Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваСуббота, 27.04.2024, 05:13



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Булат Окуджава

 

    Стихи 1974 - 1986

 

ВЕСНА

Небо синее, как на картинке.
Утро майское. Солнце. Покой.
Улыбается жук на тростинке,
словно он именинник какой.
Все устали от долгой метели,
раздражительны все потому…
Что бы там о зиме вы ни пели,
но длиннее она ни к чему.
Снег такой, что не сыщешь друг друга:
ночь бездонная, словно тюрьма;
все живое засыпала вьюга,
а зачем – позабыла сама.
Всяк, заблудший во льдах ее синих,
поневоле и слеп и безуст…
Нет, увольте от сложностей зимних,
от капризов ее и безумств.
Слава богу, что кущи и рощи
наполняются звоном опять.
Пусть весна легковесней и проще,
да ведь надо же чем-то дышать!
Наслаждается маем природа,
зверь в лесах и звезда в небесах;
а из самого сердца народа
вырывается долгое «ах!».

1974

 

ЧАЕПИТИЕ НА АРБАТЕ

Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.
Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска – на окне.
Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь.
Даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.
В жизни выбора не много:
кому – день, а кому – ночь.
Две дороги от порога:
одна – в дом, другая – прочь.
Нынче мы – в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях,
и об этом
лучше как-нибудь потом.
Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.
Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.
Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.
Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.
Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:
над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.
В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.
Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.
Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:
«Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это – дрянь, а не питье!
Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…»
Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.
В самом деле, что – крученый
чайный лист – трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?
Что – напиток именитый?…
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.
Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.
Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,
и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество;
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука —
естество.

1975

 

Я ПИШУ ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь как в туман
от пролога к эпилогу.
Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдергивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.
Вымысел – не есть обман.
Замысел – еще не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке:
каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему?
Не наше дело.
Для чего?
Не нам судить.

1975

 

ПЕСЕНКА КАВАЛЕРГАРДА

Кавалергарды, век не долог,
и потому так сладок он.
Поет труба, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон.
Еще рокочет голос струнный,
но командир уже в седле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Течет шампанское рекою,
и взгляд туманится слегка,
и все как будто под рукою,
и все как будто на века.
Но как ни сладок мир подлунный —
лежит тревога на челе…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Напрасно мирные забавы
продлить пытаетесь, смеясь.
Не раздобыть надежной славы,
покуда кровь не пролилась…
Крест деревянный иль чугунный
назначен нам в грядущей мгле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!

1975

 

* * *

Ю. Трифонову

Давайте восклицать, друг другом восхищаться.
Высокопарных слов не стоит опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты —
ведь это все любви счастливые моменты.
Давайте горевать и плакать откровенно
то вместе, то поврозь, а то попеременно.
Не нужно придавать значения злословью —
поскольку грусть всегда соседствует с любовью.
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.

1975

 

БОЖЕСТВЕННАЯ СУББОТА

или стихи о том, как нам с Зиновием
Гердтом в одну из суббот не было
куда торопиться
Божественной субботы
хлебнули мы глоток.
От празднеств и работы
закрылись на замок.
Ни суетная дама,
ни улиц мельтешня
нас не коснутся, Зяма,
до середины дня.
Как сладко мы курили!
Как будто в первый раз
на этом свете жили,
и он сиял для нас.
Еще придут заботы,
но главное в другом:
божественной субботы
нам терпкий вкус знаком!
Уже готовит старость
свой непременный суд.
А много ль нам досталось
за жизнь таких минут?
На пышном карнавале
торжественных невзгод
мы что-то не встречали
божественных суббот.
Ликуй, мой друг сердечный,
сдаваться не спеши,
пока течет он грешный,
неспешный пир души.
Дыши, мой друг, свободой…
Кто знает, сколько раз
еще такой субботой
наш век одарит нас.

1975

 

* * *

Ю. Левитанскому

Заезжий музыкант целуется с трубою,
пассажи по утрам, так просто, ни о чем…
Он любит не тебя. Опомнись. Бог с тобою.
Прижмись ко мне плечом,
прижмись ко мне плечом.
Живет он третий день в гостинице районной,
где койка у окна – всего лишь по рублю,
и на своей трубе, как чайник, раскаленной
вздыхает тяжело…
А я тебя люблю.
Ты слушаешь его задумчиво и кротко,
как пенье соловья, как дождь и как прибой.
Его большой трубы простуженная глотка
отчаянно хрипит. (Труба, трубы, трубой…)
Трубач играет туш, трубач потеет в гамме,
трубач хрипит свое и кашляет, хрипя…
Но как портрет судьбы – он весь в оконной раме,
да любит не тебя…
А я люблю тебя.
Дождусь я лучших дней и новый плащ надену,
чтоб пред тобой проплыть, как поздний лист,
дрожа…
Не много ль я хочу, всему давая цену?
Не сладко ль я живу, тобой лишь дорожа?
Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:
заезжий музыкант играет на трубе!
Что мир весь рядом с ней, с ее горячей медью?…
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе…

1975

 

* * *

О. Чухонцеву

Я вновь повстречался с Надеждой —
приятная встреча.
Она проживает все там же —
то я был далече.
Все то же на ней из поплина
счастливое платье,
все так же горяч ее взор,
устемленный в века…
Ты наша сестра,
мы твои непутевые братья,
и трудно поверить,
что жизнь коротка.
А разве ты нам обещала
чертоги златые?
Мы сами себе их рисуем,
пока молодые,
мы сами себе сочиняем
и песни и судьбы,
и горе тому, кто одернет
не вовремя нас…
Ты наша сестра,
мы твои торопливые судьи,
нам выпало счастье,
да скрылось из глаз.
Когда бы любовь и надежду
связать воедино,
какая бы (трудно поверить)
возникла картина!
Какие бы нас миновали
напрасные муки,
и только прекрасные муки
глядели б с чела…
Ты наша сестра.
Что ж так долго мы были в разлуке?
Нас юность сводила,
да старость свела.

1976

 

ДОМ НА МОЙКЕ

Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
не просто тротуар исхоженный, а поле – вечно
и огромно,
вся жизнь, как праздник запоздалый,
как музыкант в краю чужом,
отрезок набережной давней, простертой
за его окном.
Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
все уместилось понемногу: его любовь,
его корона,
беспомощность – его кормилица, и перевозчика
весло…
О чем, красотка современная, ты вдруг
вздохнула тяжело?
Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
как между Было и Не стало – нерукотворная
черта.
Ее мы топчем упоенно и преступаем окрыленно,
и кружимся, и кувыркаемся, и не боимся
ни черта.
Как просто тросточкой помахивать,
раскланиваясь и скользя!
Но род людской в прогулке той не уберегся
от урона
меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона.

1976

 

* * *

Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой
полночной:
каждому хочется ввысь вознестись над
фортуной непрочной.
Летняя бабочка вдруг пожелала ожить в
декабре,
не разглагольствуя, не помышляя о Зле
и Добре.
Может быть, это не бабочка вовсе, а ангел
небесный
кружит по комнате тесной с надеждой чудесной:
разве случайно его пребывание в нашей глуши,
если мне видятся в нем очертания вашей души?
Этой порою в Салослове – стужа, и снег,
и метели.
Я к вам в письме пошутил, что, быть может,
мы зря не взлетели:
нам, одуревшим от всяких утрат и от всяких
торжеств,
самое время использовать опыт крылатых
существ.
Нас, тонконогих, и нас, длинношеих, нелепых,
очкастых,
терпят еще и возносят еще при свиданьях
нечастых.
Не потому ль, что нам удалось заработать
горбом
точные знания о расстоянье меж Злом и
Добром?
И оттого нам теперь ни к чему вычисления эти.
Будем надеяться снова увидеться в будущем
лете:
будто лишь там наша жизнь так загадочно
не убывает…
Впрочем, вот ангел над лампой летает…
Чего не бывает?

1980

 

ЕЩЕ ОДИН РОМАНС

В моей душе запечатлен портрет одной
прекрасной дамы.
Ее глаза в иные дни обращены.
Там хорошо, и лишних нет, и страх не властен
над годами,
и все давно уже друг другом прощены.
Еще покуда в честь нее высокий хор поет
хвалебно,
и музыканты все в парадных пиджаках.
Но с каждой нотой, боже мой, иная музыка
целебна…
И дирижер ломает палочку в руках.
Не оскорблю своей судьбы слезой поспешной
и напрасной,
но вот о чем я сокрушаюсь иногда:
ведь что мы с вами, господа, в сравненье с дамой
той прекрасной,
и наша жизнь, и наши дамы, господа?
Она и нынче, может быть, ко мне, как прежде,
благосклонна,
и к ней за это благосклонны небеса.
Она, конечно, пишет мне, но… постарели
почтальоны
и все давно переменились адреса.

1980

 

О ВОЛОДЕ ВЫСОЦКОМ

Марине Владимировне Поляковой

О Володе Высоцком я песню придумать решил:
вот еще одному не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу
затушил…
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает
природа.
Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом
отправляться и нам по следам по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою охрипший его
баритон,
ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
но дрожала рука и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский на белое небо взлетел,
черный аист московский на черную землю
спустился.

1980

 

* * *

Глас трубы над городами,
под который, так слабы,
и бежали мы рядами
и лежали как снопы.
Сочетанье разных кнопок,
клавиш, клапанов, красот;
даже взрыв, как белый хлопок,
безопасным предстает.
Сочетанье ноты краткой
с нотой долгою одной —
вот и все, и с вечной сладкой
жизнью кончено земной.
Что же делать с той трубою,
говорящей не за страх
с нами, как с самой собою,
в доверительных тонах?
С позолоченной под колос,
с подрумяненной под медь?…
Той трубы счастливый голос
всех зовет на жизнь и смерть.
И не первый, не последний,
а спешу за ней, как в бой,
я – пятидесятилетний,
искушенный и слепой.
Как с ней быть? Куда укрыться,
чуя гибель впереди?…
Отвернуться?
Притвориться?
Или вырвать из груди?…

1982

 

НАСТОЛЬНЫЕ ЛАМПЫ

Арсению Тарковскому

Обожаю настольные лампы,
угловатые, прошлых времен.
Как они свои круглые лапы
умещают средь книг и тетрадей,
под ажурною сенью знамен,
возвышают не почестей ради,
как гусары на райском параде
от рождения до похорон!
Обожаю на них абажуры,
кружевные, неярких тонов,
нестареющие их фигуры
и немного надменные позы.
И путем, что, как видно, не нов,
ухожу от сегодняшней прозы,
и уже настоящие слезы
проливать по героям готов.
Укрощает настольные лампы
лишь всесильного утра река.
Исчезает, как лиры и латы,
вдохновенье полночной отваги.
Лишь вздымают крутые бока
аккуратные груды бумаги,
по которым знакомые знаки
равнодушно выводит рука.
Свет, растекшийся под абажуром,
вновь рождает надежду и раж,
как приветствие сумеркам хмурым,
как подобье внезапной улыбки…
Потому что чего не отдашь
за полуночный замысел зыбкий,
за отчаяние и ошибки,
и победы – всего лишь мираж?

1982

 

ДОРОЖНАЯ ПЕСНЯ

Еще он не сшит, твой наряд подвенечный,
и хор в нашу честь не споет…
А время торопит – возница беспечный, —
и просятся кони в полет.
Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга,
не смолк бубенец под дугой…
Две вечных подруги – любовь и разлука —
не ходят одна без другой.
Мы сами раскрыли ворота, мы сами
счастливую тройку впрягли,
и вот уже что-то сияет пред нами,
но что-то погасло вдали.
Святая наука – расслышать друг друга
сквозь ветер, на все времена…
Две странницы вечных – любовь и разлука —
поделятся с нами сполна.
Чем дольше живем мы, тем годы короче,
тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
глаза бы глядели в глаза.
То берег – то море, то солнце – то вьюга,
то ангелы – то воронье…
Две верных дороги – любовь и разлука —
проходят сквозь сердце мое.

1982

 

АВТОПАРОДИЯ НА НЕСУЩЕСТВУЮЩИЕ СТИХИ

А. Иванову

Мы убили комара. Не в бою, не на охоте,
а в домашней обстановке, в будний вечер.
Видит бог,
мы не крадучись его, а когда он был в полете…
Мы его предупреждали – он советом пренебрег.
Незадолго перед тем дождь пошел осенний,
мелкий.
За стеной сосед бранился. Почему-то свет мигал.
Дребезжал трамвай.
В шкафу глухо звякали тарелки.
Диктор телевизионный катастрофами пугал.
Расхотелось говорить. Что-то вспомнилось
дурное,
так, какая-то нелепость, горечи давнишний след…
В довершенье ко всему меж окошком и стеною
вдруг возник как дуновенье комариный силуэт.
Мы убили комара.
Кто-то крикнул: «Нет покоя!
Неужели эта мерзость залетела со двора!…
Здесь село или Москва?…»
И несметною толпою
навалились, смяли…
В общем, мы убили комара.
Мы убили комара. Он погиб в неравной схватке —
корень наших злоключений, наш нарушивший
покой…
На ладони у меня он лежал, поджавши лапки,
по одежде – деревенский, по повадкам —
городской.
Мы убили комара.
За окошком колкий, мелкий,
долгий дождичек осенний затянуться обещал.
Дребезжал трамвай.
В шкафу глухо звякали тарелки.
Диктор телевизионный что-то мрачное вещал.

1982

 

ПОЛДЕНЬ В ДЕРЕВНЕ

(Поэма)

Вл. Соколову

1

У дороги карета застыла.
Изогнулся у дверцы лакей.
За дорогой не то чтоб пустыня —
но пейзаж без домов и людей.
Знатный баловень сходит с подножки,
просто так, подышать тишиной.
Фрак малиновый, пряжки, застежки
и платочек в руке кружевной.

2

У оврага кузнечик сгорает,
рифмы шепчет, амброзию пьет
и худым локотком утирает
вдохновенья серебряный пот.
Перед ним – человечек во фраке
на природу глядит свысока
и журчанием влаги в овраге
снисходительно дышит пока.
Ах, кузнечик, безумный и сирый,
что ему твои рифмы и лиры,
строк твоих и напевов тщета?
Он иной, и иные кумиры
перед ним отворяют врата.
Он с природою слиться не хочет…
Но, назойлив и неутомим,
незнакомый ему молоточек
монотонно стрекочет пред ним.

3

Вдруг он вздрогнул. Надменные брови
вознеслись неизвестно с чего,
и гудение собственной крови
докатилось до слуха его.
Показалось смешным все, что было,
еле видимым сквозь дерева.
Отголоски житейского пира
в этот мир пробивались едва.
Что-то к горлу его подступило:
то ли слезы, а то ли слова…
Скинул фрак. Закатал рукава…
На платке оборвал кружева…
То ли клятвы, а то ли признанья
зазвучали в его голове…

4

И шагнул он, срывая дыханье,
спотыкаясь о струны в траве,
закружился, цветы приминая,
пятерней шевелюру трепля,
рифмы пробуя, лиру ломая
и за ближнего небо моля.
Он не то чтобы к славе стремился —
просто жил, искушая судьбу…
И серебряный пот заструился
по его не великому лбу.
Ручка белая к небу воздета.
В карих глазках – ни зла, ни обид…

5

Заждалась у дороги карета,
и лакей на припеке храпит.

1982

 

* * *

Ю. Давыдову

Нужны ли гусару сомненья,
их горький и въедливый дым,
когда он в доспехах с рожденья
и слава всегда перед ним?
И в самом начале сраженья,
и после, в пылу, и потом,
нужны ли гусару сомненья
в содеянном, в этом и в том?
Покуда он легок, как птица,
пока он горяч и в седле,
врагу от него не укрыться:
нет места двоим на земле.
И что ему в это мгновенье,
когда позади – ничего,
потомков хула иль прощенье?
Они не застанут его.
Он только пришел из похода,
но долг призывает опять.
И это, наверно, природа,
которую нам не понять.
…Ну, ладно. Враги перебиты,
а сам он дожил до седин.
И клетчатым пледом прикрытый,
рассеянно смотрит в камин.
Нужны ли гусару сомненья
хотя бы в последние дни,
когда, огибая поленья,
в трубе исчезают они?

1982

 

* * *

Оле

По прихоти судьбы – разносчицы даров —
в прекрасный день мне откровенья были.
Я написал роман «Прогулки фрайеров»,
и фрайера меня благодарили.
Они сидят в кружок, как пред огнем святым,
забытое людьми и богом племя,
каких-то горьких дум их овевает дым,
и приговор нашептывает время.
Они сидят в кружок под низким потолком.
Освистаны их речи и манеры.
Но вечные стихи затвержены тайком,
и сундучок сколочен из фанеры.
Наверно, есть резон в исписанных листах,
в затверженных местах и в горстке пепла…
О, как сидят они с улыбкой на устах,
прислушиваясь к выкрикам из пекла!
Пока не замело следы их на крыльце
и ложь не посмеялась над судьбою,
я написал роман о них, но в их лице
о нас: ведь все, мой друг, о нас с тобою.
Когда в прекрасный день Разносчица даров
вошла в мой тесный двор, бродя дворами,
я мог бы написать, себя переборов,
«Прогулки маляров», «Прогулки поваров»…
Но по пути мне вышло с фрайерами.

1982

 

ПАРИЖСКАЯ ФАНТАЗИЯ

Т. К.

У парижского спаниеля лик французского
короля,
не погибшего на эшафоте, а достигшего славы
и лени:
набекрень паричок рыжеватый, милосердие в
каждом движенье,
а в глазах, голубых и счастливых, отражаются
жизнь и земля.
На бульваре Распай, как обычно, господин
Доменик у руля.
И в его ресторанчике тесном заправляют
полдневные тени,
петербургскою ветхой салфеткой прикрывая
от пятен колени,
розу красную в лацкан вонзая, скатерть белую
с хрустом стеля.
Как стараются неутомимо бог, Природа, Судьба,
Провиденье,
короли, спаниели и розы, и питейные все
заведенья,
этот полдень с отливом зеленым между нами
по горстке деля…
Сколько прелести в этом законе!
Но и грусти порой…Voila!
Если есть еще позднее слово, пусть замолвят
его обо мне.
Я прошу не о вечном блаженстве —
о минуте возвышенной пробы,
где возможны, конечно, утраты и отчаянье даже,
но чтобы —
милосердие в каждом движенье и красавица
в каждом окне!

1982

 

АРБАТСКИЕ НАПЕВЫ

1

Все кончается неумолимо.
Миг последний печален и прост.
Как я буду без вас в этом мире,
протяженном на тысячи верст,
где все те же дома и деревья,
и метро, и в асфальте трава,
но иные какие-то лица,
и до вас достучишься едва?
В час, когда распускаются розы,
так остры обонянье и взгляд,
и забытые мной силуэты
в земляничных дворах шелестят,
и уже по-иному крылато
все, что было когда-то грешно,
и спасаться от вечной разлуки
унизительно мне и смешно.
Я унижен тобою, разлука,
и в изменника сан возведен,
и уже укоризны поспели
и слетаются с разных сторон,
что лиловым пером заграничным,
к меловым прикасаясь листам,
я тоскую, и плачу, и грежу
по святым по арбатским местам.
Да, лиловым пером из Риеки
по бумаге веду меловой,
лиловеет души отраженье —
этот оттиск ее беловой,
эти самые нежность и робость,
эти самые горечь и свет,
из которых мы вышли, возникли.
Сочинились…
И выхода нет.

1982

2

Ч. Амирэджиби

Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант.
В Безбожном переулке хиреет мой талант.
Вокруг чужие лица, безвестные места.
Хоть сауна напротив, да фауна не та.
Я выселен с Арбата и прошлого лишен,
и лик мой чужеземцам не страшен, а смешон.
Я выдворен, затерян среди чужих судеб,
и горек мне мой сладкий, мой эмигрантский хлеб.
Без паспорта и визы, лишь с розою в руке
слоняюсь вдоль незримой границы на замке
и в те, когда-то мною обжитые края
все всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь я.
Там те же тротуары, деревья и дворы,
но речи несердечны и холодны пиры.
Там так же полыхают густые краски зим,
но ходят оккупанты в мой зоомагазин.
Хозяйская походка, надменные уста…
Ах, флора там все та же, да фауна не та…
Я эмигрант с Арбата. Живу, свой крест неся…
Заледенела роза и облетела вся.

1982

 

* * *

Всему времечко свое: лить дождю,
Земле вращаться,
знать, где первое прозренье,
где последняя черта…
Началася вдруг война – не успели попрощаться,
адресами обменяться не успели ни черта.
Где встречались мы потом?
Где нам выпала прописка?
Где сходились наши души, воротясь с передовой?
На поверхности ль земли?
Под пятой ли обелиска?
В гастрономе ли арбатском?
В черной туче ль грозовой?
Всяк неправедный урок впрок затвержен и
заучен,
ибо праведных уроков не бывает. Прах и тлен.
Руку на сердце кладя, разве был я невезучим?
А вот надо ж, сердце стынет в ожиданье
перемен.
Гордых гимнов, видит бог, я не пел окопной каше.
От разлук не зарекаюсь и фортуну не кляну…
Но на мягкое плечо, на вечернее, на ваше,
если вы не возражаете, я голову склоню.

1982

 

НАДПИСЬ НА КАМНЕ

Посвящается учащимся 33-й московской школы, придумавшим слово «арбатство»

Пускай моя любовь как мир стара, —
лишь ей одной служил и доверялся
я – дворянин с арбатского двора,
своим двором введенный во дворянство.
За праведность и преданность двору
пожалован я кровью голубою.
Когда его не станет – я умру,
пока он есть – я властен над судьбою.
Молва за гробом чище серебра
и вслед звучит музыкою прекрасной…
Но не спеши, фортуна, будь добра,
не выпускай моей руки несчастной.
Не плачь, Мария, радуйся, живи,
по-прежнему встречай гостей у входа…
Арбатство, растворенное в крови,
неистребимо, как сама природа.
Когда кирка, бульдозер и топор
сподобятся к Арбату подобраться
и правнуки забудут слово «двор» —
согрей нас всех и собери, арбатство.

1982

 

МУЗЫКАНТ

И. Шварцу

Музыкант играл на скрипке – я в глаза ему
глядел.
Я не то чтоб любопытствовал – я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки – я надеялся понять,
как способны эти руки эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки, из каких-то бледных
жил,
из какой-то там фантазии, которой он служил?
Да еще ведь надо пальцы знать,
к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков
череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть
и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?
Счастлив дом,
где голос скрипки наставляет нас на путь
и вселяет в нас надежды…
Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому
плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.
Счастлив он, чей путь недолог,
пальцы злы, смычок остер,
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.

1983

 

ПРИЛОЖЕНИЕ

Ю. Киму

Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик,
едва твой гимн пространство огласит?
Прислушаться – он от скорби излечит,
а вслушаться – из мертвых воскресит…
Какой струны касаешься прекрасной,
что тотчас за тобой вступает хор,
таинственный, возвышенный и страстный
твоих зеленых братьев и сестер?
Какое чудо обещает скоро
слететь на нашу землю с высоты,
что так легко в сопровожденьи хора
так звонко исповедуешься ты?
Ты тоже из когорты стихотворной,
из нашего бессмертного полка.
Кричи и плачь, авось твой труд упорный
потомки не оценят свысока.
Поэту настоящему спасибо,
руке его, безумию его
и голосу, когда взлетев до хрипа,
он неба достигает своего.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Как наш двор ни обижали,
он в классической поре.
С ним теперь уже не справиться,
хоть он и безоружен.
А там Володя во дворе,
а его струны в серебре,
а его пальцы золотые,
голос его нужен.
Как с гитарой ни боролись —
распалялся струнный звон,
как вино стихов ни портили —
все крепче становилось.
А кто сначала вышел вон,
а кто потом украл вагон —
все теперь перемешалось,
все объединилось.
Может, кто и нынче снова
хрипоте его не рад.
Может, кто намеревается
подлить в стихи елея.
А ведь и песни не горят,
они в воздухе парят.
Чем им делают больнее,
тем они сильнее.
Что ж печалиться напрасно:
нынче слезы лей – не лей,
но запомним хорошенечко
и повод и причину.
Ведь мы воспели королей
от Таганки до Филей.
Пусть они теперь поэту
воздают по чину.

(пластинка, 1986)

 

ПРИМЕТА

Если ворон в вышине,
дело, стало быть, к войне.
Если дать ему кружить,
если дать ему кружить,
значит, всем на фронт иттить.
Чтобы не было войны,
надо ворона убить.
Чтобы ворона убить,
чтобы ворона убить,
надо ружья зарядить.
Ах, как станем заряжать,
всем захочется стрелять.
А уж как стрельба пойдет,
а уж как стрельба пойдет —
пуля дырочку найдет.
Ей не жалко никого,
ей попасть бы хоть в кого:
хоть в чужого, хоть в свово,
лишь бы всех до одного.
Во и боле ничего!
Во и боле ничего,
во и боле никого,
во и боле никого,
кроме ворона того —
стрельнуть некому в него.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Антон Палыч Чехов однажды заметил,
что умный любит учиться, а дурак – учить.
Скольких дураков в своей жизни я встретил —
мне давно пора уже орден получить.
Дураки обожают собираться в стаю.
Впереди их главный во всей красе.
В детстве я верил, что однажды встану,
а дураков нету – улетели все.
Ах, детские сны мои – какая ошибка,
в каких облаках я по глупости витал.
У природы на устах коварная улыбка…
Видимо, чего-то я не рассчитал.
А умный в одиночестве гуляет кругами,
он ценит одиночество превыше всего.
И его так просто взять голыми руками,
скоро их повыловят всех до одного.
Когда ж их всех повыловят – наступит эпоха,
которую не выдумать и не описать…
С умным – хлопотно, с дураком – плохо.
Нужно что-то среднее. Да где ж его взять?
Дураком быть выгодно, да очень не хочется,
умным – очень хочется, да кончится битьем…
У природы на устах коварные пророчества.
Но, может быть, когда-нибудь к среднему придем.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Песенка короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.
Она возникает с рассветом вдруг,
медлить и врать не обученная.
Она как надежда из первых рук,
в дар от природы полученная.
От двери к дверям, из окна в окно
вслед за тобой она тянется.
Все пройдет, чему суждено,
только она останется.
Песенка короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Солнышко сияет, музыка играет.
Отчего ж так сердце замирает?…
Там за поворотом, недурен собою,
полк гусар стоит перед толпою.
Барышни краснеют, танцы предвкушают,
кто кому достанется, решают.
Но полковник главный на гнедой кобыле
говорит: «Да что ж вы все забыли:
танцы были в среду, нынче воскресенье,
с четверга – война. И нет спасенья.
А на поле брани смерть гуляет всюду.
Может, не вернемся – врать не буду».
Барышни не верят, в кулачки смеются,
невдомек, что вправду расстаются:
«Вы, мол, повоюйте, если вам охота,
да не опоздайте из похода».
Солнышко сияет, музыка играет.
Отчего ж так сердце замирает?…

(пластинка, 1986)

 

* * *

В день рождения подарок
приподнес я сам себе.
Сын потом возьмет – озвучит
и сыграет на трубе.
Сочинилось как-то так, само собою,
что-то среднее меж песней и судьбою.
Я сижу перед камином,
нарисованным в углу.
Старый пудель растянулся
под ногами на полу.
Пусть труба, сынок, мелодию сыграет.
Что из сердца вышло – быстро не сгорает.
Мы плывем ночной Москвою
между небом и землей.
Кто-то балуется рядом
черным пеплом и золой.
Лишь бы только в суете не заигрался.
Или зря нам этот век, сынок, достался?
Что ж, играй, мой сын кудрявый,
ту мелодию в ночи.
Пусть ее подхватят следом
и другие трубачи.
Нам не стоит этой темени бояться,
но счастливыми не будем притворяться.

(пластинка, 1986)

 

ПЕСЕНКА О МОЛОДОМ ГУСАРЕ

Грозной битвы пылают пожары,
и пора уж коней под седло…
Изготовились к схватке гусары —
их счастливое время пришло.
Впереди командир,
на нем новый мундир,
а за ним эскадрон
после зимних квартир.
А молодой гусар,
в Наталию влюбленный,
он все стоит пред ней
коленопреклоненный.
Все погибли в бою. Флаг приспущен.
И земные дела не для них.
И летят они в райские кущи
на конях на крылатых своих:
впереди командир,
на нем рваный мундир,
следом юный гусар
покидает сей мир.
Но чудится ему,
что он опять влюбленный,
опять стоит пред ней
коленопреклоненный.
Вот иные столетья настали,
и несчетно воды утекло.
И давно уже нет той Натальи,
и в музее пылится седло.
Позабыт командир —
дам уездных кумир.
Жаждет новых потех
просвещенный наш мир.
А юный тот гусар,
в Наталию влюбленный,
опять стоит пред ней
коленопреклоненный.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Все глуше музыка души,
все звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши,
не обмануться бы во мраке:
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
Чем громче музыка атаки,
тем слаще мед огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мед огней домашних,
чем громче музыка атак.
Из глубины ушедших лет
еще вернее, чем когда-то:
чем громче музыка побед,
тем горше каждая утрата.
Еще вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
И это все у нас в крови,
хоть этому не обучались:
чем чище музыка любви,
тем громче музыка печали.
Чем громче музыка печали,
тем выше музыка любви.

(пластинка, 1986)

 

* * *

Официант Антон Андрианович
ненавидит всякую снедь.
Официант Антон Андрианович
ненавидит посуды звон.
Все равно ему – оловянная,
серебряная, золотая…
И несдержанность постояльцев
оборачивается злом —
И тускнеет шевелюра его завитая.
Шеф-повар Антон Митрофанович
ненавидит всякую снедь:
ему бы селедки да хлеба кусочек.
А супруга пророчит мужу голодную смерть
и готовит ему повкуснее – а он не хочет.
Она идет к нему с блюдами, как на свидание,
но пончики портятся, прокисает рагу
и лежат нетронутыми караси в сметане,
как французские гренадеры в подмосковном снегу.
Полковник Антон Севастьянович
ненавидит шаг строевой:
человеку нужна раскованная походка.
Но он марширует, пока над его головой
клубится такая рискованная погодка.
Я, нижеподписавшийся, ненавижу слова,
слова, которым не боязно в речах поизноситься,
слова, от которых кружится говорящего голова,
слова, которые любят со звоном произноситься.
Они себя кулачками ударяют в свинцовую грудь,
выкрикиваются, выпеваются трубно…
Слова, которым так хочется меня обмануть,
хотя меня давно обмануть уже трудно.

(концерт, 1985)

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024