Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 19.04.2024, 08:04



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 
 

АКМЕИЗМ

                       
                           Часть 1

                                     Источник: История русской литературы (1980 – 1983г.г.)


1

В 1911 г. в Петербурге возник «Цех поэтов» — литературное объединение молодых авторов, близких к символизму, но искавших новые пути в литературе. Наименование «цех» отвечало их взгляду на поэзию как. на ремесло, требующее высокой техники стиха. Во главе «Цеха поэтов» (1911—1914) стояли Н. Гумилев и С. Городецкий, секретарем была А. Ахматова, в число членов входили Г. Адамович, Вас. Гиппиус, М. Зенкевич, Г. Иванов, О. Мандельштам, В. Нарбут и другие поэты. Возникновению «Цеха» предшествовало создание символистами «Академии стиха», на собраниях которой молодые поэты слушали выступления признанных мастеров и занимались анализом стихотворной ритмики.

Литературным органом «Цеха поэтов» стал тоненький «ежемесячник стихов и критики» под названием «Гиперборей» (СПб., 1912—1913), редактором-издателем которого был поэт М. Л. Лозинский. Журнал считал своей задачей продолжение «всех основных побед эпохи, известных под именем декадентства или модернизма», (1) и таким образом оказался замкнутым в узком кругу сугубо эстетических вопросов. Большое значение для раскрытия творческой позиции новой литературной группы имел также художественно-литературный журнал «Аполлон» (СПб., 1909—1917), связанный вначале с символистами. В 1910 г. в нем появилась статья М. А. Кузьмина «О прекрасной ясности».

В отличие от символистов Кузмин исходил из мысли, что художнику необходимо прежде всего примириться с реальной жизнью — «искать и найти в себе мир с собою и с миром». (2) Задачей литературы провозглашалась «прекрасная ясность», или «кларизм» (от латинского слова Clarus — ясный).

Кузмин был уже автором поэтического сборника «Сети» (1908). То была поэзия бездумного наслаждения жизнью, воспевание чувственной любви, красоты, музыки.

Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат? (3)


— эти часто цитируемые строки, которыми открывался цикл «Любовь этого лета», на фоне символистской поэзии прозвучали как прославление «веселой легкости бездумного житья». Они были новы и сниженной, «домашней», по выражению А. Блока, интонацией. Кузмин взирал на мир с легкой иронией. Жизнь представлялась ему театром, а искусство — своеобразным маскарадом. Это нашло отражение в том же сборнике в цикле «Ракеты». В открывающем его стихотворении «Маскарад» возникает зрелище изысканного праздника с масками персонажей из итальянской комедии дель арте. Здесь все условно, обманчиво, мимолетно и в то же время пленительно своим хрупким изяществом. В последнем стихотворении цикла — «Эпитафия» звучат лишенные трагедийной окраски слова о смерти юного друга, запомнившегося своим легким отношением к жизни («Кто был стройней в фигурах менуэта? Кто лучше знал цветных шелков подбор?»).

Спустя три года после публикации статьи Кузмина. «О прекрасной ясности» в том же «Аполлоне» (1913, № 1) появились две статьи, в которых была сформулирована программа нового литературного течения: «Наследие символизма и акмеизм» Н. Гумилева (в оглавлении журнала вместо слова «Наследие» стоит «Заветы») и «Некоторые течения в современной русской поэзии» С. Городецкого.

Преемственно связанные с символизмом («символизм был достойным отцом», — пишет Гумилев), акмеисты хотели заново открыть ценность человеческого существования, и если в представлении символистов мир предметных явлений был отблеском высшего бытия, то акмеисты принимали его как истинную реальность.

Новое течение, пришедшее на смену символизму, Гумилев предлагал назвать акмеизмом (от древнегреческого слова «акмэ», означающего цветущую силу, высшую степень, расцвет) или адамизмом, под которым подразумевался «мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь». Подобно Кузмину, Гумилев потребовал от литературы принятия реальной действительности: «Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками — вот принцип акмеизма». (4)

О полном принятии реального мира писал и Городецкий: «Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю <...> После всяких „неприятий" мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий». (5) Гумилев писал: «Как адамисты, мы немного лесные звери»; Городецкий, в свою очередь, утверждал, что поэты, как и Адам, должны заново ощутить всю прелесть земного бытия. Эти положения были иллюстрированы стихотворением Городецкого «Адам», опубликованным в третьем номере «Аполлона» за тот же год (с. 32):

Просторен мир и многозвучен,
И многоцветней радуг он,
И вот Адаму он поручен,
Изобретателю имен.

Назвать, узнать, сорвать покровы
И праздных тайн и ветхой мглы —
Вот первый подвиг. Подвиг новый —
Живой земле пропеть хвалы.


Призыв к поэтизации первозданных эмоций, стихийной силы первобытного человека нашел у ряда акмеистов, в том числе — у М. Зенкевича («Дикая Порфира», 1912), отражение в повышенном внимании к природно-биологическому началу в человеке. В предисловии к поэме «Возмездие» Блок иронически отметил, что человек у акмеистов лишен признаков гуманизма, это какой-то «первозданный Адам». (6)

Поэты, выступавшие под знаменем акмеизма, были совсем не похожи друг на друга, тем не менее это течение обладало своими родовыми чертами.

Отвергая эстетику символизма и религиозно-мистические увлечения его представителей, акмеисты были лишены широкого восприятия окружающего их мира. Акмеистское видение жизни не затрагивало истинных страстей эпохи, истинных ее примет и конфликтов.

В 10-е гг. символизм «преодолевали» не только акмеисты, но в значительной мере и сами символисты, которые уже отказывались от крайностей и жизненной ограниченности своих предшествующих выступлений. Акмеисты как бы не заметили этого. Суженность проблематики, утверждение самоценности действительности, увлечение внешней стороной жизни, эстетизация фиксируемых явлений, столь характерные для поэзии акмеизма, ее отстраненность от современных общественных бурь позволяли современникам говорить, что акмеистический путь не может стать путем русской поэзии. И не случайно именно в эти годы М. Горький писал: «Русь нуждается в большом поэте <...> нужен поэт-демократ и романтик, ибо мы, Русь, — страна демократическая и молодая». (7)

Восстав против туманностей «леса символов», поэзия акмеистов тяготела к воссозданию трехмерного мира, его предметности. Ее привлекал внешний, большей частью эстетизированный быт, «дух мелочей прелестных и воздушных» (М. Кузмин) или же подчеркнутый прозаизм житейских реалий. Таковы, например, бытовые зарисовки О. Мандельштама (1913):

В спокойных пригородах снег
Сгребают дворники лопатами,
Я с мужиками бородатыми
Иду, прохожий человек.

Мелькают женщины в платках,
И тявкают дворняжки шалые,
И самоваров розы алые
Горят в трактирах и домах. (8)


Увлечение предметностью, предметной деталью было так велико, что даже мир душевных переживаний нередко образно воплощался в поэзии акмеистов в какой-нибудь вещи. Выброшенная на берег пустая морская раковина становится у Мандельштама метафорой душевной опустошенности («Раковина»). В стихотворении Гумилева «Я верил, я думал...» так же предметна метафора тоскующего сердца — фарфоровый колокольчик.

Увлеченное любование «мелочами», эстетизация их мешали поэтам увидеть мир больших чувств и реальных жизненных пропорций. Мир этот нередко выглядел у акмеистов игрушечным, аполитичным, вызывал впечатление искусственности и эфемерности человеческих страданий. Нарочитая предметность в известной мере оправдывала себя, когда акмеисты обращались к архитектурным и скульптурным памятникам прошлого или создавали беглые зарисовки картин жизни.

Опираясь на поэтический опыт символистов, акмеисты часто обращались к паузному и свободному стиху, к дольнику. Различие между стиховой практикой акмеистов и символистов проявлялось не столько в ритмике, сколько в ином отношении к слову в стихе. «Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов», — утверждал Мандельштам в статье «Утро акмеизма», написанной в разгар литературных споров. (9) Если у символистов смысл отдельного слова несколько приглушен и подчиняется общему музыкальному звучанию, то у акмеистов стих ближе к разговорному строю речи и подчинен в основном ее смыслу. В целом поэтическая интонация у акмеистов несколько приподнята и часто даже патетична. Но рядом с нею нередко звучат сниженные обороты обыденной речи вроде строки «Будьте так любезны, разменяйте» (стихотворение Мандельштама «Золотой»). Особенно часты и разнообразны такие переходы у Ахматовой. Именно ахматовский стих, обогащенный ритмом живого языка, оказался самым значительным вкладом акмеизма в культуру русской поэтической речи.

 
2

Сергей Митрофанович Городецкий (1884—1967) впервые выступил с чтением своих стихов в 1906 г. на одной из «сред» у Вяч. Иванова и сразу же получил признание. Его сборники стихов «Ярь» и «Перун» (оба —1907) были восприняты как большое событие. О Городецком заговорили как о поэтической звезде первой величины. Высокую оценку его стихам дали В. Брюсов, А. Блок, Вяч. Иванов и М. Волошин. Хотя Городецкий первоначально был близок к символистам, Блок проницательно уловил в его ранних стихах нечто новое — «стремление к разрыву с отвлеченным и к союзу с конкретным, воплощенным». (10)

Особенно обратил на себя внимание цикл стихов о древней языческой Руси. Проникнутые настроением молодости и силы, они создавали ощущение живительной связи человека с природой. Одним из главных источников поэтической образности в них послужили труды А. Н. Афанасьева и других исследователей культуры древних славян. Плодотворны были также поездки в Псковскую губернию, где поэт приобщился к живым истокам народного творчества. Городецкий и сам выступил со статьей на фольклорную тему — «Сказочные чудища» (1908)..

Несмотря на свою близость к Иванову, Городецкий не склонялся ни к его мифотворчеству, ни к его книжному архаическому стилю. Миф для Городецкого становился характерной приметой определенного исторического периода в жизни человечества. Поэт тяготел при этом к мифологически-жанровым сценам. Декламационный патетический стиль Брюсова превращал мифологические образы в подобие гранитных монументов, Городецкий же благодаря живости поэтического языка, воспринятой им из фольклора, приближал древность к современности. Удивительной жизненностью отличаются, например, его стихотворения «Ставят Ярилу» и «Славят Ярилу», впоследствии высоко оцененные Луначарским. (11) Сборник «Ярь» был поэтическим открытием языческой Древней Руси, созвучным живописи Н. Рериха, скульптуре С. Коненкова и музыке И. Стравинского.

Многие стихи поэта на современные темы, в свою очередь, отличало тяготение к поэтическому фольклоризму. Большую популярность в свое время получила его «Весна (Монастырская)» (1906) с подчеркнутыми в манере К. Бальмонта созвучиями в зачине и выразительной просторечной концовкой:

Звоны-стоны, перезвоны,
Звоны-вздохи, звоны-сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены.
..........
Мать игуменья велела
У ворот монастыря
Не болтаться зря! (12)


В русле народной песни находятся стихотворения, в которых поэт откликнулся на революционный подъем в стране. Таков, например, «Поясок» (1907) из цикла «Тюремные песни»:

Ах, мой синий, васильковый да шелко́вый поясок!
А на этом поясочке стянут милой узелок.


В дальнейшем творчество Городецкого испытало влияние символистской поэзии; он отдал дань увлечению мистическим анархизмом. Разрыв с символизмом привел Городецкого в Цех поэтов, программному выступлению в журнале «Аполлон» (см. выше). В поэзии же поворот от символизма к акмеизму был утвержден выходом шестой книги Городецкого «Цветущий посох» (1914), составленной из восьмистиший. Эта двухстрофная форма ценилась акмеистами за ясность и поэтическую сжатость. В стихотворениях из цикла «К друзьям» вновь были противопоставлены два поэтических отношения к миру: одно — нарочитое забвение реальной жизни, а другое, — подразумевался акмеизм, — умение ощутить объем и вес реального «вещества». В стихотворении 1913 г., посвященном О. Мандельштаму, говорилось:

Он верит в вес, он чтит пространство,
Он нежно любит матерьял.
Он вещество не укорял
За медленность и постоянство.


Однако значительного шага вперед в творческом развитии поэта «Цветущий посох» не обозначил. Вскоре Городецкий отходит от акмеистов и организует вместе с А. М. Ремизовым литературное общество «Краса», в которое вошли крестьянские поэты.

После Октября Городецкий становится активным участником нового литературного процесса.

 
3

В 1905 г. вышел первый сборник стихов Николая Степановича Гумилева (1886—1921) «Путь конквистадоров», о котором впоследствии сам поэт не любил вспоминать в связи с его, как считал автор, художественной незрелостью. Затем появился сборник «Романтические цветы» (1908). В обеих книгах заметны отзвуки увлечения поэта творчеством символистов и поэзией парнасцев. Более самостоятельно Гумилев выступил в сборниках «Жемчуга» (1910; посвящен В. Брюсову) и «Чужое небо» (1912).

В ранней поэзии Гумилева господствовали апология волевого начала, романтизированное представление о «сильной личности» ницшеанского толка, которая решительно утверждала себя в необычно ярком, декоративно-экзотическом мире, где-то в далеком прошлом, в тропических странах. Его герои — жестокие, властные завоеватели, конкистадоры, открыватели новых земель. Среди них и герои, не лишенные индивидуалистического позерства, человек «без предрассудков», жестокий и храбрый воин. Это высокомерный римлянин Помпей, подчинивший своей воле захвативших его в плен пиратов («Помпей у пиратов»), и внешне импозантные, но бездушные капитаны (цикл «Капитаны»). (13)

Опубликованная в «Аполлоне» декларация Гумилева в основном была направлена против эстетики «младших» символистов. Утверждая, что акмеизм отдает предпочтение «романскому духу перед германским», Гумилев писал, что у акмеистов «светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, стала теперь на место той безнадежной, немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты». (14) Своеобразная ирония характерна для ранних романтических произведений Гумилева. Таковы, например, стихотворение об «изысканном жирафе», живущем у озера Чад («Жираф»), и «Неоромантическая сказка» о людоеде, заключенном в «башню мрака, башню пыли». (15)

Гумилев не был поэтом-лириком. В его творчестве отсутствует лирический герой, объединяющий воедино стихи определенных периодов. Это поэт, не склонный к созданию лирических циклов, что было характерно для символистов. Такие циклы появятся у Гумилева лишь в последние годы жизни. Стихи, в которых поэт выступает от первого лица, обычно погружены в мир экзотики, литературы, истории: «Я закрыл Илиаду и сел у огня...» («Современность»), «О Леконте де Лиле мы с тобой говорили...» («Однажды вечером») и т. п. В сборнике «Романтические цветы» был намечен двойственный облик поэта. В открывающем книгу «Сонете» читаем: «Как конквистадор в панцире железном, Я вышел в путь и весело иду». В этом же сборнике поэт манерно заявлял: «Сады моей души всегда узорны...» («Сады души»). Эта нарочитая двойственность и манерность будут характерны для него и в дальнейшем. В его стихах «было что-то холодное и иностранное», отмечал А. Блок.

Гумилев много путешествовал. В поэме о Колумбе («Открытие Америки», 1910) им воздана хвала «Музе Дальних Странствий». Экзотика стала не только темой, ею был пропитан сам стиль Гумилева. От стилизованной экзотичности и декоративности он стал избавляться, когда ближе узнал Африку. В 1911—1913 гг. Гумилев дважды посетил ее. В последний раз он возглавил экспедицию, организованную с целью сбора материалов для этнографического музея Академии наук. Работа эта увлекла поэта. Он писал:

Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его. (16)


И если К. Бальмонт знакомил читателя с культурой Латинской Америки, то Гумилев в русской поэзии стал зачинателем африканской темы.

Я пробрался в глубь неизвестных стран,
Восемьдесят дней шел мой караван
...................
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы. (17)


Стихи об Африке, такой далекой в представлении читателей начала века, придавали особое своеобразие творчеству Гумилева. Африка в его поэзии овеяна романтикой и полна притягательной силы: «Сердце Африки пенья полно и пыланья» («Нигер»). Это колдовская страна («Абиссиния»), ее омывают «колдовские струи» («Красное море»), на каждом шагу в ней путешественника подстерегает опасность (см., например, стихотворение «Африканская ночь», 1913). (18) Однако это Африка далекая от реальной Африки, в которой бесчинствует кровавый колонизаторский разгул.

Прославляя открывателей и завоевателей дальних земель, Гумилев все же не всегда закрывал глаза на судьбы покоряемых ими народов. Свидетельством тому служит «Невольничья» (1911) из цикла «Абиссинские песни» (в ней невольники мечтают пронзить ножом тело угнетателя-европейца) или «Египет» (1918).

В этом стихотворении симпатию поэта вызывают не властители страны — англичане, а ее истинные хозяева, те,

Кто с сохою или с бороною
Черных буйволов в поле ведет. (19)
 

Выступая в качестве лидера акмеизма, Гумилев требовал от поэтов большого формального мастерства. Для его собственной поэзии характерна чеканность стиха, строгость композиции, подчеркнутая четкость в сочетании слов, тяготение к зрительному образу. Чаще всего Гумилев-поэт повествует, его излюбленный жанр — баллада с ее энергичным ритмом. В то же время его поэзия лишена серьезного жизненного содержания. В статье «Преодолевшие символизм» В. Жирмунский писал о Гумилеве: «Его стихи бедны эмоциональным и музыкальным содержанием; он редко говорит о переживаниях интимных и личных <...> Для выражения своего настроения он создает объективный мир зрительных образов, напряженных и ярких, он вводит в свои стихи повествовательный элемент и придает им характер полуэпический — „балладную" форму». (20)

Экзотическому красочному миру Гумилева, крайне далекому от подлинной реальности, свойственна патетическая приподнятость, но вместе с тем его поэзия холодна и вычурна. Любимым поэтом акмеиста был Т. Готье, художественному завету которого он следовал:

Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл. (21)


В статье «Как я учился писать» Н. С. Тихонов, отметив тематическую и содержательную чуждость поэзии Гумилева новому времени, вместе с тем говорил, что у этого поэта можно поучиться «искусству образа, экономии стиха, ритмике». (22)

На первую мировую войну Гумилев, вступивший добровольцем в лейб-гвардейский уланский полк, откликнулся «Записками кавалериста» (23) и рядом стихотворений, в которых прославление войны сочеталось с религиозной символикой («Серафимы ясны и крылаты, За плечами воинов видны» — «Война», 1915). (24)

Когда же суровая правда жизни объективно врывалась в произведения о войне (примером может служить «Наступление», 1914), —

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня,


— то эта правда тотчас же снималась следующим за ней утверждением:

Но не надо яства земного
В этот страшный в светлый час,
Оттого, что господне слово
Лучше хлеба питает нас. (25)

Религиозное чувство становится характерным и для невоенных стихов поэта, что придавало им не свойственное ранее поэзии Гумилева мистическое звучание.

В годы войны Гумилев остро ощутил оторванность своей поэзии от национальных основ, отсутствие в ней национального колорита. Одной из его поэтических тем была прапамять. Возвращаясь «к воспоминаниям» о своем давнем предке, поэт видит его то в образе гунна-завоевателя («Сонет» в книге «Чужое небо»), то в образе простого охотника («Простой индиец, задремавший В священный вечер у ручья... » — «Прапамять» в сборнике «Костер»). Теперь поэт начинает сознавать, что он прошел мимо одного из плодотворнейших творческих источников. Но по-настоящему обратиться к нему в своем творчестве он так и не смог. В стихотворении «Стокгольм» возникает образ героя, не нашедшего своего пути, своей истинной родины.

И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен. (26)


В рецензии на сборник «Колчан» Б. М. Эйхенбаум писал: «Русь пока не дается Гумилеву, „чужое небо" <...> ему свойственней». (27) В стихотворении «Я и вы» поэт подтверждал свое пристрастие к чужим напевам: «И мне нравится не гитара, А дикарский напев зурны». (28)

Последние сборники Гумилева — «Костер» (1918) и «Огненный столп» (1921) — свидетельствовали о том, что внимание поэта начали привлекать не только суммарные черты изображаемого, но и его особые, индивидуальные приметы. Гумилев стал обращаться к знакомому русскому быту, русской природе («Русская усадьба», «Вечер» и др.). Примечательно в этом плане стихотворение, запечатлевшее ледоход на Неве, не раз воспетый поэтами, но увиденный Гумилевым по-своему.

Взойди на мост, склони свой взгляд:
Там льдины прыгают по льдинам,
Зеленые, как медный яд,
С ужасным шелестом змеиным. (29)


Но дальше конкретной пейзажной зарисовки поэт не пошел. Подобно другим акмеистам, Гумилев сознательно изолировал свою поэзию от важных общественных проблем, от связей с современностью, и такая отчужденность от времени неизбежно привела его к острому душевному кризису, к ощущению безвозвратной утери своего настоящего жизненного и творческого пути. В стихах Гумилева все чаще возникает чувство одиночества, все слышнее звучат в них пессимистические ноты. Сборник «Костер» открывался стихотворением «Деревья» (1916), тональность которого определяла настроения поэта этой поры.

Я знаю, что деревьям, а не нам,
Дано величье совершенной жизни.
На ласковой земле, сестре звездам,
Мы — на чужбине, а они — в отчизне.


Излюбленная ранее автором тема скитания не исчезает в его поэзии, но порою перерастает в тему бессмысленного блуждания, приобретает безысходный характер.

После Февральской революции Гумилев был послан в распоряжение Управления русскими войсками во Франции. Вернувшись в Россию в апреле 1918 г., поэт оказался чужд великим идеям Октябрьской революции. В стихах его усиливаются пессимистические настроения, разъедающая рефлексия.

Из стихотворений, созданных в последние годы жизни поэта, особенно примечателен «Заблудившийся трамвай», перекликающийся со стихотворением «Стокгольм». В новом произведении звучит лирический монолог человека, в потрясенном сознании которого время и пространство противоестественно сдвинуты:

Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам. (30)
 

Поэт не выходит из круга мрачно-меланхолических мотивов. Он возвращается к сложным символически-зашифрованным образам, чем создается впечатление страшной фантасмагории, острого разлада человека с эпохой. «Заблудившийся трамвай» свидетельствовал о полном крушении жизненной и творческой позиции поэта.

От апологии сильной личности в духе Ницше — к прославлению «дела благородного войны», к крайнему антидемократизму, острому неприятию Октябрьской революции — таков путь Гумилева, закономерно закончившийся в стане ее активных врагов.

 
4

О начале своего литературного пути Анна Андреевна Ахматова (урожд. Горенко, 1889—1966) писала: «В 1910 году явно обозначился кризис символизма, и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие — в акмеизм. Вместе с моими товарищами по Первому Цеху поэтов — Мандельштамом, Зенкевичем и Нарбутом — я сделалась акмеисткой». (31)

Первый сборник Ахматовой «Вечер» (1912), в котором отдана дань символизму, был издан небольшим тиражом (300 экз.) и рассчитан только на немногих, но следующая книга «Четки» (1914) имела такой успех, что за короткий срок была несколько раз переиздана и получила высокую оценку в печати. Известность поэтессы закрепил сборник «Белая стая» (1917).

Лирика любви, большей частью любви неразделенной и полной драматизма, — таково основное содержание ранней поэзии Ахматовой. И вместе с тем это не только узкоинтимная, но и общечеловеческая по своему смыслу и значению поэзия. Стихи Ахматовой покоряют тонким психологизмом в передаче напряженных душевных переживаний, вызванных большим, всепоглощающим чувством.

Созданные Ахматовой живые и трепетные женские образы противостоят условным женским образам в поэзии символистов — «Прекрасной Даме», «Незнакомке», «Лилит» или «Мэнаде» — с их намеками на некое высшее инобытие. Отвергая романтический культ любви, Ахматова сгущает черты житейской простоты в создаваемом ею личном или внеличном облике женщины начала XX в. Программны в этом смысле строки стихотворения 1912 г. с внешними приметами самой будничной драмы.

Ты письмо мое, милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоем пути.

Не гляди так, не хмурься гневно,
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я —

В этом сером будничном платье,
На стоптанных каблуках...
Но, как прежде, жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах. (32)


В то же время поэтический облик героини Ахматовой далек от бытовой приземленности; он в какой-то мере всегда приподнят, высок. Ее женщины не однолики, но несмотря на все различия они все же сходны между собой неукротимым упорством страстного чувства и своей непокорностью. Есть в них и другая общая черта: сочетание внутренне противоречивых чувств, душевной боли и радости. «Слава тебе, безысходная боль!» — такими словами начинается баллада «Сероглазый король» (1910). Страдание, прикрытое внешним весельем, характеризует потаенное душевное состояние покинутой женщины, сопоставляемой с образом «канатной плясуньи» («Меня покинул в новолунье...», 1911):

Оркестр веселое играет,
И улыбаются уста.
Но сердце знает, сердце знает,
Что ложа пятая пуста!


Внутренней психологической противоречивости ахматовской лирики соответствует частый в ее творчестве стилистический прием — оксюморон, сочетание противоречащих друг другу определений, классическим примером которого служат строки из стихотворения «Царскосельская статуя» (1916):

Смотри, ей весело грустить,
Такой нарядно обнаженной.


Стихотворения Ахматовой часто запечатлевают знаменательные моменты чьей-то жизни, кульминацию душевного напряжения, связанного с чувством любви. Это позволяет исследователям говорить о повествовательном элементе в ее творчестве, о воздействии на ее поэзию русской прозы. Примечательно, что при этом совсем не вспоминаются поэтические повествовательные жанры 80—90-х гг., так отлична от них природа повествовательности автора «Сероглазого короля». Наиболее точно характер новеллистического «сюжета» Ахматовой определил проникновенный аналитик ее таланта В. М. Жирмунский, который писал, что это «новелла в извлечении, изображенная в самый острый момент своего развития, в ситуации, раскрывающей драматический конфликт и освещающей образы лирических героев и их взаимные отношения, но только в той мере, в какой это нужно для художественной цели автора». (33)

«Новеллизму» ахматовской лирики соответствует органическое звучание живой разговорной речи, произносимой вслух или мысленно, обращенной героями (главным образом героинями) к другому лицу или к себе.

Речь эта, обычно прерываемая восклицаниями и вопросами, отрывочна. Синтаксически членимая на короткие отрезки, она полна логически неожиданными, но эмоционально оправданными излюбленными Ахматовой союзами «а» или «и» в начале строки. Так, в «Смятении» (1913):

Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
 

Новым словом в поэзии Ахматовой была искусно обыгрываемая предметность, отвечающая программе акмеизма. При этом предметные реалии в ее интимно-камерных стихах обычно связаны с проявлением психологического состояния и автора и героини. В этом плане весьма показательны ставшие хрестоматийными строки из «Песни последней встречи» (1911):

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
 

Будучи мастером интимной лирики — ее поэзию нередко называют «интимным дневником», «женской исповедью», — Ахматова воссоздает душевные переживания при помощи «будничных» слов, что придает ее поэзии особое звучание. Так, слова «Не стой на ветру» в концовке стихотворения «Сжала руки под темной вуалью...» (1911) за своей житейской обыденностью скрывают другой, более глубокий смысл: разрыв и холодное прощание. Непосредственное проявление чувства сливается у ахматовских героинь с горькими размышлениями о тягости испытаний любви и трудности достижения истинной близости в человеческих отношениях.

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.


Для поэзии Ахматовой с ее разговорной интонацией характерен, как и в данном примере, перенос незаконченной фразы из одного стиха в другой (enjambement). Благодаря таким переносам в них господствует не общефразовая мелодия, что типично для символистов, а отдельно выделенное весомое слово.

Не менее характерен также частый смысловой разрыв между двумя частями строфы, но за этим как бы мнимым параллелизмом таится отдаленная ассоциативная связь:

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает.
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.
 

Или в стихотворении «Память о солнце в сердце слабеет...» (1911):

Ива на небе пустом распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой.


К числу примечательных черт поэтики Ахматовой современники относили неожиданность ее сравнений («Высоко в небе облачко серело, Как беличья расстеленная шкурка» или «Душный зной, словно олово, льется От небес до иссохшей земли»). Исключительна также роль детали в ее стихах. В этом плане она тоже идет в русле исканий прозаиков рубежа веков, придавших детали бо́льшую смысловую и функциональную нагрузку, чем в предшествующем столетии.

Тяготея к художественному лаконизму, Ахматова нередко прибегала к афористическим двустишиям, легко запоминаемым читателями.

Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.

А я товаром редкостным торгую —
Твою любовь и нежность продаю.


Весомости слова в лирике Ахматовой содействует ритм частого в ней паузного стиха и дольника. Развивая искания символистов в этой области, Ахматова довела дольник до высокого совершенства. В синкопированном ритме ее стихов есть нечто общее с музыкальным ритмом Игоря Стравинского, парижские постановки балетов которого «Жар-птица» и «Петрушка» произвели на нее в 1910-х гг. большое впечатление. Стих Ахматовой большей частью опирается на три или четыре ударения, падающие на ритмически выделенные слова, полные особого значения. Таков ритм одного из лучших стихотворений в сборнике «Вечер», посвященного Пушкину, — «В Царском Селе» (1911).

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни...
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.


Новому для своего времени ритму ахматовского стиха соответствует его синтаксический строй: тяготение к сжатой законченной фразе, в которой нередко опускаются не только второстепенные, но и главные члены предложения («Двадцать первое. Ночь. Понедельник...»).

Наряду с основною темой в ранней поэзии Ахматовой наметилась и другая, не менее характерная тема, получившая свое развитие в ее послеоктябрьской лирике.

Вместе с художниками группы «Мир искусства» — и особенно близкой ей своими четкими гравюрами А. П. Остроумовой-Лебедевой — Ахматова заново открыла строгую красоту русской северной столицы, высоко ценимую в пушкинские времена, но забытую к середине прошлого века, когда на Петербург стали смотреть как на лишенный всякой прелести бесцветный казарменный город. (34)

Ахматова вложила в петербургскую тему и свое личное, и эпохальное содержание. Величественная простота любимого города с его обширными площадями, гранитными набережными и украшенными колоннами зданиями входит в ее поэзию как неотъемлемая часть высокого душевного строя ее самой, петербурженки, будущей ленинградской патриотки. Потому в ее лирике так значительны упоминания о месте петербургских встреч или разлук:

В последний раз мы встретились тогда
На набережной, где всегда встречались.
Была в Неве высокая вода,
И наводненья в городе боялись.


Или по контрасту мысль о величии Петербурга сталкивается с превратностями и беспокойством любви:

Как ты можешь смотреть на Неву,
Как ты смеешь всходить на мосты?..
Я не даром печальной слыву
С той поры, как привиделся ты.
Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024