

Страшная инфантильность, присущая обыденному сознанию, явлена здесь в полной мере. Лень думать, лень что-то менять в жизни, главное, нет сил осмыслить и охватить этот мир в его полноте, нет сил взять на себя ответственность за происходящее. Гораздо привычнее и легче быть душевным человеком, упивающимся своими эмоциями, до конца отдающимся то пьяному гневу, то слезливой жалости. Впрочем, многие ли способны на что-то большее?

И вот в чем же правда, в чем ценность подобного существования? Олейников не случайно выбирает в качестве своих героев карася, таракана, блоху — двойников жалкого, никчемного человека. Тем самым он заостряет вопрос о ценности жизни как таковой. В конечном итоге оказывается, что бытие каждого оправдано равенством в горе и страдании. Муки брошенной любовником блохи мадам Петровой, конечно, смешны, но и трагичны. Они ничуть не ниже, не «облегченнее» терзаний какого-нибудь высоколобого героя.

В понимании Рыжего дело не только в конечном страдании и смерти. Его обыденный, примитивный герой уравнен с любым умником своей потенциальной предназначенностью к чему-то высшему, подлинному, что всегда, хотя бы в зачатке, есть в каждой судьбе, но трагически не может осуществиться. В душе самого убогого и пошлого человека как бы живет некая музыка (и именно музыка становится ведущим мотивом книги Бориса). Она заглушена бытовым скотством, нищетой личности, виноватой в собственном ничтожестве, обстоятельствами подлой социальной реальности. Но она есть. Точно так же, как в нашей чудовищной и кровавой советской действительности в потенции присутствовал порыв к справедливости и всеобщему счастью.

Главной темой книги Рыжего становится тоска вечной нереализованности человека, страны, идеи. Нереализованности того, что было призвано к реализации, и вот не случилось, не состоялось. Острота и подлинность ощущения поэтом этой катастрофы как катастрофы личной, поколенческой, национальной завораживает:

Так не вышло из меня поэта
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.

Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и все-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.

Но именно тут-то и обнаруживается прорыв, катарсис размыкания невозможности бытия собственной жертвой. Гибель всего дорогого, сама смерть отождествляется с нравственной победой и преодолением. Первое стихотворение сборника Бориса Рыжего заканчивается строками, которыми и хочется подвести итог не только его яркому творческому пути, но и в некотором смысле нашей недавней истории:

Спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.

С.-Петербург.

____________________

1 О книге стихов Б. Рыжего «И все такое» в «Новом мире» (2000, № 11) была опубликована обстоятельная рецензия Ольги Славниковой. Но смерть поэта действительно подводит черту. (Примеч. ред.)

2 Вот строфа из стихотворения «Мой герой ускользает во тьму...»:

Воротник поднимаю пальто,
закурив предварительно: время
твое вышло. Мочи его, ребя,
он — никто.

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024