Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваПятница, 26.04.2024, 02:34



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Андрей Широглазов

 

      Жизнь полностью

     ЧАСТЬ 2



ГЛАВА 1

В начале 80-х годов филологический факультет Иркутского госуниверситета был известен далеко за пределами Восточной Сибири. Более того, за консультациями к нашим преподавателям приезжали ученые из Германии и Франции, Великобритании и США. Научная библиотека ИГУ считалась третьей в стране по количеству томов. На каждой кафедре было тесно от профессоров и докторов наук. Парадоксальная, казалось бы, ситуация для провинциального, на пять с половиной тысяч километров удаленного от Москвы города. Однако, ничего странного в этом на самом деле не было.

Дело в том, что в какой-то период времени филфак Иркутского универа стал постоянным местом ссылки для многих свободолюбивых, а потому - опальных, преподавателей - как лингвистов, так и литературоведов. Грустная шутка, что "в Сибири бояться нечего - все равно дальше Иркутска не пошлют" у нас как шутка не воспринималась, поскольку лекции на филфаке читали люди с московским и питерским выговором, с местечковым одесским сленгом, одним своим видом доказывающие, что никакого отношения к сибирским корням они не имеют.

Это была чья-то гениальная идея - собрать диссидентствующую профессуру под одной крышей и, наводнив здание осведомителями ГБ, держать всю компанию под постоянным колпаком. Причем, "колпак" этот даже как-то особо не скрывался, и санкционированная кем-то утечка информации будила в опальных ученых целый спектр всевозможных чувств: страх,
подозрительность, желчность...
 

ПОСЛЕ БОЙНИ

Гораздо было проще умереть, достойней.
Но я зачем-то выжил в этой страшной бойне.
Судьба не подарила ни петли, ни пули.
Я не сидел на нарах - я сидел на стуле.

Я кушал эскимо, ходил по магазинам.
Не пичкали меня в психушке сульфазином.
В СИЗО меня не били сапогом по почкам,
Не запрещали оптом и не жгли построчно.

Пока другие шли толпою на Галгофу,
Я шастал без копеечки по Петергофу,
Бессмысленно глазея на дворцы и парки -
Бессменный часовой советской кочегарки...

Я знаю - это блеф, и что-то здесь нечисто,
Но обошли меня вниманием чекисты,
Не разглядели вовремя томленья духа.
Такая вот проруха. Эх, живи, Андрюха!

Наверно, было проще умереть, достойней,
Но я зачем-то выжил в этой страшной бойне.
Я выжил и опять пишу свои куплеты,
Но нет в моих куплетах ни тепла, ни света...

Естественно, что при данном положении дел крайними, как правило, оказывались студенты, хотя фантастические рассказы о кафедральных побоищах тоже вошли в золотой фонд филологического фольклора тех лет. Так же, впрочем, как и анекдоты о предшественниках - Валентине Распутине, Александре Вампилове, Юрии Левитанском. Но это лирика, а на деле быть студентом Иркутского филфака было ой как тяжело. Например, у лингвиста В. Ф. Мейерова, один вид которого у впечатлительных филологинь вызывал чувство ужаса, имелась привычка врываться в аудиторию и с порога кричать: "Я, конечно, понимаю, что все вы здесь круглые идиоты, но ведь не до такой же степени!!!".

Вообще, Владимир Фадеевич был настолько яркой и колоритной фигурой, что только о нем можно написать целую книгу. Еще в начале 50-х годов он работал директором одной из иркутских школ, где в завучах ходила моя бабушка - Лариса Тимофеевна Широглазова, а в самых разглидяистых учениках - ее младший сын Гена. Так что когда я появился в стенах филфака, Мейеров лично удостоил меня вниманием, долго хмыкал и бормотал под нос: "Ну надо же, - Широглазов!".

Личностью он был неповторимой. Автор трех орфографических словарей (каждый из которых суть докторская диссертация), Владимир Фадеевич в бытность мою студентом был лишь старшим преподавателем без научного звания. Это было просто непостижимым и объяснялось только одним - картами. Мейеров слыл в Иркутске самым отчаянным картежником и "своим человеком" на всех городских "блатхатах", "малинах", "притонах" и проч. Время от времени он возвращался домой в одних трусах, проигравшись дотла. Причем, я предполагаю, что мнение случайных прохожих о его наготе волновало Владимира Фадеевича мало, поскольку существовал он лишь в мире русского языка и карточных игр и никакие человеческие законы не признавал. Однажды он долго пытался подать в суд на магазин, расположенный в доме, где он имел честь проживать, за то, что на рекламном щите в витрине была орфографическая ошибка: "торта" вместо "торты". А после того, как его выставили из народного суда, сочтя, что он издевается над советским правосудием, он обменял квартиру в центре на какую-то конуру на окраине - лишь бы не видеть ежедневно пресловутую рекламу.

По-своему в области орфографии он был настоящим революционером. По его теории русский человек сам должен был определять нормы литературного языка. Он утверждал, что если 70 процентов населения страны употребляет слово "кофе" в среднем роде, то глупо настаивать на роде мужском. А слово "творог" должно иметь два равноправных варианта ударения. Однако бездумного повторения своих лекций Мейеров ни от кого не требовал и всегда был готов к диалогу. Студент имел право опровергнуть любое преподавательское заключение, но сделать это нужно было весьма доказательно.

Этого же правила придерживались и многие другие наши Учителя (из числа опальных, а не навязанных филфаку свыше). Например, Анна Петровна Селявская - литературовед, читавший нам "Поэтику".

Она тоже была человеком исключительным. В 70-летнем возрасте, имея четверых детей и внуков, Анна Петровна вовсю занималась йогой и ежедневно проходила по 10-15 километров пешком. Поэтом ум у нее был светлым и ясным, а отношении к жизни - простым и понятным. Я буквально бредил ее предметом, но в силу своей природной ершистости не мог удержаться от споров. И однажды мы поссорились. Да так, что я в запале выкрикнул: "Эдак, Анна Петровна, можно доказать что угодно. Хотите, я напишу монографию, где путем доказательств выведу, что весь Экзюпери вышел из Всеволода Гаршина?". Селявская зло прищурилась и ехидно сказала: "Ну что ж, если вам это удастся - экзамен вы сдадите "автоматом". А если нет - не обессудьте...". На следующий день я случайно узнал, что Гаршин - это тот писатель, по творчеству которого Анна Петровна защитила в свое время докторскую диссертацию. Я схватился за голову, но отступать уже было поздно.

Три месяца я практически не вылезал из научной библиотеки. Число общих тетрадей с выписками из критической литературы достигло десятка, когда я наконец-то решил, что могу приниматься за монографический анализ. Я защищал свою работу около часа и был вознагражден. "Не знаю - как вам это удалось, - сказала растроганная Селявская, - но вам это удалось. По существу, конечно, полный бред, но зато ужасно доказательный. Давайте вашу зачетку". Кстати, именно Анна Петровна в свое время открыла для меня поэта Николая Рубцова. Я прочитал, и мне не понравилось, но фамилию я запомнил и через пять лет знал наизусть чуть не половину его стихов.
 

ПАМЯТИ РУБЦОВА

Поэт надевает пальто
и тихо уходит из дома,
где все абсолютно знакомо
и все абсолютно не то.
Он челку сметает со лба
и сам понимает едва ли -
в какие нелепые дали
ведет его злая судьба...

Как страшно кричат поезда...
Наверное, это к поминкам.
Поэт разбивает ботинком
осколки январского льда.
Он слишком устал от тоски,
чтоб вытравить эту усталость...
И все, что поэту осталось -
пинать ледяные куски.

Заполненный рифмами мозг
колотится бешено в темя,
и медленно капает время,
как в блюдечко капает воск.
Дома исчезают во мгле,
хрустит под ногами дорога...
Поэту осталось немного
скитаться по этой земле.

Поэт надевает пальто...

Еще один человек, о котором я до сих пор вспоминаю с чувством близким к поросячьему восторгу - Лидия Андреевна Азьмуко - специалист по западноевропейской литературе. На моей памяти это была, пожалуй, самая умная женщина из всех, с кем меня сталкивала судьба. Она знала так много, что ее лекции превращались для студентов в настоящий ад. Начиная объяснять ту или иную тему, Лидия Андреевна тут же отвлекалась и принималась говорить о чем-нибудь другом; и внутри этого "чего-нибудь" обязательно находилось нечто такое, что уводило ее мысли еще дальше - в глубины, неподвластные нашему разумению. Естественно, никто ничего не понимал, и предмет приходилось постигать по разрозненным учебникам.

А на экзамене Лидия Андреевна требовала только одного - досконального знания текстов художественных произведений. Зная об этом, мы, конечно же старались прочесть как можно больше, поскольку прочесть ВСЕ было просто невозможно (еще на первом занятии нам сказали, что хороший студент-филолог должен осваивать минимум по 400 страниц в день). В день экзамена я был готов ко всему, кроме одного: что мне попадется испанский драматург Кальдерон с пьесой "Жизнь есть сон". Это была катастрофа: Кальдерона я не читал. Но делать нечего. Приблизительно зная канву произведения, я попытался восстановить текст путем формальной логики. Лидия Андреевна хохотала, как сумасшедшая во время всего моего ответа и под конец с трудом выдохнула: "Вы знаете, Андрей, ваш вариант намного интереснее и драматичнее, чем у автора, но у него ВСЕ ПО-ДРУГОМУ! Идите - "два".
 

ЛАБИРИНТ

Вы поспешили оказаться в лабиринте
моих понятий, мыслей, принципов и слов...
Ну что ж, входите, и, пожалуйста, задвиньте
там, изнутри, большой заржавленный засов.
Вы не подумали о нити Ариадны,
не запаслись хотя бы маленьким мелком
в дурацкой вере, что настолько вы всеядны,
чтобы ступать по этим углям босиком.

Моя душа - не монастырь, не храм, не лавра -
в ней нет ни веры, ни надежды, ни любви.
Вы не разбудите случайно Минотавра,
поскольку умер Минотавр - се ля ви...
И на чужие изваяния глазея,
но равнодушно пропуская письмена,
вы разглядеть во мне пытаетесь Тезея,
и тем сильней, чем больше выпито вина.

Постойте, милая, зачем вам эти ломки,
гнилое месиво из Кафки и Басе,
чужие глупости, сомненья и потемки?
Скажите, милая, к чему вам это все?
Вы разобьете лоб о свой же знак вопроса,
сорвете голос, исчерпав себя до дна...
И на развалинах дворца царя Миноса
вновь воцарится гробовая тишина.

Впрочем, были на филфаке и другие преподаватели: туповатые, серые и примечательные разве только своей собачьей преданностью власти. Причем, любой: государственной, областной, университетской, факультетской... Их было много, не меньше, чем опальной профессуры. И между двумя этими кланами стояла огромная стена, по одну сторону которой клубились зависть и ненависть, а по другую - гордо возвышалось ледяное презрение. Ко второму курсу и студенты начали раскалываться на лагеря группировки, и отношения между ними мало чем отличались от преподавательских. Но это было уже потом...



ГЛАВА 2

СЧАСТЛИВЫЙ ЛИ СЛУЧАЙ...

Счастливый ли случай, упрямый ли рок
нас свел под единою крышею?
Я песни писал, он читал между строк,
привыкший к японским трехстишиям.
Мы были чужими для многих людей,
привычные к непониманию.
И был нашим идолом Хемингуэй,
еще не прошедший Испанию.

И мы понимали, что вся наша боль -
от века, что понят был наскоро.
Нам ближе Толстого был Маркес и Белль,
Неруда был ближе Некрасова.
И мы сознавали, уставши от карт,
что нет без вины виноватого,
и вся наша жизнь - это только биллиярд,
билльярд в половине десятого.

Мы правду искали, бежали от лжи,
но не понимали с беспечностью,
что мы создавали свои миражи
и жили придуманной вечностью.
А ложь поднимала башку и росла
меж нами с усмешкою Каина,
а правда сквозь руки плыла и плыла,
теряясь в иркутских окраинах.

Счастливый ли случай, упрямый ли рок
нас свел под единою крышею...

И все-таки филологом я стал абсолютно случайно. В конце июля 1983-го года я с пачкой документов и газетных вырезок (я ведь все же состоял в литобъединении при газете "Знамя коммунизма"!) приехал в Иркутск для того, чтобы впервые в жизни приобщиться к казавшемуся почти недостижимым студенчеству. Приехал, отбросив нелепые мысли о Литинституте и ВГИКе.

Здание филфака меня потрясло своей бедностью и неприглядностью. Единственным его достоинством было, пожалуй, его месторасположение - прямо на берегу Ангары у бывшего сквера Парижской Комунны.

В приемной комиссии было шумно и людно. Я подсел к ближайшему столику и протянул документы. "Куда?" "На журналистику". Лишь несколько лет спустя я узнал, что девушка, задавшая мне этот вопрос, была моей будущей женой.

Все, что произошло после этого, иначе чем Божественным вмешательством не назовешь. Взглянув на мой паспорт, кто-то из комиссии спросил: "Широглазов? Тот самый, что из "Комсомолки"? Я не сразу сообразил, что имеется в виду моя поэтическая подборка, а когда сообразил, скромно потупился и ответил: "Тот самый". И вокруг меня стали клубиться какие-то люди. Впервые в моей жизни. И двадцати минут общения с ними мне хватило для того, чтобы смутно ощутить, что я делаю что-то не то. Извинившись, я вышел в коридор и крепко задумался: "Если это студенты, то почему такие недалекие? Неужели мне пять лет придется провести в этом окружении?". И тут сверху по лестнице ко мне спустилось Божественное провидение по имени Володя Симененко. "Куда?" - спросил он. "На журналистику". "Ну и дурак!" Через полчаса я вновь очутился в кабинете приемной комиссии и сказал, что передумал. А еще через пять минут я был абитуриентом филфака по специальности "русский язык и литература". Вечером я ворвался в квартиру к бабушке Ларисе и торжественно объявил, что решил пойти по ее стопам. "Ну и дурак, - ответила она. - А мне казалось, что я одна в семье идиотка". После этого она не разговаривала со мной целый месяц.
 

ПЕСЕНКА О МОЕЙ НЕПУТЕВОЙ ЖИЗНИ

Ошибусь не раз и не два:
сяду не на тот пароход,
и не те скажу я слова,
и не тот возьму я аккорд,
и женюсь совсем не на той,
и уеду с ней в Абакан,
и возьму в дорогу с собой
вместо рюкзака чемодан.

Ошибусь еще и еще:
не пойду работать в райком,
позабуду трезвый расчет,
буду жить дурак дураком,
сделаю не то и не так,
пред искусом не устою,
заложу в ломбарде пиджак
и куплю Альбера Камю.

Ошибусь опять и опять:
напишу плохие стихи.
Будет меня мама ругать
за мои большие грехи.
Мама не поймет, не поймет,
соблюдая каждый устой,
что не ошибается тот,
кто чужой живет головой...

Бабушку Ларису можно было понять. Всю свою сознательную жизнь она отдала школе, став в конце концов "Народной учительницей России". Это ей очень дорого стоило: весь набор сердечных и нервных болезней, чувство неудовлетворенности от прожитой жизни и хорошо скрываемая мизантропия. Дочь богатого промышленника со станции Зима, она очень рано осталась без отца и в 17 лет уже была директором школы и раскулачивала иркутских крестьян. Коммунисткой она была убежденной, хоть природный скепсис и смягчал ее чеканные формулировки. Все, чего она хотела - спокойно дожить свою жизнь в маленькой однокомнатной квартирке в иркутском микрорайоне "Юбилейный". И моя восторженная фраза ничего, кроме раздражения, вызвать в ней уже не могла.

Но я всегда был человеком упертым и никакое давление со стороны было не в состоянии свернуть меня с выбранного пути. Даже вызывающее бабушкино молчание. Самое смешное, что я и впрямь собрался стать учителем литературы!

Мой природный комплекс неполноценности намертво приковал меня к библиотечному столу. Всю "абитуру" я, не покладая рук, готовился к экзаменам, лишь изредка позволяя себе прогулку по уже становившемуся родным Иркутску. В результате я получил самую высокую совокупную оценку среди добрых четырех сотен тогдашних абитуриентов и сомнительное замечание экзаменаторов по поводу того - туда ли я поступаю.

Я поступил ТУДА. Причем, сразу же был зачислен в группу, которая занималась по собственной учебной программе, поскольку из нас собирались готовить не учителей, а преподавателей университетов. И, засучив рукава, я с головой кинулся в глубокий омут филологической науки.



ГЛАВА 3

А теперь - небольшое лирическое отступление, без которого дальнейшее повествование просто немыслимо.

Иркутск. Я полюбил этот город навсегда. Полюбил не сразу, а как-то исподволь, незаметно. Но, полюбив, уже никогда не изменял ему в мыслях ни с одним другим городом мира.

Первое соприкосновение с Иркутском прошло для меня весьма неудачно, как, впрочем, и первое соприкосновение с относительно "взрослой" жизнью. За три месяца до того, как я стал первоклассником, я умудрился сломать свою правую руку, причем так, что все связки оказались порванными. В больнице, куда меня доставили из деревни, родителям объяснили, что подобный перелом практически невозможно вылечить, и что теперь им придется привыкать к мысли, что их ребенок останется навсегда инвалидом. Но Божественное провидение еще в те далекие годы благоволило ко мне. Оно появилось в образе врача-экстерна, который проходил практику в детской больнице Ангарска. Он отозвал в сторону безутешную мамулю и предложил ей свои услуги. "Все боятся неудачного исхода, а мне терять нечего, я ведь пока не совсем еще врач", - объяснил он.

Восемь раз в течении трех месяцев мне под общим наркозом ломали руку, которая почему-то никак не хотела срастаться как надо. Восемь раз на мое лицо надевали маску, через которую ко мне поступал наркотический газ, запах которого я запомнил на всю оставшуюся жизнь. И каждый раз я взрослел в душе на целый год. И вот тогда, когда мне уже начало казаться, что эти мучения никогда не кончатся, врач сообщил, что дело пошло на поправку. Я вышел из больницы с нормально действующей рукой и с приговором врача - никогда не заниматься теми видами спорта, которые связаны с нагрузкой на верхнюю конечность: боксом, тяжелой атлетикой, борьбой. Но о том, какой внутренний шок я пережил за эти месяцы, врач не знал. Родители тоже. А я был уже совсем не тем человеком, который несколько месяцев назад сиганул с кучи дров в иную жизненную плоскость.

А буквально через неделю я уехал (с огромным скандалом) в Иркутск к бабушке Ларисе, чтобы пойти в 1 класс под ее чутким руководством. Никаких приятных ощущений ни от школы, ни от города я тогда не получил. Мне частенько доставалось от старших, а путь от школы до дома превратился для меня в сплошное мучение: он лежал через болото между двумя микрорайонами, и зимой там было страшновато.

Но нет худа без добра. Зато все это вкупе отдалило меня ото всех и приблизило к себе, что, так или иначе, всегда кончается прорывом в творчество. И к третьему классу я уже "созрел" для стихов.

А Иркутск, столь неприветливо встретивший меня десять лет тому назад, к моменту моего студенчества вдруг преобразился и расцвел в теплых лучах августовского солнца.
 

ИРКУТСК

В этом городе воскресенье пахнет сиренью,
в этом городе понедельник пахнет грозой.
А по узеньким улочкам бродит
молчаливый мой собеседник -
то ли юноша старый, то ли старик молодой...

В этом городе вторник приносит ветер с Байкала,
а среда ловит рыбу под старым Ангарским мостом.
А по узеньким улочкам бродит
то ли весело, то ли устало
моя совесть со школьной тетрадкой и старым зонтом.

В этот город четверг забежит как по лесенке зыбкой,
дождь придет вместе с пятницей, город умоет водой.
А по узеньким улочкам бродит
человек со смущенной улыбкой -
может, я, а быть может, не я, а быть может, другой.

В этом городе снова суббота, и снова забота,
и застыл в ожидании службы церковный приход.
А по узеньким улочкам бродит
человек - он ведь ищет кого-то,
и кого-то найдет, непременно кого-то найдет...

Бывают города для жизни, города для работы, города для отдыха. Бывают города, с которыми интересно, города, с которыми скучно. Для меня же Иркутск неожиданно стал местом, где моя мятущаяся душа обрела наконец-то покой. Как две половинки одного целого мы встретились в жизненном круговороте и слились воедино, обретая друг в друге то, чего нам до этого недоставало.

Я не смогу описать иркутские улочки и дворы, скверы и набережные, церкви и монастыри. И не потому, что у меня не хватит на это слов или воспоминаний. Нет, я и сейчас вижу каждый дом и каждый камень настолько четко и ясно, будто мы расстались с ними только вчера. Просто я никогда не воспринимал Иркутск по частям. Для меня он был и остается чем-то живым, а потому единым и нерасчленимым, как большой и сложный организм.
 

УЛИЦА ГРЯЗНОВА

Шел по улице Грязнова человек,
шел трамвай, сеанс в "Гиганте", первый снег.
Был он роста небольшого,
нес в авоське он Толстого.
Шел по улице Грязнова человек.
Рост - не мой, да и походка - не моя,
абсолютно не мое телосложение...
Но по улице Грязнова
шел не кто-то там, а я,
а поет сейчас мое изображение.

Шел по улице Грязнова человек -
может, русский, а возможно даже - грек:
волосатый и носатый,
бородаты, неженатый
шел по улице Грязнова человек.
Вот и я порой пою, а сам не рад.
Может, просто так пою - из уважения.
Я ведь тоже, между прочим,
бородат и неженат -
окольцовано мое изображение.

Шел по улице Грязнова человек,
шел по улице Грязнова человек...
Очень странно, право слово,
шел по улице Грязнова
беспокойный, но родной ХХ век...

Никогда до и никогда после я не испытывал такого ощущения полного спокойного счастья, какое испытывал в студенческие годы, бродя часами по любимому городу. У меня были свои скамейки, свои дворы, свои деревья, свои мосты, и каждый из них разговаривал со мной так, как может разговаривать лишь очень близкий друг - без назиданий и сентенций, без излишней суеты и нервотрепки. Это был мой мир - большой и одновременно - маленький, умещающийся в моей голове и охватывающий всю вселенную.

Уже потом, в Череповце, я потратил годы для того, чтобы не вытравить, нет, а хоть как-то отодвинуть от себя навязчивые иркутские картины и научиться моментально забывать ежедневные иркутские сны. Мой город никак не мог смириться с тем, что мы больше не вместе. Он звал и ждал. Звал и ждал. А я уходил на Соборную горку и в одиночестве поскуливал от тоски.
 

ВЕСНА. ОДИНОЧЕСТВО.

Весна. Одиночество. Вечер. Квартира.
Надежная плоскость закрытых дверей.
И черный квадрат заоконного мира
прошит вереницей ночных фонарей.
А жизнь с каждым днем все скучней и поскудней,
и ясен расклад наступившей весны:
иркутские сны, вологодские будни,
и вновь до рассвета иркутские сны...

Пустой холодильник нелепой громадой
привычно маячит на фоне стены.
И неугасимой вселенской лампадой
на небе висит полукружье луны.
Ни скрипа дверей, ни соседского стука...
И как-то смешалось все в этой глуши:
иркутская грусть, вологодская скука,
пассивность ума и томленье души...

Весенняя ночь - антипод постоянства -
рождает в душе непокой и печаль.
Из маленькой кухни осколок пространства
коварно зовет в заоконную даль.
А время - усталая, старая сводня.
И перед глазами стоит череда
иркутских "вчера", вологодских "сегодня"
и глупых парижских моих "никогда".

Весна. Одиночество. Вечер. Квартира.
Надежная плоскость закрытых дверей.
И черный квадрат заоконного мира
прошит вереницей ночных фонарей.
Тоскливые полночи, злые полудни,
бездарная жизнь, ощущенье вины...
Иркутские сны, вологодские будни,
и вновь до рассвета - иркутские сны...

Весьма примечательно, что и авторской песней я начал заниматься во многом благодаря моему родному городу.

Был у нас на первом курсе такой предмет - "Литература Сибири". Скучный и мало для меня интересный (я ведь мыслил большими категориями и воображал себя по меньшей мере Бахтиным или Эткиндом - что для меня была какая-то литература Сибири!). А так как я всегда был чужд условностям, мне просто не приходило в голову, что на эти лекции НУЖНО ходить. Вот так и получилось, что к концу года передо мной явно замаячила перспектива осенней переэкзаменовки, чего мне, естественно, не хотелось. И я начал "передвигаться в пространстве". И так получилось, что госпожа Комякова, которая как раз и читала эти лекции, на общественных началах решила провести литературно-музыкально-краеведчиский вечер, связанный с очередным юбилеем восстания на Сенатской площади, причем событие это намечалось грандиозным, с привлечением культурной общественности и директора дома-музея декабристов. В студенческой среде начали активно муссироваться слухи о том, что всем артистам экзамен по курсу "Литература Сибири" будет зачтен автоматом. Так я и напросился в "артисты". И оказалось, что действу не достает только одного - хороших песен про Иркутск. Я с радостью ухватился за возможность такой "халявы". И буквально на следующий день притащил аж четыре "шедевра" иркутской песенной лирики, а через месяц, на вечере, их исполнил. Успех был оглушительный. Директор дома-музея декабристов со слезами на глазах жал мне руку, а факультетская общественность рукоплескала стоя. И хоть обещанного "автомата" я так и не получил, зато попал в мир авторской песни, из которого не могу выбраться вот уже добрых шестнадцать лет...

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024