Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 07:38



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Ольга Берггольц

 

         Память

         (часть 1)

 

СТИХИ О СЕБЕ

И вот в послевоенной тишине
к себе прислушалась наедине...
. . . . . . . . . . . . . . . .
Какое сердце стало у меня,
сама не знаю, лучше или хуже:
не отогреть у мирного огня,
не остудить на самой лютой стуже.

И в черный час зажженные войною,
затем чтобы не гаснуть, не стихать,
неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах.

Но даже тем, кто все хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на желтый снег пустынных площадей.

Как два ствола, поднявшиеся рядом,
сплетают корни в душной глубине
и слили кроны в чистой вышине,
даря прохожим мощную прохладу,-
так скорбь и счастие живут во мне
единым корнем - в муке Ленинграда,
единой кроною - в грядущем дне.

И все неукротимей год от года,
к неистовству зенита своего
растет свобода сердца моего,
единственная на земле свобода.

1946

 

БЛОКАДНАЯ ЛАСТОЧКА

Весной сорок второго года
множество ленинградцев носи-
ли на груди жетон — ласточ-
ку с письмом в клюве.

Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.

Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало — «жду письма».

Этот знак придумала блокада:
знали мы, что только самолет,
только птица к нам до Ленинграда
с милой-милой Родины дойдет...

...Сколько писем с той поры мне было!
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо...

Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень — к роднику.

Кто не написал его, не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?

Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное как свет,
ищет адрес мой, и не находит,
и, томясь, тоскует: где ж ответ?

Или близок день — и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны?

О, найди меня, гори со мною
ты, давно обещанная мне
всем, что было,— даже той смешною
ласточкой — в осаде, на войне...

1946

 

ФЕОДОСИЯ
                           Юрию Герману

Когда я в мертвом городе искала
ту улицу, где были мы с тобой,
когда нашла - и всё же не узнала
. . . . . . . . . . . . . . . . .
А сизый прах и ржавчина вокзала!

...Но был когда-то синий-синий день,
и душно пахло нефтью, и дрожала
седых акаций вычурная тень...
От шпал струился зной - стеклянный,
зримый,-
дышало море близкое, а друг,
уже чужой, но всё еще любимый,
не выпускал моих холодных рук.
Я знала: всё. Уже ни слов, ни споров,
ни милых встреч...
И всё же будет год:
один из нас приедет в этот город
и всё, что было, вновь переживет.
Обдаст лицо блаженный воздух юга,
подкатит к горлу незабытый зной,
на берегу проступит облик друга -
неистребимой радости земной.
О, если б кто-то, вставший с нами рядом,
шепнул, к а к и е движутся года!
Ведь лишь теперь, на эти камни глядя,
я поняла, что значит - "никогда",
что прошлого - и то на свете нет,
что нет твоих свидетелей отныне,
что к самому себе потерян след
для всех, прошедших зоною пустыни...

1935, 1947, Феодосия

 

* * *

Я никогда не напишу такого
В той потрясенной, вещей немоте
ко мне тогда само являлось слово
в нагой и неподкупной чистоте.

Уже готов позорить нашу славу,
уже готов на мертвых клеветать
герой прописки и стандартных справок...

Но на асфальте нашем - след кровавый,
не вышаркать его, не затоптать...

1946

 

ИЗ ОБРАЩЕНИЙ К ТРАГЕДИИ

1

О т с е р д ц а к с е р д ц у.
Только этот путь
я выбрала тебе. Он прям и страшен.
Стремителен. С него не повернуть.
Он виден всем и славой не украшен.
. . . . . . . . . . . .
Я говорю за всех, кто здесь погиб.
В моих строках глухие их шаги,
их вечное и жаркое дыханье.
Я говорю за всех, кто здесь живет,
кто проходил огонь, и смерть, и лед,
я говорю как плоть твоя, народ,
по праву разделенного страданья...

...И вот я становлюся многоликой,
и многодушной, и многоязыкой.
Но мне же суждено — самой собой
остаться в разных обликах и душах,
и в чьем-то горе, в радости чужой
свой тайный стон и тайный шепот слушать
и знать, что ничего не утаишь...
Все слышат всё, до скрытого рыданья...
И друг придет с ненужным состраданьем,
и посмеются недруги мои.
Пусть будет так. Я не могу иначе.
Не ты ли учишь, Родина, опять —
не брать, не ждать и не просить подачек
за счастие творить и отдавать.

...И вновь я вижу все твои приметы,
бессмертный твой, кровавый, горький зной,
сорок второй, неистовое лето
и все живое, вставшее стеной
на бой со смертью...

1946

 

2

Прошло полгода молчанья
с тех пор, как стали клубиться
в жажде преображенья,
в горячей творящей мгле
твоих развалин оскалы,
твоих защитников лица,
легенды твои, которым
подобных нет на земле.
Прошло полгода молчанья
с тех пор, как мне стала сниться
твоя свирепая круча —
не отвести лица!
Как трудно к тебе прорваться,
как трудно к тебе пробиться,
к тебе, которой вручила
всю жизнь свою — до конца.

Но, как сквозь терний колючий,
сквозь ложь, клевету, обиды,
к тебе — по любой дороге,
везде — у чужих и в дому,
в вагоне, где о тебе же
навзрыд поют инвалиды,
в труде, в обычной заботе —
к сиянию твоему.

И только с чистейшим сердцем,
и только склонив колено,
тебе присягаю, как знамени,
целуя его края, —
Трагедия всех трагедий —
душа моего поколенья,
единственная,
прекрасная,
большая душа моя.

Весна 1947

 

3

Друзья твердят: «Все средства хороши,
чтобы спасти от злобы и напасти
хоть часть Трагедии,
хоть часть души...»
А кто сказал, что я делюсь на части?

И как мне скрыть — наполовину — страсть,
чтоб страстью быть она не перестала?
Как мне отдать на зов народа часть,
когда и жизни слишком мало?
Нет, если боль, то вся душа болит,
а радость — вся пред всеми пламенеет.
И ей не страх открытой быть велит —
ее свобода,
та, что всех сильнее.
Я так хочу, так верю, так люблю.
Не смейте проявлять ко мне участья.
Я даже гибели своей не уступлю
за ваше принудительное счастье...

1949

 

ИЗМЕНА

Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес все и пришел ко мне,
пересек последние рубежи.

Ты был землею уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил.

Ты шел сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шел в Ленинград,
дошел, потому что любил меня.

Ты дом нашел мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня — наяву...
О, как ты не догадался о нем?!

Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб...

О друг,— прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон ..

1946

 

МОЙ ДОМ

А в доме, где жила я много лет,
откуда я ушла зимой блокадной,
по вечерам опять в окошках свет.
Он розоватый, праздничный, нарядный.

Взглянув на бывших три моих окна,
я вспоминаю: здесь была война.
О, как мы затемнялись! Ни луча...
И все темнело, все темнело в мире...

Потом хозяин в дверь не постучал,
как будто путь забыл к своей квартире.
Где до сих пор беспамятствует он,
какой последней кровлей осенен?

Нет, я не знаю, кто живет теперь
в тех комнатах, где жили мы с тобою,
кто вечером стучится в ту же дверь,
кто синеватых не сменил обоев -
тех самых, выбранных давным-давно...
Я их узнала с улицы в окно.

Но этих окон праздничный уют
такой забытый свет в сознанье будит,
что верится: там добрые живут,
хорошие, приветливые люди.

Там даже дети маленькие есть
и кто-то юный и всегда влюбленный,
и только очень радостную весть
сюда теперь приносят почтальоны.
И только очень верные друзья
сюда на праздник сходятся шумливый.

Я так хочу, чтоб кто-то был счастливым
там, где безмерно бедствовала я.

Владейте всем, что не досталось мне,
и всем, что мною отдано войне...

Но если вдруг такой наступит день -
тишайший снег и сумерек мерцанье,
и станет жечь, нагнав меня везде,
блаженное одно воспоминанье,
и я не справлюсь с ним и, постучав,
приду в мой дом и встану на пороге,
спрошу... Ну, там спрошу: "Который час?"
или: "Воды", как на войне в дороге,-
то вы приход не осуждайте мой,
ответьте мне доверьем и участьем:
ведь я пришла сюда к себе домой
и помню все и верю в наше счастье...

1946

 

* * *

О, не оглядывайтесь назад,
на этот лед,
на эту тьму;
там жадно ждет вас
чей-то взгляд,
не сможете вы не ответить ему.

Вот я оглянулась сегодня... Вдруг
вижу: глядит на меня изо льда
живыми глазами живой мой друг,
единственный мой - навсегда, навсегда.

А я и не знала, что это так.
Я думала, что дышу иным.
Но, казнь моя, радость моя, мечта,
жива я только под взглядом твоим!

Я только ему еще верна,
я только этим еще права:
для всех живущих - его жена,
для нас с тобою - твоя вдова.

1947

 

СТИХИ О ЛЮБВИ

1

Взял неласковую, угрюмую,
с бредом каторжным, с темной думою,
с незажившей тоскою вдовьей,
с непрошедшей старой любовью,
не на радость взял за себя,
не по воле взял, а любя.

 

2

Я тайно и горько ревную,
угрюмую думу тая;
тебе бы, наверно, иную —
светлей и отрадней, чем я...

За мною такие утраты
и столько любимых могил.
Пред ними я так виновата,
что если б ты знал — не простил.
Я стала так редко смеяться,
так злобно порою шутить,
что люди со мною боятся
о счастье своем говорить.
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далеко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света —
сырая рассветная дрожь...
И ты окликаешь: — Ну, где ты? —
О, знал бы, откуда зовешь!

Еще ты не знаешь, что будут
такие минуты, когда
тебе не откликнусь оттуда,
назад не вернусь никогда.

Я тайно и горько ревную,
но ты погоди — не покинь.
Тебе бы меня, но иную,
не знавшую этих пустынь:
до этого смертного лета,
когда повстречалися мы,
до горестной славы, до этой
полсердца отнявшей зимы.

Подумать — и точно осколок,
горя, шевельнется в груди...
Я стану простой и веселой,—
тверди ж мне, что любишь, тверди!

1947

 

3

Ни до серебряной и ни до золотой,
всем ясно, я не доживу с тобой.
Зато у нас железная была —
по кромке смерти на войне прошла.
Всем золотым ее не уступлю:
все так же, как в железную, люблю...

1949

 

* * *

Сегодня вновь растрачено души
на сотни лет,
на тьмы и тьмы ничтожеств...
Хотя бы часть ее в ночной тиши,
как пепел в горсть, собрать в стихи...
И что же?
Уже не вспомнить и не повторить
высоких дум, стремительных и чистых,
которыми посмела одарить
лжецов неверующих и речистых.
И щедрой доброте не просиять,
не озарить души потайным светом;
я умудрилась всю ее отдать
жестоким, не нуждающимся в этом.

Всё роздано: влачащимся - полет,
трусливым и безгласным - дерзновенье,
и тем, кто всех глумливей осмеет,-
глубинный жемчуг сердца - умиленье.
Как нищенка, перед столом стою.
Как мать, дитя родившая до срока.
А завтра вновь иду и отдаю
всё, что осталось, не приняв урока.
А может быть - мечты заветней нет,-
вдруг чье-то сердце просто и открыто
такую искру высечет в ответ,
что будут все утраты позабыты?

1949

 

НАДЕЖДА

Я все еще верю, что к жизни вернусь,-
однажды на раннем рассвете проснусь.
На раннем, на легком, в прозрачной росе,
где каплями ветки унизаны все,
и в чаше росянки стоит озерко,
и в нем отражается бег облаков,
и я, наклоняясь лицом молодым,
смотрю как на чудо на каплю воды,
и слезы восторга бегут, и легко,
и виден весь мир далеко-далеко...
Я все еще верю, что раннее утро,
знобя и сверкая, вернется опять
ко мне - обнищавшей,
безрадостно-мудрой,
не смеющей радоваться и рыдать...

1949

 

ОБРАЩЕНИЕ К ПОЭМЕ

...и я с упованием и с любовью
обернулся назад...

                        А. И. Герцен

"Спаси меня!"-
снова к тебе обращаюсь.
Не так, как тогда,- тяжелей и страшней:
с последней любовью своею прощаюсь,
с последней, заветною правдой своей.

Как холодно, как одиноко на свете...
Никто не услышит, никто не придет...
О, пусть твой орлиный,
твой юный,
твой ветер
дохнет на меня,
загремит -
запоет...

1949

 

* * *

Во имя лучшего слова,
одного с тобою у нас,
ты должен
влюбиться снова,
сказать мне об этом сейчас.

Смотри, ты упустишь время!
Тяжелой моей любви
счастливое, гордое бремя,
не медля, обратно зови.

Ты лучшей не сыщешь доли,
высот не найдешь других,
ибо в ней - последняя воля,
последний воздух Двоих.

1949

 

* * *

Ничто не вернется.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни,
в темноту и тоску обрываясь,
как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.

Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов,
ни даже упрека.
Я только покрепче замкну
опустевшую душу,
получше пойму, что теперь
навсегда одинока.

Она беспощадней всего,
недоверья отрава.
Но ты не пугайся,
ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
совсем не похожей на славу отверженных песен.

Я даже не буду
из дому теперь отлучаться,
шататься по городу
в поисках света людского.
Я всё потеряла -
к чему же за малость цепляться.
Мне не во что верить,
а веры - не выдумать снова.
Мы дачу наймем и украсим
как следует дачу -
плетеною мебелью,
легкой узорчатой тканью.
О нет, ты не бойся.
Я так, как тогда, не заплачу,
Уже невозможно - уже совершилось прощанье..

Всё будет прекрасно,
поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть
семействам соседним.
И ты никогда не узнаешь,
что это - мертво и напрасно...
Таков мой подарок тебе - за измену
последний!

1949

 

ТАШКЕНТСКИЕ СТИХИ

К. С.

1

Есть в сердце Средней Азии чертог.
Кто видел, тот забыть его не смог.

Нет, он не стар — как новолунье юн.
В нем воздух полон вечной думой струн,

дыханьем песен, ропотом стихов,
сверканьем в пляске взвихренных шелков,

и если кто не знал, то знай, что он
из легких кружев каменных сплетен.

Таким явился он тебе и мне,
театр в Ташкенте, в золотой стране.

Он был задуман до войны. И вот
война, беда. Но говорит народ:

— Нет, мирных мы не прекратим работ.
Пусть воплотится чудо — и живет.

Уже сражались, доблестью полны,
Узбекистана лучшие сыны,
когда в театр явились их отцы
и, взяв свои волшебные резцы,
и стиснув зубы, и прищурив взор,
на камне стали высекать узор.
Враги свирепо рвутся на восток,
но мастер режет за цветком цветок,
и сколько б сердце ни терзала боль,
и сколько б глаз ни разъедала соль,
ни разу не дрожит его рука,
верна, трудолюбива и жестка:
он знает, что усталые сыны
сюда прийти с победою должны.

Идут сражения. Идут года.
Пылая, исчезают города.
Но сказочный в мерцании зеркал
уже рождается Бухарский зал,—
из легких кружев каменных сплетен,
нежнейшим светом белым напоен.

Да, мастер знал — усталые сыны
сюда прийти с победою должны.

Приди ж и взгляд на нем останови —
единоборстве камня и любви,
знай: никакие силы не согнут
народ, влюбленный в красоту и труд.

Да, это случилось семь лет назад,—
я помню об этом — и рада:
мне в сорок втором на линкоре «Марат»
пришлось побывать с бригадой.

Раскрашен под камень и к стенке прижат,
сетями укрыт, изувечен,
оружия не положивший «Марат»,—
таким ты запомнишься вечно.

А личный состав говорил об одном,
как будто б забыв про блокаду:
— Туда! По-балтийски сразиться с врагом,
на улицы Сталинграда!

О чем же еще мы могли говорить
в августе сорок второго?
Что фронта «союзник» не хочет открыть?
Мы знали — теперь не откроет.

Мы слышали отзвук обвалов глухих
оттуда, с приволжских откосов!
О, как мы читали в тот вечер стихи,
солдаты, поэты, матросы.

И вдруг, изумляя и радуя взгляд,
за ужином скудным и странным,
на маленьком блюде — сухой виноград
и даже вино — по стакану.

Мы так наслаждались!
— Скажи, капитан,
такое богатство — откуда?
— А это от шефов. Узбекистан.
Вы правы — похоже на чудо.
Мы в дружбе давнишней — Ташкент
и «Марат».

В осаде о нас не забыли.
Сквозь тысячи верст — привезли виноград
и сирот, маратовских малых ребят,
заботливо усыновили.

И медленно, тихо поднял капитан,
как будто б огромную чашу,
неполный и маленький легкий стакан
за верность народную нашу.

Ташкент, я припомнила этот глоток,
как мира, победы и счастья залог,
когда мы собрались под кущи твои
на праздники в честь Навои.

Он длился — щедрейший, обильнейший пир,
поэзии торжество...
За этот творящий и мыслящий мир —
как бились мы все за него!

И розы клубились, сияло вино,
и воздух звенел от стихов...
О родина света, где слиты давно
поэзия жизни и строф!

О родина дружбы, где счастье роднит,
где не разлучает беда!
О родина мира,— твой мир сохранит
народ навсегда, навсегда...

1949

 

* * *

Какая темная зима,
какие долгие метели!
Проглянет солнце еле-еле -
и снова ночь, и снова тьма...

Какая в сердце немота,
ни звука в нем, ни стона даже...
Услышит смерть - и то не скажет.
И кто б ответил? Пустота...
О нет, не та зима, не та...

И даже нежности твоей
возврат нежданный и летучий,
зачем он мне? Как эти тучи:
под ними жизнь еще темней,
а мне уже не стать певучей.

Но разве же не я сама
себе предсказывала это,
что вот придет совсем без света,
совсем без радости зима?..

1949

 

К ПЕСНЕ

Очнись, как хочешь, но очнись во мне -
в холодной, онемевшей глубине.

Я не мечтаю - вымолить слова.
Но дай мне знак, что ты еще жива.

Я не прошу надолго - хоть на миг.
Хотя б не стих, а только вздох и крик.

Хотя бы шепот только или стон.
Хотя б цепей твоих негромкий звон.

1951

 

ОТРЫВОК

Достигшей немого отчаянья,
давно не молящейся богу,
иконку "Благое Молчание"
мне мать подарила в дорогу.

И ангел Благого Молчания
ревниво меня охранял.
Он дважды меня не нечаянно
с пути повернул. Он знал...

Он знал, никакими созвучьями
увиденного не передать.
Молчание душу измучит мне,
и лжи заржавеет печать...

1952

 

ОБЕЩАНИЕ

...Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою...
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою...

1952

 

ИЗ ЦИКЛА «ВОЛГО-ДОН»

1

Я сердце свое никогда не щадила:
ни в песне, ни в горе, ни в дружбе,
ни в страсти...
Прости меня, милый. Что было — то было.
Мне горько.
И все-таки все это — счастье.

И то, что я страстно, горюче тоскую,
и то, что, страшась неизбежной напасти,
на призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно...
И все-таки все это — счастье.

О, пусть эти слезы и это удушье,
пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье.
Страшней — всепрощенье. Страшней —
равнодушье.
Любовь не прощает. И все это — счастье.
Я знаю теперь, что она убивает,
не ждет состраданья, не делится властью.
Покуда прекрасна, покуда живая.
Покуда она не утеха, а — счастье.

1952

 

2

Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела...
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла.

Я ее, как сейчас, никогда не звала.

Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада.

Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце...

Кровь и соль на глазах!
Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца...
Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь, неподвижные, смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля,—
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь беспощадным становится труд.

Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это все про любовь. Это только она.

1952

 

3

О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала...
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею...
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем.
...Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома...
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, «люблю» не сказать по-другому!

1952—1960

 

4

...И вновь одна, совсем одна — в дорогу.
Желанный путь неведом и далек,
и сердце жжет свобода и тревога,
а в тамбуре — свистящий холодок.

Как будто еду юности навстречу...
Где встретимся? Узнаю ли? Когда?
Таким ли синим будет этот вечер?
Такой ли нежной первая звезда?

Она т о г д а была такой. Несмело,
тихонько зажигалась в вышине,
и разгоралась, и потом летела
все время рядом с поездом — в окне.

А полустанок, где всегда хотелось
вдруг соскочить
и по крутой дорожке
уйти в лесок, сквозной, зелено-белый,
и жить вон в той бревенчатой сторожке?

А пристань незнакомая, ночная,
огни в воде, огни на берегу...
Там кто-то ждет, и я его не знаю,
но даже издали узнать смогу.

Еще минута—подойдет и скажет:
«Ну, наконец ты здесь! А я — к тебе».
И я сначала не отвечу даже,
я только руки протяну судьбе.

Пусть этого не будет, пусть,
но может,
ведь может быть?!
И, сердце веселя,
все обещает счастье, все тревожит
в пути к труду, большому, как Земля.

Мне встретится ль такой же полустанок,
такая ж пристань, с той же ворожбой,
мне, знающей давно, что не расстанусь
ни с городом, ни с домом, ни с тобой?..

-----

...И все-таки я юность повстречала —
мою, прекрасную, но ставшую иной:
мы встретились у черных свай причала,
в донской степи, завьюженной, ночной;
там, где до звезд белы снега лежали,
там, где рыдал бубенчик-чародей,
где ямщики под песню замерзали,
под ту, что нет печальней и светлей.
Не в той юнгштурмовке темно-зеленой,
в другой одежде, с поступью иной,—
как рядовой строитель Волго-Дона,
так повстречалась молодость со мной.
. . . . . . . . . . . . . . .
И долго буду жить я этой встречей,
суровой встречей, гордой и простой.
Нет, был не ласков тот февральский вечер —
он был железным трепетом отмечен
и высшей — трагедийной — красотой.

-----

Нас было трое около причала,
друг друга мы не знали до сих пор.
Мы молча грелись у костра сначала,
не сразу завязался разговор.
Но были мы ровесники — все трое,
всю жизнь свою мечтали об одном.

Один, в тридцатом Тракторный построив,
оборонял его в сорок втором.
Другой, надвинув шапку на седины,
сказал, что ровно десять лет назад
в такие ж вьюги он водил машины
по Ладоге в голодный Ленинград.

Мы даже детство вспомнили — все трое:
гражданскую, воззвания Помго'ла
и первый свет — он хлынул с Волховстроя
и прямо в юность,
прямо в зданье школы!

Потом, оставив младшим братьям парты,
мы вышли в жизнь, к труду,
и перед нами
родной земли распахнутая карта
сверкнула разноцветными огнями.

Потом страна, от взрослых до ребенка,
с волнением следила за рожденьем
бетонной днепрогэсовской гребенки...
Она была эмблемой поколенья!

Потом пылал Мадрид.
К нему на помощь в бури
шел караван советский напролом,
и голосом Долорес Ибаррури
Испания твердила: «Мы пройдем!»

...За нами были войны, труд, утраты,
судьбы неоднократный перелом;
мы знали День Победы в сорок пятом
и ждали моря в пятьдесят втором.
Причал простерся над земною сушей,
под ним мела поземка злей и злей,
но как живой — как мы —
он чуял душу
издалека идущих кораблей.

Они придут — мы знали срок прихода.
Их высоко над миром вознесут,
поднимут на себе донские воды
и волжскому простору отдадут.
И мы глаза невольно поднимали
с земли, со дна, где снег летел, пыля,
как будто б днище и огни видали
идущего над нами корабля...
Вот он проходит над судьбою нашей-
Рожденный нами!
Доброго пути!

Тебе к Москве,
из водной чаши в чашу,
сквозь арки триумфальные идти.
Держи спокойно небывалый путь!
На каждом шлюзе, у любых причалов
будь горд и светел, но не позабудь
о рядовых строителях канала...

-----

А Дон качался близ насосных башен,
за плотною бетонною стеной.
Он подошел, он ждал —
в морскую чашу
скорей ударить первою волной.

И — берег моря — дыбилась плотина,
огромная, как часть самой Земли.
Гряда холмов суровые вершины
вздымала и терялася вдали,
там, где сквозь мглу, заметная с причала,
как врезанная в небо навсегда,
над лучшим экскаватором мерцала
тяжелая багровая звезда.

Плотина будет тверже, чем гранит:
она навеки море сохранит.
Тут вся земля испытана на сдвиг
не только в тишине лабораторий,—
всей тяжестью страданий и любви,
неумолимой поступью Истории.
И камень выбран. В разных образцах
его пытали холодом и зноем
и выбрали надежный, как сердца,
испытанные и трудом и боем.
Не сдвинутся, не дрогнут берега,
навек воздвигнутые на равнине,
но примут море, сберегут снега,
снега степей, бессмертные отныне.

А на плотине возвышалось зданье
легчайшее, из белых кирпичей.
Шло от него жемчужное сиянье,
туман пронзая сотнями лучей.

Туман, туман светящийся, морозный,
костры и снег, столпившийся народ,
земля в холмах,
хребет плотины грозный,
звезда вдали и возглас:
«Дон идет!»

И вздрогнул свет, чуть изменив оттенок...
Мы замерли — мотор уже включен!
За водосбросом, за бетонной стенкой
всхрапнул и вдруг пошевелился Дон.

И клочьями, вся в пене, ледяная,
всей силой человеческой сильна,
с высокой башни ринулась донская —
в дорогу к Волге — первая волна.

...Я испытала многие невзгоды.
Судьбе прощаю все, а не одну —
за ночь,
когда я приняла с народом
от Дона к Волге первую волну...

От Дона к Волге первая волна,—
как нелегко досталась нам она...
И странно было знать, что — пусть не рядом,
но там, где бьет Атлантики волна,—
холодным, пристальным, змеиным взглядом
следит за этим вечером война.
И видит все, во что вложили души...
И это зданье, этот водоем
она уже наметила — разрушить,
как Тракторный тогда,
в сорок втором.

Но мы — мы тоже помним эти годы.
Мы помним — в сорок третьем, в феврале,
на этой же недрогнувшей земле,
здесь, где мы встретили донские воды,
где море, точно памятник, встает
над кровью воинов —
над рубежами славы,—
здесь был навеки перебит хребет
фашистской бронированной державы.

Пусть ни на миг об этом не забудет
тот, кто грозится, что война близка.
У нас развалин на земле не будет.
Мы строим прочно. Строим на века.

Апрель 1952

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024