Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваЧетверг, 25.04.2024, 15:52



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Владимир Солоухин

 

           Стихи 1974г


УГОН САМОЛЕТОВ

                          (Из Р. Гамзатова)

Иногда промелькнет на страницах газет
Про воздушный разбой, как нелепое что-то.
Над виском у пилота чужой пистолет,
Подневольно меняется курс самолета.

Знаем мы, что пилоты не робкий народ,
Подозренья в предательстве не заслужили.
Улетает в чужую страну самолет,
Потому что у них за спиной — пассажиры.

Сзади женщины, дети, младенческий писк,
Все смешается в кашу и огненно брызнет.
У мужчины имеется право на риск,
Если риск ограничен лишь собственной жизнью.

Ах, и сам я в полете, как каждый поэт.
Я на поле любви намечаю посадку,
Но жестокость подносит к виску пистолет,
И намеченный курс я меняю с досадой.

Знают все, что поэты не робкий народ,
Подозренья в предательстве не заслужили,
Но со мной совершают большой перелет
Мои песни, родные мои пассажиры.

Это дети мои. Так до риска ли здесь?
Дорога и земля в ярких солнечных красках,
Но законы свои у поэзии есть
На ее протяженных, заоблачных трассах.

Ей спасенья на поле жестокости нет.
Открываю вам главную сущность секрета,
Что в момент приземления гибнет поэт,
Погибают и добрые песни поэта.

Убери пистолетишко, времени раб,
От седого виска. Я не праздную труса.
Я взрываю свой лайнер, воздушный корабль,
Но к любви не меняю заветного курса!

1974


АРИТМИЯ

                      (Из П. Боцу)

Круги, спирали, линии прямые,
Все в мире ритмом объединено.
Но возникает в сердце аритмия,
Как бы с пути сбивается оно.

Кузнец кует. Болванка стала алой,
По прямизне сошла бы за струну,
Но аритмии тяжкая кувалда
И гнет, и мнет стальную прямизну.

В спокойном ритме резким перебоем
Подчас строка прервется у меня.
И наша встреча вечером с тобою
Есть аритмия будничного дня.

Гармония тупа,
А ровный ритм бездушен.
Ритмичный мир зануден и белес.
Тягучий полдень молнией нарушен,
Гром аритмии падает с небес.

Пророки, песнопевцы и поэты,
У века аритмия — это мы,
Как гром небесный — аритмия лета,
Как вспышка света — аритмия тьмы.

1974


ЖУРАВЛИ УЛЕТЕЛИ…

«Журавли улетели, журавли улетели!
От холодных ветров потемнела земля.
Лишь оставила стая средь бурь и метелей
Одного с перебитым крылом журавля».

Ресторанная песенка. Много ли надо,
Чтоб мужчина сверкнул полупьяной слезой?
Я в певце узнаю одногодка солдата,
Опаленного прошлой войной.

Нет, я с ним не знаком и не знаю подробно,
О каких журавлях он тоскует сейчас.
Но, должно быть, тоска и остра и огромна.
Если он выжимает слезу и у нас.

«Журавли улетели, журавли улетели!!!
От холодных ветров потемнела земля.
Лишь оставила стая средь бурь и метелей
Одного с перебитым крылом журавля».

Ну какой там журавль? И какая там стая?
И куда от него улетела она?
Есть квартира, поди,
Дочь, поди, подрастает.
Помидоры солит хлопотунья жена.

И какое крыло у него перебито?
И какое у нас перебито крыло?
Но задумались мы. И вино не допито.
Сладковатой печалью нам душу свело.

«Журавли улетели, журавли улетели!!!
От холодных ветров потемнела земля.
Лишь оставила стая средь бурь и метелей
Одного с перебитым крылом журавля».

Ресторанная песенка. Пошлый мотивчик.
Ну еще, ну давай, добивай, береди!
Вон и в дальнем углу разговоры затихли,
Душит рюмку майор со Звездой на груди.

Побледнела и женщина, губы кусая,
С повтореньем припева больней и больней…
Иль у каждого есть улетевшая стая?
Или каждый отстал от своих журавлей?

Допоет и вернется в ночную квартиру.
Разойдутся и люди. Погаснут огни.
Непогода шумит. В небе пусто и сыро.
Неужели и впрямь улетели они?

1974


ПАМЯТЬ

                   (Из П. Боцу)

У памяти моей свои законы,
Я рвусь вперед, стремителен маршрут,
Ее обозы сзади многотонны,
Скрипят возы и медленно ползут.

Но в час любой, в мгновение любое
Как бы звонок иль зажигают свет.
Ей все равно — хорошее, плохое,
Цветок, плевок, ни в чем разбору нет.

Где плевелы, пшеница, нет ей дела,
Хватает все подряд и наугад,
Что отцвело, отпело, отболело,
Волной прилива катится назад.

Тут не базар, где можно выбрать это
Или вон то по вкусу и нужде,
Дожди, метели, полночи, рассветы
Летят ко мне в безумной чехарде.

Ей все равно, как ветру, что тревожен,
Проносится над нами в тихий день
И всколыхнуть одновременно может
Бурьян, жасмин, крапиву и сирень.

1974


САНИ

Над полями, над лесами
То снега, то соловьи.
Сел я в сани,
Сел я в сани,
А эти сани не свои.

По крутому следу еду,
То ли бездна,
То ли высь.
Зря меня учили деды —
Не в свои сани не садись!

Кони взяли с ходу-срыву.
Дело — крышка,
Дело — гроб.
Или вынесут к обрыву,
Или выкинут в сугроб.

Ошалели и наддали,
Звон и стон из-под дуги.
Не такие пропадали
Удалые седоки!

В снег и мрак навстречу вьюге,
Гривы бьются на ветру.
А,
Соберу я вожжи в руки,
В руки вожжи соберу!

Руки чутки,
Руки грубы,
Забубенная езда.
В бархат — губы,
В пену — губы
Жестко врезалась узда.

Не такие шали рвали,
Рвали шелковы платки,
Не такие утихали
Вороные рысаки!

И полями, и лесами,
Через дивную страну,
Не свои я эти сани
Куда хочешь поверну.

1974


ГЛУБИНА

Ты текла, как вода,
Омывая то камни, то травы,
Мелководьем блеща,
На текучие струи
Себя
Бесконечно дробя.
В наслажденье струиться
Ручьи неподсудны и правы,
За желанье дробиться
Никто не осудит тебя.

И круша, и крутя,
И блестя ледяной паутиной
На траве (если утренник лег)
Украшала ты землю, легка,
Но встает на пути
(Хорошо, хорошо — не плотина!),
Но лежит на пути
Западней
Глубина бочага.

Как ты копишься в нем!
Как становится больше и больше
Глубины, темноты,
Под которой не видно уж дна.
Толща светлой воды.
За ее углубленную толщу
Вся беспечность твоя,
Вся текучесть твоя отдана.

Но за то — отражать
Наклоненные ивы
И звезды.
Но за то — содержать
Родники ледяные на дне.
И туманом поить
Лучезарный предутренний воздух.
И русалочьи тайны
В полуночной хранить глубине.

1974


ОБРАЗ

                           (Из П. Боцу)

Штрихи, оттенки, черточки, намеки,
Там светотень, там яркий блик, они
Соединялись в линии и строки,
Так я тебя творил за днями дни.

И сотворился образ. Как живая
Уже во мне существовала ты.
Но люди шли, тебя не узнавая
В потоке вечной мелкой суеты.

Да и тобой твой образ был не признан.
В глазах толпы, в устах ее молвы.
Ты стала сходства требовать капризно,
Дешевенькой похожести, увы,

Ты требовала. Точности, натуры…
И вот померкло духа торжество.
И снова камнем сделалась скульптура,
И снова глиной стало божество.

1974


БРОДЯЧИЙ АКТЕР МАНУЭЛ АГУРТО

                     (Из П. Боцу)

В театре этом зрители уснули,
А роли все известны наизусть.
Здесь столько лиц и масок промелькнули,
Что своего найти я не берусь.

Меняются костюмы, букли, моды,
На чувствах грим меняется опять.
Мой выход в роли, вызубренной твердо,
А мне другую хочется играть!

Спектакль идет со странным перекосом,
Хотя суфлеры в ярости рычат.
Одни — все время задают вопросы,
Другие на вопросы те — молчат.

Ни торжества, ни страсти и ни ссоры,
Тошна игры заигранная суть.
Лишь иногда, тайком от режиссера,
Своей удастся репликой блеснуть.

Иди на сцену в утренней долине,
Где журавли проносятся трубя,
Где режиссера нету и в помине
И только небо смотрит на тебя!

1974


ВЕРНУ Я…

Ревную, ревную, ревную.
Одеться бы, что ли, в броню.
Верну я, верну я, верну я
Все, что нахватал и храню.

Костры, полнолунья, прибои,
И морем обрызганный торс,
И платье твое голубое,
И запах волны от волос.

Весь твой, с потаенной улыбкой,
Почти как у школьницы вид.
Двухлетнюю странную зыбкость.
(Под ложечкой холодит!)

Ты нежность свою расточала?
Возьми ее полный мешок!
Качало, качало, качало
Под тихий довольный смешок.

От мая и до листопада
Качель уносила, легка,
От Суздаля до Ленинграда,
От Ладоги до Машука.

Прогретые солнцем причалы,
Прогулки с усталостью ног…
Возьми, убирайся. Сначала
Начнется извечный урок.

Все, все возвращается, чтобы
На звезды не выть до зари,
Возьми неразборчивый шепот
И зубы с плеча убери.

Я все возвращаю, ревнуя,
Сполна, до последнего дня.
Лишь мира уже не верну я,
Такого, как был до меня.

1974


ГОЛОС

                         (Из П. Боцу)

За горем горе, словно злые птицы,
А за напастью — новая напасть…
Что было делать, чтобы защититься?
За что держаться, чтобы не упасть?

Все неудачи, беды, невезенья
Со всех сторон валились на меня.
Когда летят тяжелые каменья,
Слаба моя сердечная броня.

И я, закрывши голову руками,
Уже смирился с тем, что сокрушен.
И упаду. И самый главный камень
Уже летел, последним будет он.

Вдруг голос твой средь грохота и треска —
Струна, волна, росинка и кристалл…
Я встрепенулся, выпрямился резко,
И страшный камень мимо просвистал.

1974


ПОЭМА ШАМИЛЯ

Шамиль был храбр. Никто не отрицает.
Была ему и выдержка дана,
Когда в папахах, саблями бряцая,
Вокруг него смыкались племена.

Единый дух ковался в ходе стычек,
Засад, набегов, вылазок, атак.
Разноязыких и разнообычьих
Попробуй собери в один кулак!

Разобщены, невежественны горцы.
Что из того, что каждый врозь удал.
Чтоб их спаять, сиял, как в небе солнце,
Герой, чистейший образ, идеал.

Не ради славы, ради цели этой,
Мосты сожгя, надежды обрубя,
Он сам себя творил, как бы легенду,
Писал, как бы поэму, сам себя.

Легко ли горстке против тысяч драться
И выдержать, стоять за годом год?
А раны что? Их было девятнадцать.
Дух не сломался — рана заживет.

Он так учил: «Нельзя гяурам в руки
Живьем даваться перед ликом гор.
Здесь только смерть, а там позор и муки,
Навеки несмываемый позор.

Смерть на свободе или жизнь в неволе?
Сама возможность выбора смешна!
Для них война — кампания, не боле,
Для нас она — священная война».

И шли, противоборствуя теченью
Истории. Вращенью колеса.
И совершали, верные ученью,
Отваги ли, безумства ль чудеса,

Когда один бросался против роты,
С кинжалом лез на ядра и картечь,
Врубался в строй ощеренной пехоты
Убить, сразить и сразу мертвым лечь.

В последний миг, наверно, думал каждый,
Не доставаясь все-таки врагам,
Имам сказал… Имам бы сделал так же…
Аллах велик. Велик и наш имам.

И вот — Гуниб. Последняя облава
Идет на горстку этих храбрецов.
Обречены на гибель и на славу,
Окружены они со всех концов.

Их около трехсот всего там было,
В кольце несметных полчищ и огня.
«Гуниб, Гуниб — великая могила!»
Как некогда сказали до меня.

Земли осталось только под ногами.
Уходит из-под ног уже земля.
Сидит в тени Борятинский на камне
И ждет к себе имама Шамиля.

Но молится Шамиль, взойдя на крышу,
Прося, как прежде, гибели врагу.
Для той поэмы он сейчас напишет
Последнюю кровавую строку.

Дабы гордиться правнуки могли бы…
Его приказа ждут уже с утра
Вернейшие мюриды и наибы,
Вернейшие имаму нукера.

Счастливый миг — погибнуть за имама.
Великий миг — погибнуть вместе с ним
Известно — мертвецы не имут срама.
Сегодня мертвым легче, чем живым.

Готовы все. Но стойте. Что такое?
Что он задумал? Он к врагам идет.
Своей, не раз простреленной рукою
Свою. Гяурам! Саблю!! Отдает!!!

Как прежде, в небе солнышко светило.
Не грянул гром. Не треснула земля.
Гуниб, Гуниб, великая могила,
Хоть живы все, включая Шамиля!

Не знаю я, по-своему ли, так ли,
Еще пока до школы и до книг,
Мальчишке мать рассказывает в сакле
Про Шамиля и, значит, про Гуниб.

Огнем горя, глазенками сверкая,
Внимает сын про доблесть давних сечь.
Зачем же мать внезапно замолкает
И на другое переводит речь?

Рассказ нарушен. Песня не допета.
Кипит обида в сердце у мальца.
Как объяснить, что у легенды нету
Единственного, нужного конца.

И как не тереби мальчишка хваткий,
Как не реви и сколько слез не лей,
Что не погиб Шамиль в последней схватке,
Что сдался он — не выговорить ей.

Какой пример! Наглядно видим все мы,
Насколько роль поэта высока.
В блестящую и славную поэму
Навеки вкралась слабая строка.

1974


НЕГЛИНКА

Пусть не размашисто, не длинно,
Но все же в птичьих голосах,
Текла себе река Неглинка
В зеленых, смешанных лесах.

Там дуб, там ель, там кустик тала
Гляделись в воду без труда.
Когда ж сосна преобладала,
То медной делалась вода.

В ней, розоватой на закате,
Все было видно до земли —
И голавли на перекате,
И пескаришки на мели.

Смыкались над водой вершины
И создавали мрак и тень.
Зато фонарики кувшинок
Светили ярко целый день.

Стрела щуренка из засады,
Коряги, заросли осок,
Стрекозы в радужных нарядах,
В дрожащих зайчиках песок,

Да пена белая, как вата,
Да птичьи мелкие следы,
А там, где глина красновата,
Свисали корни до воды.

То звезды высыпят над нею,
То синим куполом — зенит.
То тихим омутом темнеет,
А то по камушкам звенит.

Так и жила себе Неглинка,
Не знала горя на веку,
Текла неторопко, не длинно,
Впадая в большую реку.

И не ждала б судьба лихая
Речонку с мохом и травой,
Когда бы та река другая
Не оказалась вдруг Москвой.

Где цвет черемухи душистой,
Где блики утренней зари?
Где отраженный месяц чистый,
Где соловьи, где пескари?

Домов кирпичные громады,
Земля асфальтом залита,
Машины, вывески, ограды,
Киоски, рынок, суета.

И только улица Неглинка
Напомнит вам наверняка,
Что, по преданиям старинным,
Когда-то здесь текла река.

Текла, была и — ни приметы,
Ни берегов, ни дна, увы.
Ну что ж, была, а нынче нету
Среди разросшейся Москвы.

Как и стогов нет на Остоженке,
А на Садовом нет садов,
Как нет Соломенной сторожки,
От рощи Марьиной следов.

Где Сивцев Вражек, долы, горы,
Полянки, мох и топь болот?
Где сосны сумрачного бора
У Боровицких — в Кремль — ворот?

Растет Москва, никто не ропщет.
Преобразуют мир века.
Но речь одна — сады и рощи,
Другая речь, когда — река.
 

Однажды, идя по Трубной площади, я увидел, что открыты большие железные люки, около которых стоят грузовики, наполненные снегом. Грузовик за грузовиком сваливали снег, как в бездонную пропасть. Мне стало интересно, куда снег девается, и я подошел. В темной глубине, в тесных осклизлых стенах, бурля и как бы радуясь мгновенному просвету открытых люков, быстро неслась вода. Она подхватывала глыбы грязного городского снега, тотчас размывала и уносила его.
— Что это? — спросил я у рабочих, занятых снегом.
— Как что? Река Неглинка.
В другой раз, в июле, на центр Москвы обрушился светлый ливень. Ручьи мчались вдоль тротуаров, становясь все обильнее. Вдруг, на той же Трубной площади, на месте как бы взорвавшихся люков, вздыбились большие бугры воды. Площадь превратилась в натуральное озеро. Теперь мне не надо уж было спрашивать, я знал, что это вырвалась из подземного заключения к летнему небу, к ливню река Неглинка.

Так дважды я убедился, что даже такой город, как Москва, не может окончательно умертвить маленькую речушку, что, загнанная под землю, придавленная навалившимся на нее многомиллионным городом, она все-таки жива, и, в то время как мы проезжаем по Москве в троллейбусах и такси (когда спим — тоже), под нами бьется, как жилка, как слабенький пульс земли, вечная и живая струя реки.

 

Шумит великая столица,
Шуршит машинами над ней.
И что же ей, Неглинке, снится
Среди подземных кирпичей?

Кувшинки, синие стрекозы,
Чуть розоватый свет зари?
Луга, песчаные откосы
И на быстринке пескари?

Весной лихое половодье,
Июль в цветах, январь во льду?
Хоть в берегах, да на свободе,
Хоть под уклон, да на виду?

Или мечтает, может статься,
И видит, словно наяву,
Как лет мильонов через двадцать
Она переживет Москву?

Как расточатся по крупинке
Асфальт, чугун, кирпич, гранит
И будет у реки Неглинки
Опять речной, привычный вид?

Леса вокруг. Свежо. Светает.
Природа в вечной кутерьме…
Что ж, время есть. Пускай мечтает,
А что ей делать там, во тьме?

1974
 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024