Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваЧетверг, 28.03.2024, 17:29



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Бахыт Кенжеев

 

   Снящаяся под утро

           1998 – 1999

              Часть 1



* * *

Еще глоток. Покуда допоздна
исходишь злостью, завистью и ленью,
и неба судорожная кривизна
молчит, не обещая искупленья –
сложу бумаги, подойду к окну
подвальному, куда сдувает с кровель
обломки веток, выгляну, вздохну,
мой рот кривой с землей осенней вровень.
Мудрим, мудрим, а цельность – вот она,
как на ладони, и по всем приметам
церквушка, изнутри озарена
чуть теплящимся аварийным светом,
и лист ночной, и крест, и ветра свист –
неугасимой, невеселой силе,
подчинены. Ах, друг-позитивист,
куда как страшно двигаться к могиле!
Философ мой, уйми свой вздох и всхлип.
Сухая речь пылает, как берёста,
от Ориона до созвездья Рыб.
Все хорошо. Все сумрачно и просто.
Я трепет сердца вырвал и унял.
Я превращал энергию страданья
в сентябрьский окрик, я соединял
остроугольные детали мирозданья
заподлицо, так плотник строит дом,
и гробовщик – продолговатый ящик.
Но что же мне произнести с трудом
в своих последних, самых настоящих?



* * *

Георгия Иванова листая
на сон грядущий, грустного враля,
ты думаешь: какая золотая,
какая безнадежная земля
отпущена тебе на сон грядущий,
какие кущи светятся вдали –
живи, дыши, люби – охота пуще
неволи, тяжелей сырой земли,
взлетаешь ли, спускаешься на дно –
но есть еще спасение одно...



* * *

Существует ли Бог в синагоге?
В синагоге не знают о Боге,
Существе без копыт и рогов.
Там не ведают Бога нагого,
Там сурово молчит Иегова
В окруженье других иегов.

А в мечети? Ах, лебеди-гуси.
Там Аллах в белоснежном бурнусе
Держит гирю в руке и тетрадь.
Муравьиною вязью страницы
Покрывает, и водки боится,
И за веру велит умирать.

Воздвигающий храм православный,
ты ли движешься верой исправной?
Сколь нелепа она и проста,
словно свет за витражною рамой,
словно вялый пластмассовый мрамор,
непохожий на раны Христа.

Удрученный дурными вестями,
Чистит Розанов грязь под ногтями,
Напрягает закрученный мозг.
Кто умнее – лиса или цапля?
И бежит на бумаги по капле
Желтоватый покойницкий воск.



* * *

Иди, твердит Господь, иди и вновь смотри, –
(пусть бьется дух, что колокол воскресный), –
на срез булыжника, где спит моллюск внутри,
вернее, тень его, затверженная тесной
окалиной истории. Кювье
еще сидит на каменной скамье,
сжимая череп саблезубой твари,
но крепнет дальний лай иных охот,
и бытием, сменяющим исход,
сияет свет в хрустальном черном шаре.
Не есть ли время крепкий известняк,
который, речью исходя окольной,
нам подает невыносимый знак,
каменноугольный и каменноугольный?
Не есть ли сон, едва проросший в явь,
январский Стикс, который надо вплавь
преодолеть, по замершему звуку
угадывая вихрь – за годом год –
правобережных выгод и невзгод?
Так я тебе протягиваю руку.
А жизнь еще полна, еще расчерчен свет
раздвоенными ветками, еще мне,
слепцу и вору, оставлять свой след
в твоей заброшенной каменоломне.
Не камень, нет, но – небо и гроза,
застиранные тихие леса,
и ударяет молния не целясь
в беспозвоночный хор из-под земли –
мы бунтовали, были и прошли
сквозь – слышишь? – звезд-сверчков упрямый, точный шелест.



* * *

Организация Вселенной
была неясной нашим предкам,
но нам – сегодняшним, ученым, –
ясна, как Божий одуванчик.
Не на слонах стоит планета,
не на китах и черепахах,
она висит в пустом пространстве,
усердно бегая по кругу.

А рядом с ней планеты-сестры,
а в середине жарко солнце,
большой костер из водорода
и прочих разных элементов.
Кто запалил его? Конечно,
Господь, строитель электронов,
непостижимый разработчик
высокой физики законов.

Кто создал жизнь? Конечно, он же.
Господь, великий Рамакришна,
подобный самой главной мета-
галактике гиперпространства.
Он наделил наш разум телом,
снабдил печалью и тревогой,
когда разглядывает землю
под неким супермелкоскопом.

А мы вопим: несправедливо!
Взываем к грозному Аллаху,
и к Богородице взываем,
рассчитывая на защиту.
И есть в Америке баптисты,
что просят Бога о работе,
шестицилиндровой машине
и крыша чтоб не протекала.

Но он, великий Брахмапутра,
наказывает недостойных,
карая неизбежной смертью
и праведника, и злодея.
Младенец плачет за стеною.
На тополя снежок ложится.
Душа моя еще со мною,
дрожит, и вечности боится.

Напрасен ладан в сельской церкви,
напрасны мраморные своды
Святопетровского собора
в гранитном, медном Ватикане.
Под черным небом, в час разлуки,
подай мне руку, друг бесценный,
чтоб я отвел глаза от боли,
неутолимой, словно время.



НА ПОЛЯХ – 1

Восславим высокие чувства –
примету страдающих душ!
Восславим их голос – искусство,
безвредную, в сущности, чушь.
Прекрасно служение музе:
ведь кисть, и резец, и орган
куда безопаснее "узи",
гуманней, чем добрый наган.
Вот Пущин, Матюшкин и Пушкин
в Михайловском тихо сидят.
Шампанское хлещут из кружки,
перловую кашу едят.
Разверзлись уста у поэта,
стихи он читает друзьям...
Ручаюсь, в идиллии этой
никто не отыщет изъян!
А в Питере дальнем, за мглистым
бураном, безумьем горя,
бессовестные декабристы
стреляют из пушки в царя.
Такие картины сравните –
и станете спорить навряд,
что водится в каждом пиите
гармонии мощный заряд.
Я тоже, считайте, хороший,
стрелять не люблю наотрез.
И юный мой отпрыск Алеша
ни мяса, ни рыбы не ест.



* * *

Что делать, если день идет на убыль?
Есть множество рецептов – например,
в буддизм удариться, рожденья внуков
ждать, или, по лукавой поговорке,
про беса и ребро, пойти вразнос,
пить, петь и плакать, словно сумасшедший.

Иные так страшатся времени, что сами,
впадают в руки Господа Живаго,
а если проще – принимают яд,
бросаются с балконов и, качаясь,
висят на бельевой веревке, но
нет просветления на этих лицах.

Я выбрал географию. Смотри же –
рыжеет незлопамятный гранит
былой окраины, воспетой Баратынским,
и в сером небе, словно знак аскезы,
простые лютеранские кресты
чернеют. Ветра нет. Веселые гребцы

вручную гонят маленькую яхту
к причалу. По проспекту Маннергейма
гуляют белозубые красотки
со сливочным румянцем на щеках.
Потом кресты сменяются другими –
дородными, злачеными, се, я

на родине, пролетом ли, проездом.
Притихший переулок желт и бел.
Начало осени. Так славно и прохладно.
Вдруг визг машин, и некто в камуфляже
орет: "Скорей, скорее, черт возьми!"
Я убегаю, я Орфею больше

не подражаю – нет, не обернусь,
и не остановлюсь, и задыхаюсь...
И вот я вновь на Каспии. Жара.
Бетонные коробки долгостроя
обжиты беженцами. Вместо стекол
в окошках одеяла, и картонные коробки:

Уинстон, Марлборо и Джонни Уокер.
А на балконах сушится белье
заплатанное, словно жизнь моя,
младенцы черноглазые играют
в пыли и прахе. И с плакатов добрый вождь
светло и мудро смотрит. Что еще

добавить? Пусть планета превратилась
в деревню мировую – прав поэт,
на всех стихиях – человек тиран,
купец или холоп... так труден, Боже,
напрасный подвиг наш, так ненасытно
растерянное сердце...



* * *

Когда у часов истекает завод,
среди отдыхающих звезд
в сиреневом небе комета плывет,
влача расточительный хвост.

И ты уверяешь, что это одна
из незаурядных комет, –
так близко к земле подплывает она
однажды в две тысячи лет!

А мы поумнели, и жалких молитв
уже не твердим наугад –
навряд ли безмолвная гостья сулит
особенный мор или глад.

Пусть, страхом животным не мучая нас,
глядящих направо и вверх,
почти на глазах превращается в газ
неяркий ее фейерверк,

кипит и бледнеет сияющий лед
в миру, где один, без затей
незримую чашу безропотно пьет
рождающий смертных детей.



* * *

Жизнь, ползущая призраком в буйных
небесах, словно пламя – сквозь лес,
где Прокруст, венценосный ушкуйник,
крепкий отцеубийца Зевес,
Геба гордая с тютчевским кубком,
и орлы – или вороны? Стой.
В предвечернем безветрии хрупком,
в тишине и густой, и простой
я трезвею. В опасном просторе
только мертвые боги плывут
наяву. Испаряется море,
и любовь – что скудельный сосуд.
Опрокинуться? Или пролиться?
Не судьба. Знать, приказано нам –
молча вдовствовать,
темные лица
поднимая к иным небесам.



* * *

...а там – азартная игра
без золота, без серебра,
черна земля на пальцах марта.
На серый снег, на провода
троллейбусные без труда
струится свет, слетает карта

не та... лед тает, я и сам
не доверяю небесам,
мне все равно, когда Иуда,
прищурив острые глаза,
кидает черного туза
на стол неведомо откуда.

Весь выбор – между "ох" и "эх".
Еще мелькает мелкий снег
в фонарных струях отдаленных,
а кошелек бесспорно пуст,
и лишь хула слетает с уст
под небом мертвых и влюбленных.

Ты был умен, ты все простил,
и даже музыку светил
разъял на простенькие ноты,
а если рана и кровит –
ей не поможет алфавит,
алеф, еры, немая йота.

Так что же – море и коралл?
Кто выиграл? кто проиграл?
Аминь во тьме каменоломни
гремит. И мир ползет во тьме,
младенец не в своем уме,
еще спокойней и огромней.



* * *

Слышишь снега недавнее пение?
Напрягись же, переболей –
чем медлительнее, тем нетленнее,
чем стремительнее, тем теплей
длится рынок, рывок, вьется синька
неба мартовского, влажный яд –
что ж дневник одинокого киника
застарелым презреньем богат? –

Пляшут, вьются нестройные линии
нот, играющих с нами до дна,
в острогрудом синеющем инее –
длится музыка... что же она
забывает земное веселие
и летит во вселенную ту,
где гармония, ложь во спасение,
будто нож в окровавленном рту?



* * *

Как нам завещали дядья и отцы,
не споря особо ни с кем,
на всякое блеянье черной овцы
имеется свой АКМ.
Но, мудростью хладною не вдохновлен,
отечества блудный певец
танцует в тени уходящих времен,
и сходит с ума наконец.
Твердит, что один он родился на свет,
его покидает один –
и вот иногда он бывает поэт,
а чаще простой гражданин.
Напрасно достались ему задарма
глаза и лукавый язык!
Он верит, что мир – долговая тюрьма,
а долг неподъемно велик.
Он ухо свое обращает туда,
где выцвели гордость и стыд,
где яростно новая воет звезда
и ветер по-выпьи свистит.
По морю и посуху, как на духу,
скулит на звериный манер,
как будто и впрямь различает вверху
хрустальную музыку сфер.



* * *

...эта личность по имени "он",
что застряла во времени оном,
и скрипит от начала времен,
и трещит заводным патефоном,

эта личность по имени "ты"
в кипяток опускает пельмени.
Пики, червы, ночные кресты,
россыпь мусорных местоимений –

это личность по имени "я"
в теплых, вязких пластах бытия
с чемоданом стоит у вокзала

и лепечет, что времени мало,
нет билета – а поезд вот-вот
тронется, и уйдет, и уйдет...



* * *

Кто ранит нас? кто наливной ранет
надкусит в августе, под солнцем темно-алым?
Как будто выговор, – нет, заговор, – о нет,
там тот же корень, но с иным началом.
Там те же семечки и – только не криви
душой, молитву в страхе повторяя.
Есть бывший сад. Есть дерево любви.
Архангел есть перед дверями рая
с распахнутыми крыльями, с мечом –
стальным, горящим, обоюдоострым.
Есть мир, где возвращенье не при чем,
где свет и тьма, подобно сводным сестрам,
знай ловят рыб на топком берегу,
и отчужденно смотрят на дорогу
заросшую (я больше не могуч
и уступают, и друг друга к Богу
ревнуют, губы тонкие поджав.
Ржав их крючок. Закат российский ржав.
Рожь тяжела. И перелесок длинный
за их спиной – весь в трепете берез –
малиной искривленною зарос,
полынью, мхом, крапивою, крушиной.



ПЕЛЕВИНУ

На юге дождь, а на востоке
жара. Там ночью сеют хну
и коноплю. Дурак жестокий,
над книжкой славною вздохну,
свет погашу, и до утра не
сумею вспомнить, где и как
играло слово – блик на грани
стакана, ветер в облаках.
Но то, что скрыто под обложкой,
подозревал любой поэт:
есть в снах гармонии немножко,
а смерти, вероятно, нет.
Восходит солнце на востоке,
нирвану чистую трубя.
Я повторяю про себя
ничьи, ничьи, должно быть, строки –
еще мы бросим чушь молоть,
еще напьемся небом чистым,
где дарит музыку Господь
блудницам и кокаинистам.



* * *

Я не любитель собственных творений,
да и чужих, по чести говоря.
Не изумляйся, приземленный гений,
когда нерукотворная заря
окалиной и пламенем играет,
и Фаэтон, среди небесных ям
лавируя, сгорая, озаряет
до смертных мук неведомое нам!

Любовь да страх стучатся в дверь – гони их
на всесожженье, в бронзовый огонь,
в окно, чтоб горло жгла космогония,
агония, межзвездный алкоголь.
Еще неутоленной перстью дышит
перо твое, струится яд и мед
из узких уст – но предок не услышит,
потомок удивленный не поймет.

Как ты, сорвавшись с лестницы отвесной,
он все тебе заведомо простил,
когда повис над колокольной бездной
с зияющими крохами светил.



* * *

Сыт по горло тревогой и злостью,
я старею, смешон и небрит,
и душа, говорящая гостья,
до рассвета мне байки твердит –
обрастая ли шерстью и мясом,
отлетая ли в вечный азот,
слышит влажные ветры триаса,
и от страха подушку грызет –
помнит – ночью, родной и непрочной,
словно утлой любви ремесло,
допотопной раскисшею почвой
земноводное племя ползло –
рыбье сердце на сушу тянулось,
охладелою кровью шурша,
кость ломалась, артерия гнулась –
так она и рождалась, душа,
так, подобно реликтовой крысе,
позабывшей расклад и расчет,
от земли в несравненные выси
брата нашего ныне влечет –
к мириадам взорвавшихся точек,
где вселенская кривда права,
и поэзия – только наводчик
человеческого воровства...



* * *

О чем печаль моего труда,
и радость его о ком?
Когда-то, некогда, никогда –
я слышал под потолком
нелегких крыльев стесненный взмах,
и снился дурному мне
учитель чтения при свечах
и пения при луне,
наставник хлеба, воды, свинца.
Король ли? Скорей валет,
простак без имени и лица,
подросток преклонных лет.
Не зная общего языка,
мы темное пьем вино.
Клубника в этом году сладка,
и рыбы в реке полно.
И я не однажды уже любил,
как сыч, летал по ночам.
Но что-то главное позабыл
и гневное промолчал.
Ответь, профессор, чем наша речь
чревата, чем смерть красна?
Но он умеет лишь свечку жечь,
когда за окном луна,
да рыться в стопках старинных книг,
смеясь и шепча "ага",
пока у реки шелестит тростник
и песня, как стон, долга...



* * *

Это он, повторю, это он, не я,
близорук и пристален был от века,
рьяно тщась в библиотеке бытия,
словно тот аргентинский библиотекарь,
обнаружить истину, из числа
тех, что спят в земле, и рудничной соли,
и любовной влаге. Она была.
И сияла, тая. Не оттого ли
многоженец, князь света, любитель небесных тел,
иногда хитрец, иногда сквалыга,
да и сам сочинитель книг, он всю жизнь хотел
написать совершенно другую книгу, –
где неровная падает ниц волна,
лазуритовый ветер кричит по-русски,
и песок взмывает с живого дна,
где слепые, напуганные моллюски
раскрывают створки, страшась понять,
что там, в мире, роза? озеро? розга? –
и глухой покорностью Богу льстят,
напрягая влажный зачаток мозга.
Вслед за ними, мил-человек, тверди:
уступило чернильному голубое,
лишь пустая раковина в груди
будто гонит блудную кровь прибоя.
...он ветшает медленно, не ропща,
машинально подняв воротник плаща,
под часами ветром промозглым дышит.
Под часами круглыми, под крестом,
достоверно зная: заветный том
не прочтет никто. Да и не напишет.



НА ПОЛЯХ – 2

Век золотой – пастушки, пастухи,
мадонна Литта, "Троица", "Метель"
и "Братья Карамазовы". Конечно,
его и не было, и все-таки мы дети
иных времен, раздробленных, разъятых
и сами мы растеряны, и я –
не исключение. И рад бы сочинить
добротный том понятной, честной прозы
без вывертов, ан руки коротки...

Вот замысел: соединить в одном
романе или повести фрагменты
из жизни, ну, допустим, сто отрывков
из "Коммерсанта-Дейли", из "Устава
мотострелковых войск", из "Комсомолки"
десятилетней давности, из "Русской
эротики", из ругани журнальной, из
"Тибетской книги мертвых", или теле-
программы "Мир науки", где недавно
полнеющая дама средних лет
с улыбкой поясняла, почему
бессмертье невозможно: клетки, дескать,
умеют лишь полсотни раз делиться,
а дальше – умирают.

Эта книга
не худо б отразила fin du siecle,
с его записками по электронной почте,
междугородными звонками, и молчаньем
по телефону, яростным закатом
над молчаливою Невой, безумным нищим
с потертой кепочкой, с расстроенной гармонью
в подземном переходе.

Иногда
мне кажется, что я – зажился, что ли,
на белом свете.

А все-таки Набоков оценил бы
идею эту, и не он один.
Я тоже полагаю жизнь изнанкой
великолепного ковра, который
двуногому без перьев в этом мире
увидеть не дано,
а может, не дано и после смерти.
Но вдруг и вправду вся ее тщета,
(немытая посуда, рюмка водки
на шатком столике – винты бы подкрутить,
да руки не доходят – и сирень
засохшая в пластмассовой бутылке)
каким-то дивным промыслом единым
охвачена?



* * *

...погоди. Зачем ты себя калечишь,
не к иллюминатору самолета
прижимаясь, а к воздуху, бисер мечешь
перед черт-те кем. Если в жизни что-то
и существенно, то совсем не то, что
от рожденья выдано, а иное,
плач ночной, сигнал электронной почты,
безотчетный, слабый, как все земное.
Где то волк завыл, где-то лев прославил
дольний мир, захлебнувшийся в аквавите,
где-то рыжий лодочник цепь ослабил,
отвязал, шестом оттолкнулся, вытер
лоб платком. И веслом ударяя грубым
воду мертвую – ту, что не стоит трогать, –
ускользает вдаль, и идет на убыль,
нелюбимый раб, – за вином, должно быть –
ни беды не зная, ни приговора.
Легкий прах сливается с тяжким взмахом,
и в котел притихшая Терпсихора
добавляет перец, корицу, сахар.
Исчезает лодка за поворотом.
Зелье пробует муза, вдыхая жирный
дым костра, не зная еще, чего там
не хватает – ладана или смирны.



* * *

Еще поют хвалу Аллаху
надкрылья, когти и клыки,
и велики глаза у страха,
что Божьи звезды, велики,

а жизнь горит вокруг да около,
вся – как снесенный дом родной,
где карта неба в блюдце мокла
картинкою переводной –

ну, полно в снах блуждать кромешных,
скрипя зубами. Приоткрой
свои ресницы, глупый грешник,
смотри, как позднею порой

воздухоплаватель летает
(неважно, как его зовут),
пока небесные витают
весы, и лебеди плывут

в сухом огне безлунной ночи,
и под военный крик ворон
стрелу самшитовую точит
великолепный Орион...

 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024