Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 10:38



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Ольга Берггольц

 

              Память

              (часть 2)

 

ПОБРАТИМЫ
                               Михаилу Светлову

Мы шли Сталинградом, была тишина,
был вечер, был воздух морозный кристален.
Высоко крещенская стыла луна
над стрелами строек, над щебнем развалин.

Мы шли по каленой гвардейской земле,
по набережной, озаренной луною,
когда перед нами в серебряной мгле,
чернея, возник монумент Хользунова.
Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,
участник воздушных боев за Мадрид...

И вспомнилась песня как будто б о нем,
о хлопце, солдате гражданской войны,
о хлопце, под белогвардейским огнем
мечтавшем о счастье далекой страны.
Он пел, озирая
родные края:
"Гренада, Гренада,
Гренада моя!.. "
Но только, наверно, ошибся поэт:
тот хлопец - он белыми не был убит.
Прошло девятнадцать немыслимых лет -
он все-таки дрался за город Мадрид.
И вот он - стоит к Сталинграду лицом
и смотрит, бессмертный,
сквозь годы,
сквозь бури
туда, где на площади Павших Борцов
испанец лежит - лейтенант Ибаррури.
Пасионарии сын и солдат,
он в сорок втором защищал Сталинград,
он пел, умирая
за эти края:
Россия, Россия,
Россия моя... "

И смотрят друг другу в лицо - на века -
два побратима, два земляка.

1952

 

В ЛОЖЕ ЦИМЛЯНСКОГО МОРЯ

Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый...
А щедрых много на земле у нас.

Этот лес посажен был при нас,—
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко'мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить),—
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне,—
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти... А ну, пошли!

Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела,—
очень много думал человек.

Думал он:
«А лес мой был веселым...
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной...
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос...
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.

Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.

1952

 

БАЛКА СОЛЯНКА

...А балку недаром Солянкой назвали.
Здесь речка когда-то жила, хорошея.
Жила, но исчезла: ее затерзали
колючие, мглистые суховеи.

И почва соленою стала навечно,
как будто б насквозь пропиталась слезами,
горючей печалью исчезнувшей речки,
бегущей, быть может, чужими краями.

А может быть, люди в слезах горевали
о светлой, о доброй, несущей прохладу,
над высохшим руслом ее вспоминали,
простую, бесценную давнюю радость.

И люди нашли и вернули беглянку...

И мне ли не помнить сверкающий полдень,

когда в омертвелую балку Солянку

из камеры шлюза рванулися волны.

И пахло горячей полынью. И мрели
просторы в стеклянном струящемся зное,
и жаворонки исступленно звенели
в дуге небосвода над бурой волною.

Река возвращалась сюда не такою,
какою отсюда давно уходила:
со всею столетьями зревшей тоскою,
достигшей бесстрашья и творческой силы.

Вначале она узнавала. Вначале
все трогала волнами, точно руками:
— Здесь дикие лебеди в полночь кричали...
— Здесь был острогрудый, неласковый камень.

— Здесь будут затоны, ракиты, полянки.
— Здесь луг, домоткаными травами устлан...
О, как не терпелося речке Солянке
обжить, обновить незабытое русло!

И, властно смывая коросту из соли
и жаворонков неостывшие гнезда,
река разливалась все шире, все боле,
уже колыхала тяжелые звезды,
сносила угрюмых поселков останки,
врывалась в пруды молодого селенья...

...Прости, что я плачу над речкой Солянкой,
предчувствуя день своего возвращенья...

1952

 

В СТАЛИНГРАДЕ

Здесь даже давний пепел так горяч,
что опалит - вдохни,
припомни,
тронь ли...
Но ты, ступая по нему, не плачь
и перед пеплом будущим не дрогни...

1952

 

В ДОМЕ ПАВЛОВА

В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.

До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.

Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых...
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.

Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.

Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных...
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим...»

О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд...
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.

И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.

Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.

Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?

Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.

«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет...»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». -
«Нездешняя?» —
«Нет... Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду...»
И вдруг я рассказала про него.

И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.

Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией...»

Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье,— как моя.

Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их...
Прочти!»

И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье,—
о парусе, белеющем в степях.

Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой...

Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать,— томила теснота.

И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный,- герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.

С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.

«А к нам недавно немки прилетали,—
сказала тихо женщина одна,—
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна...»

«И я пойду взглянуть на эти звезды,—
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь... Душа болит».

И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам...
Я — с Карповской... А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам...»

И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»...

Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.

...А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог...

Ноябрь 1952

 

ПЕСНЯ О «ВАНЕ-КОММУНИСТЕ»

Памяти Всеволода Вишнев-
ского, служившего пулеметчи-
ком на «Ване-коммунисте» в
1918 году.

Был он складный волжский пароходик,
рядовой царицынский бурлак.
В ураган семнадцатого года
сразу поднял большевистский флаг.

И когда на волжские откосы
защищать новорожденный мир
прибыли кронштадтские матросы—
приглянулся им лихой буксир.

И проходит срок совсем недолгий,—
тот буксир — храбрей команды нет!—
флагманом флотилии на Волге
назначает Реввоенсовет.

Выбирали флагману названье,—
дважды гимн исполнил гармонист.
Дали имя ласковое — Ваня,
уточнив партийность: коммунист.

«Ваня» был во всем слуга народа,
свято Революции служил.
«Ваня» в легендарные походы
волжскую флотилию водил.

А страна истерзана врагами...
И пришел, пришел момент такой —
у деревни Пьяный Бор на Каме
флагман в одиночку принял бой...

Ой ты, красное, родное знамя,
над рекой на миг один склонись:
у деревни Пьяный Бор на Каме
тонет, тонет «Ваня-коммунист».

Он лежал на дне четыре года,
но когда оправилась страна,
«Ваня-коммунист», слуга народа,
поднят был торжественно со дна.

Дышит Родина трудом и миром,
и по милой Волге вверх и вниз
девятнадцать лет простым буксиром
ходит, ходит «Ваня-коммунист».

Тянет грузы—все, что поручают,
работящ, прилежен, голосист...
Люди понемножку забывают,
чем он славен — «Ваня-коммунист».

Только взглянут—что за пароходик,
с виду старомоден, неказист?
Точно все еще в кожанке ходит
бывший флагман «Ваня-коммунист».

Он живет — не тужит, воду роет,
многих непрославленных скромней,—
вплоть до августа сорок второго,
вплоть до грозных сталинградских дней.

Дни огня, страдания и славы,
ливни бомб, и скрежет их, и свист...
И становится на переправу
старый флагман — «Ваня-коммунист».

Из пылающего Сталинграда
он вывозит женщин и ребят,
а гранаты, мины и снаряды
тащит из-за Волги в Сталинград.

Так он ходит, ветеран «гражданки»,
точно не был никогда убит,
в комиссарской старенькой кожанке,
лентой пулеметною обвит.

Так при выполнении заданья,
беззаветен, всей душою чист,
ночью от прямого попаданья
погибает «Ваня-коммунист».

Тонет, тонет вновь — теперь навеки,—
обе жизни вспомнив заодно,
торжествуя, что родные реки
перейти врагам не суждено...

...Друг, не предавайся грустной думе!
Ты вздохни над песней и скажи:
«Ничего, что «Ваня» дважды умер.
Очень хорошо, что дважды жил!»

1953

 

ЦЕРКОВЬ «ДИВНАЯ» В УГЛИЧЕ

Евгению Ефремову

А церковь всеми гранями своими
такой прекрасной вышла, что народ
ей дал свое — незыблемое — имя,—
ее доныне «Дивною» зовет.
Возносятся все три ее шатра
столь величаво, просто и могуче,
что отблеск дальних зорь
лежит на них с утра,
а в час грозы
их осеняют тучи.

Но время шло — все три столетья шло...
Менялось все — любовь, измена, жалость.
И «Дивную» полынью занесло,
она тихонько, гордо разрушалась.
Там в трещине березка проросла,
там обвалилась балка, там другая...
О нет, мы «Дивной» не желали зла.
Ее мы просто не оберегали.

...Я знаю, что еще воздвигнут зданья,
где стоит кнопку малую нажать —
возникнут сонмы северных сияний,
миры друг друга станут понимать.
А «Дивную» — поди восстанови,
когда забыта древняя загадка,
на чем держалась каменная кладка:
на верности, на правде, на любви.
Узнала я об этом не вчера
и ложью подправлять ее не смею.
Пусть рухнут на меня
все три ее шатра
всей неподкупной красотой своею.

1953

 

УКРАИНА

Ты с детства мне в сердце вошла, Украина,
пленительной ночью под рождество,
душевною думой певца Катерины,
певучестью говора своего.

Ты с детством слилась, Украина, как сказка.
Я знала, невиданная земля,
что вечер в Диканьке волшебен и ласков,
что чуден твой Днепр, в серебре тополя.

Ты в юность вошла, Украина, как песня,
за сердце берущая, с первой любовью...
...Он мне напевал их в дороге безвестной,
немножко сдвигая высокие брови.

Ты в юность входила трудом, Украина,
прямым, опаляющим, как вдохновенье:
была Днепростроевская плотина
эмблемою нашего поколенья.

Я рада, что в молодости вложила
хоть малую каплю в неистовый труд,
когда ленинградская «Электросила»
сдавала машину Большому Днепру.

Гудят штурмовые горящие ночи,—
проходит днепровский заказ по заводу,
и утро встречает прохладой рабочих...
Тридцатые годы, тридцатые годы!

Ты в зрелость входила с военным мужаньем,
жестокие ты испытала удары.
О, взрыв Днепрогэса — рубеж для сознанья,
о, страшные сумерки Бабьего Яра.

Фронты твои грозной овеяны славой,
все победившие, все четыре.
Ночные днепровские переправы
седою легендой останутся в мире.

...И снова зажгли мы огни Днепрогэса.
Он «старым»
любовно
наименован.
Да, старый товарищ, ты вправду — как детство
пред тем, что возводится рядом, пред новым.

Нам вместе опять для Каховки трудиться,—
по-новому стала она знаменитой,—
и вместе расти,
и дружить,
и гордиться
твоею пшеницей, твоим антрацитом.

Не праздника ради, но жизнь вспоминая,
так радостно думать, что судьбы едины,
что в сердце живешь ты, навеки родная,
моя Украина, моя Украина.

22 мая 1954

 

Евгению Львовичу Шварцу

1

В ДЕНЬ ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТИЯ

Не только в день этот праздничный
в будни не позабуду:
живет между нами сказочник,
обыкновенное Чудо.

И сказочна его доля,
и вовсе не шестьдесят
лет ему — много более!
Века-то летят, летят...

Он ведь из мира древнейшего,
из недр человеческих грез
свое волшебство вернейшее,
слово свое нежнейшее
к нашим сердцам пронес.

К нашим сердцам, закованным
в лед (тяжелей брони!),
честным путем, рискованным
дошел,
растопил,
приник.

Но в самые темные годы
от сказочника-поэта
мы столько вдохнули свободы,
столько видали света.
Поэзия — не стареется.
Сказка — не «отстает».
Сердце о сказку греется,
тайной ее живет.

Есть множество лживых сказок,—
нам ли не знать про это!
Но не лгала ни разу
мудрая сказка поэта.
Ни словом, ни помышлением
она не лгала, суровая.
Спокойно готова к гонениям,
к народной славе готовая.

Мы день твой с отрадой празднуем,
нам день твой и труд — ответ,
что к людям любовь — это правда.
А меры для правды нет.

21 октября 1956

 

2

Простите бедность этих строк,
но чем я суть их приукрашу?
Я так горжусь, что дал мне бог
поэзию и дружбу Вашу.
Неотторжимый клин души,
часть неплененного сознанья,
чистейший воздух тех вершин,
где стало творчеством — страданье,
вот надо мною Ваша власть,
мне все желаннее с годами...
На что бы совесть оперлась,
когда б Вас не было меж нами?!

21 октября 1957

 

СИБИРИНКА

Я вернулась, миленький,
на короткий срок,
а в глазах — сибиринка,
таежный огонек.

Тот, что мне высвечивал,
темно-золотой,
енисейским вечером
с той горы крутой.

Ты не сам ли, миленький,
отпустил меня?
Ты не ждал сибиринки —
нового огня.

Руки мои жадные
ты не удержал.
Слова долгожданного
ты мне не сказал...

Путь наш пройден — вымерен,
как река Нева:
ведь в глазах — сибиринка,
и она права.

Сыплет дождик сыренький,
дождик городской.
...Не покинь, сибиринка,
поздний праздник мой.

1959

 

СТИХИ О ХЕРСОНЕССКОЙ ПОДКОВЕ

Есть у меня подкова, чтоб счастливой -
по всем велениям примет - была.
Ее на Херсонесе, на обрыве,
на стихшем поле боя я нашла.

В ней пять гвоздей,
она ко мне по ходу
лежала
на краю земном.
Наверно, пятясь, конь сорвался в воду
с отвесной кручи
вместе с ездоком.

Шестнадцать лет хранила я подкову,-
недавно поняла,
какое счастье -
щедро и сурово -
она мне принесла.

Был долгий труд.
Того, что написала,
не устыжусь на миг - за все года,-
того, что думала и что сказала
раз навсегда.

Нескованная мысль, прямое слово,
вся боль и вся мечта земли родной,-
клянется херсонесская подкова,
что это счастие - всегда со мной.

А ты, моя любовь!
Ведь ты была готова
на все: на гибель, кручу, зной...
Клянется херсонесская подкова,
что это счастие - всегда со мной.

Нет, безопасных троп не выбирает
судьба моя,
как всадник тот и конь -
тот, чью подкову ржавую сжимает,
как символ счастия, моя ладонь.

Дойду до края жизни, до обрыва,
и возвращусь опять.
И снова буду жить.
А так, как вы,- счастливой
мне не бывать.

1959

 

ПЕРЕД РАЗЛУКОЙ

1

...Пусть падают листки календаря,
пусть будет долог жизненный твой путь.
Но день двадцать шестого октября,
но первый снег его — забудь.
Совсем забудь.

Как не было... Тот мокрый, вьюжный снег,
застывшее движенье городское
и до смерти счастливый человек,
под артогнем бредущий человек
в жилье чужое, но еще людское.

Как буйствовала в подворотне мгла,
голодная, в багровых вспышках вьюга!
Как я боялась в доме — как ждала
войной-судьбою суженого друга.

О, первый грозный, нищий наш ночлег,
горсть чечевицы, посвист канонады
и первый сон вдвоем...
Забудь о нем навек.
Совсем забудь. Как не было. Так надо.

1960

 

2

Я все оставляю тебе при уходе:
все лучшее
в каждом промчавшемся годе.
Всю нежность былую,
всю верность былую,
и краешек счастья, как знамя, целую:
военному, грозному
вновь присягаю,
с колена поднявшись, из рук отпускаю.

Уже не узнаем — ни ты и ни я —
такого же счастья, владевшего нами.
Но верю, что лучшая песня моя
навек сбережет отслужившее знамя...

...Я ласточку тоже тебе оставляю
из первой, бесстрашно вернувшейся стаи,—
блокадную нашу, под бедственной крышей.
В свой час одинокий
ее ты услышишь...
А я забираю с собою все слезы,
все наши утраты,
удары,
угрозы,
все наши смятенья,
все наши дерзанья,
нелегкое наше большое мужанье,
не спетый над дочкой
напев колыбельный,
задуманный ночью военной, метельной,
неспетый напев — ты его не услышишь,
он только со мною — ни громче, ни тише...

Прощай же, мой щедрый! Я крепко любила.
Ты будешь богаче — я так поделила.

1959

 

БАБЬЕ ЛЕТО

Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется
бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.

Уже на лицо осторожно садится
летучая, легкая паутина...
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!

Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и темною нивой...
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.

О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю... И всё же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звезды всё строже...

Вот видишь - проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться...
...А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.

1956, 1960

 

МИХАИЛУ СВЕТЛОВУ

Девушка, что пела за заставой,
Может быть сегодня умерла ...

                                            В. Саянов

...Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала,
знаешь, ты судить меня
не вправе
за мои нескладные дела.
Потому что я не разлюбила
чистого горенья твоего,
в бедствии ему не изменила
и не отрекалась от него.
Юности великая гордыня!
Все — во имя дерзостной
Мечты,
это ты вела меня в пустыне,
в бессердечных зонах
мерзлоты...
И твердили снова мы и снова:
— Сердце, сердце, не робей, стерпи! —
И военная свирель Светлова
пела нам из голубой степи...

1940

 

Р.S. ...Потом была Война...
И мы, как надо,
как Родина велела, шли в бои.
И с нами шли «Каховка» и «Гренада»,
прекрасные ровесники твои.
О, как вело,
как чисто пело Слово!
Твердили мы:
— Не сдай! Не уступи!
...Звени, военная свирель Светлова,
из голубой, из отческой степи...

1963

 

* * *

Но я все время помню про одну,
про первую блокадную весну.
. . . . . . . . . . . .
А сколько ржавых коек и кроватей
на улицах столпилось в эти дни!
Вокруг развалин горбились они,
бессмысленно пытаясь прикрывать их.
Костлявый их, угрюмый хоровод
кружил везде, где рыли огород...
И просто так толпились тут и там
на набережной —
черные, нагие,
как будто б отдыхала по ночам
на них сама врагиня Дистрофия.
Идешь, считаешь и — не сосчитать...
Не спать на них хозяевам, не спать!
Железным пухом ложе им стеля,
покоит их державная земля.
. . . . . . . . . . . .
Я столько раз сердца терзала ваши
неумолимым перечнем утрат.
Я говорила вслух о самом страшном,
о чем и шепотом не говорят.
Но Ленинград,
отец мой,
дом и путь,
все в новые пространства посылая,
ты говоришь мне:
— Только не забудь! —
И вот — ты видишь:
я не забываю.

1964

 

МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПРОСПЕКТ

Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.

Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре - Международным:
здесь можно целым нациям пройти.

"И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой..."

Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся - девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш "Интернационала"...
Так бог когда-то мир именовал.

А для меня ты - юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру...
И вдруг, с размаху, сорок первый год,-
и каждый дом уже не дом, а дот,
и - фронт Международный в сорок первом.

И снова мы пришли сюда...
Иная
была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.

...Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом...

Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.

...В ту зиму по фронтам меня носило,-
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала "Электросила",
а на "Победе" сшили сапоги.

(Фонарь - пожалуй, громко, так, фонарик -
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал - всей тьме наперевес...)

А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов...
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб - как Творчество и Слово
и Слово наше - как в блокаду хлеб.

Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа...
И ее солдат,
ее Правофланговый - Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим,
тяжким,
благородным.
И на земле ничейной... да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя,- одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля - из дикой ржавчины земля,-
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц,-
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской,
зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи...

Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло,-
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву -
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их...
И семя тополей -
летучий пух - им покрывает груди...
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди...

И я доныне верить не устала
и буду верить - с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш "Интернационала"
сойдемся мы на Праздник мировой.

Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои,-
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои...

1956-1963

 

* * *

Я иду по местам боев.
Я по улице нашей иду.
Здесь оставлено сердце мое
в том свирепо-великом году.

Здесь мы жили тогда с тобой.
Был наш дом не домом, а дотом,
окна комнаты угловой —
амбразурами пулеметам.

И все то, что было вокруг —
огнь, и лед,
и шаткая кровля,—
было нашей любовью, друг,
нашей гибелью, жизнью, кровью.
В том году,
в том бреду,
в том чаду,
в том, уже первобытном, льду,
я тебя, мое сердце, найду,
может быть, себе на беду.

Но такое,
в том льду,
в том огне,
ты всего мне сейчас нужней.
Чтоб сгорала мгновенно ложь —
вдруг осмелится подойти,—
чтобы трусость бросало в дрожь,
в леденящую,— не пройдешь!—
если встанет вдруг на пути.
Чтобы лести сказать: не лги!
Чтоб хуле сказать: не твое!
Друг, я слышу твои шаги
рядом, здесь, на местах боев.
Друг мой,
сердце мое, оглянись:
мы с тобой идем не одни.
Да, идет по местам боев
поколенье твое и мое,
и — еще неизвестные нам —
все пройдут по тем же местам,
так же помня, что было тут,
с той железной молитвой пройдут...

1964

 

ИЗ ЦИКЛА «АННЕ АХМАТОВОЙ»

1

...Она дарить любила.
Всем. И — разное.
Надбитые флаконы и картинки,
и жизнь свою, надменную, прекрасную,
до самой той, горючей той кровинки.
Всю — без запинки.
Всю — без заминки.

...Что же мне подарила она?
Свою нерекламную твердость.
Окаяннеишую свою,
молчаливую гордость.
Волю — не обижаться на тех,
кто желает обидеть.
Волю — видеть до рези в глазах,
и все-таки видеть.
Волю — тихо, своею рукой задушить
подступившее к сердцу отчаянье.
Волю — к чистому, звонкому слову.
И грозную волю — к молчанию.

1970

 

2

АННА АХМАТОВА В 1941 ГОДУ В ЛЕНИНГРАДЕ

У Фонтанного дома, у Фонтанного дома,
у подъездов, глухо запахнутых,
у резных чугунных ворот
гражданка Анна Андреевна Ахматова,
поэт Анна Ахматова
на дежурство ночью встает.

На левом бедре ее
тяжелеет, обвиснув, противогаз,
а по правую руку, как всегда, налегке,
в покрывале одном,
приоткинутом
над сиянием глаз,
гостья милая — Муза
с легкою дудочкою в руке.

А напротив, через Фонтанку,—
немые сплошные дома,
окна в белых крестах. А за ними ни искры,
ни зги.
И мерцает на стеклах
жемчужно-прозрачная тьма.
И на подступах ближних отброшены
снова враги.

О, кого ты, кого, супостат, захотел
превозмочь?
Или Анну Ахматову,
вставшую у Фонтанного дома,
от Армии невдалеке?
Или стражу ее, ленинградскую белую ночь?
Или Музу ее со смертельным оружьем,
с легкой дудочкой в легкой руке?

1970—1971

 

ОТВЕТ

А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной,
ее нетленно чистый свет
всегда во мне,
всегда со мной.

И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы - ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.

1962
 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024