Главная
 
Библиотека поэзии СнегирёваСуббота, 20.04.2024, 19:04



Приветствую Вас Гость | RSS
Главная
Авторы

 

Глеб Горбовский

 

     Косые сучья

       Стихи 1966г


* * *

Не хочется нынче ни песен,
ни умных речей принимать,
а хочется встать под навесом
и стебли у ливня ломать.
Чтоб ветром в лицо заносило
огромные капли воды.
Чтоб ливнем тревогу гасило,
чтоб рядом -- промокшая ты.
И чтобы молчанье, молчанье...
Воды клокотанье и мчанье.
А мы чтобы -- вовсе ни звука!
Иначе разлука... Разлука.1966




ИЗ ЦИКЛА «ВОЛЬНЫЕ СОНЕТЫ»

1

Какая радость, что меня
опять услали в эти дали.
Мои костры хотят огня.
Леса -- таинственнее стали.
Кружись метелью, голова,
покройтесь иглами, ручищи!
Мои смолистые слова
да будут яростней и чище!
Вспотею -- лягу на ледник.
Замерзну -- выстрою палаты.
Я не родился, я -- возник,
как возникают снегопады,
пожары, ветры и грома...
С железной примесью ума.

2

Если я отсюда не вернусь
(между нами, только -- между нами),
ты смени отчаянье на грусть...
А когда печаль заменишь -- снами,
я хочу являться молодым,
сильным, бородатым и поющим,
с незнакомым голосом густым,
на далеком севере живущим.
Словно я в реке и не тонул,
не летел, распластанный в ущелье.
Просто я прилег и отдохнул,
как бывало некогда с похмелья.
Вот я встал... В переплетенье льдин,
в северном сиянии... Один.

3

Прощай, товарищ по берлоге,
словно стеклянный месяц май.
Трещат ледовые дороги,
звенит погода, как трамвай.
Скотина милая, олени
неутомимо держат путь.
У просыпающейся Лены,
позеленев, набухла грудь.
И остается сесть на камень
и ликовать... И пустяки,
что время тонкими ногами
уходит с нами вдоль реки,
сквозь пряди первого тумана,
как Лена, в бездну океана.

4

Заводная метель.
Полустанок.
Два огня -- на незримом столбе.
Прикасаюсь устало стаканом
к замусоленной ветром губе.
Пахнет стрелочник свежею стружкой,
как телега, скрипит его речь.
И пыхтит, сотрясаю избушку,
богатырская русская печь.
А наутро
взъерошенной птицей
улетал я в иные края.
Ты не будешь мне, стрелочник,
сниться,
мне приснится -- дорога моя.
Оттого-то и манит дорога,
что она -- заменяет мне бога.

5

Ковыряюсь пальцами в горе,
собираю камушки в мешочек...
Дорогая ткань на сентябре
нашим парням головы морочит.
Парни все повыгорели сплошь,
белогривы парни, желтоносы.
А один особенно хорош --
задает наивные вопросы:
почему я песен не пою,
почему я писем не читаю?
Я стою у жизни на краю,
на скале, как будто улетаю.
И ни слова пареньку, ни звука.
Кто же в душу ломится без стука?

6

Я вижу Пушкина в постели.
Он умирает. Он один.
А там, на улице, в метели
с коня слезает господин.
Он смотрит в пушкинские окна
с печалью медною в глазах...
Уходишь, Пушкин? Или -- прогнан?
И меркнет иней на усах
у господина в треуголке.
Он вновь садится на коня...
И умер Пушкин. И на полке
оставил сердце для меня.
А у Петра, с тех пор и вечно,
во взгляде нечто человечье.


7. Памяти Хемингуэя

Была у Эрнеста яхта,
на ней он догонял ветры.
Сам заступал на вахту,
сам обнимал планету.
Рыбу ловил и зверя,
море любил и сушу.
только земле и верил,
только ее и слушал.
Плечистый был, не плешивый,
мудрый, еще не старый.
Был он седой вершиной
спящей Килиманджаро.
Копошился внизу народ.
И все-таки... Из ружья в рот.

8

Последний раз заезжий пианист
в древесном клубе треплет пианино.
Сегодня Лист лавиной сверху вниз
на наши души падал, как на спины.
Трещал мороз у входы в этот клуб,
стонали крепко сбитые скамейки.
И, как труба, огромный лесоруб
дымил, раздвинув створы телогрейки.
А пианист, вертляв и волосат,
летел и плавал лебедем прелестным.
Хочу домой... В морозный Летний сад,
где старики, которым все известно...
Стою, обняв колонное бревно,
смотрю, как в бездну, в мерзлое окно.

9

Продлите мне командировку
из ничего -- на этот свет.
Я встретил божию коровку.
Я натолкнулся на рассвет.
Потом открыл на ветке птицу.
Извлек наружу молоко...
А разум все еще стремится
куда-то дальше, далеко,
уже туда -- к вершине -- к людям...
Повремените час, другой,
я знаю, там людей не будет,
там отрезвляющий покой.
Ну вот и все... Теперь мне ясно:
Земля -- воистину прекрасна!

10

А когда я устану ходит по земле,
разведу я в пути костерок.
На бревне или пне, как на званом столе,
разложу я священную пищу дорог.
В самом центре --сухарик, подарок полей,
белый камушек сахара -- ближе к душе.
А у самой души, чтобы стала теплей,
долгожданный чаек закипает уже.
А затем, накормив занятых комаров,
запалю я цигарку зловредной махры.
А потом, если я богатырски здоров,
я очнусь через день от палящей жары.
На горе под рубаху скользнет ветерок...
Продолжается путь. Продлевается срок.

11

Хороших песен очень мало.
Они, как правило, грустят...
Душа, похоже, задремала,
вот-вот и звезды заблестят.
Вершины гор почти незримы.
Ночной театр. Тишина.
Вот вышла песня о любимой
и засветилась, как луна.
Потом, когда исчезли горы,
явилась песня о войне:
песком несчитанное горе
там у нее лежит на дне.
И кто-то с песенкой веселой
вдруг застеснялся, точно голый.

12

Только проекты.
И только воздушные замки.
Каждой весной
зарастает надеждою сад.
Разве пристойно поэту
сонетами шамкать
в ржавые, злые свои
шестьдесят?
Надо сейчас!
До звонка, до отъезда
выпить все соки,
все мысли земли.
Только красивым и сильным
в поэзии место.
Только горячие грели холодных
и жгли!
Режу, калечу себя,
истязаю
и уступаю другим...
Исчезаю.

1966


ИЗ ЦИКЛА «КОСЫЕ СУЧЬЯ»

1

И ты дремучий, и я -- дремучий.
Ты так разумен, я так смышлен.
Мы жмем друг другу косые сучья,
мы так довольна -- душа и клен...
По нашим жилам гуляют соки,
шагает солнце и бродит соль.
По водостокам нашим потоки
лучей и боли стекают вдоль.
Вдоль до Земли, к центру Земли...
Головы наши в звездной пыли.

2

Мир появленья плоти из-под снега,
рывка растенья в сторону небес...
Благословенна русская телега,
ее скрипенье, вторгшееся в лес.
И вновь мужик бушует кнутовищем,
а сивый мерин ухом не ведет.
И снова птица праздничная свищет,
и снова солнце праздненство блюдет!
А города, далекие от леса,
особняком каменья сочленя,
не возбуждают больше интереса
ни у моей души, ни у меня.
Наверно, я задуман был иначе:
лохматым кедром, серым валуном, --
не человеком...
Вот стою и плачу.
И никакого смысла в остальном.

3

Местопребывание -- Земля.
Времяпровождение -- Эпоха.
Поиграю в реки и поля
до поры, пока не станет плохо.
Заночую будущей весной
на уютном кладбище России.
И склонится ветка надо мной,
как-то вдруг по-женски обессилев.
А потом я встану, но не я,
и опять возрадуюсь погоде,
и моя веселость, не моя,
растворится музыкой в природе.

1966


МОЕ СЛОВО

На песке нацарапаю слово,
а волна его мутная слижет.
Напишу его палкою снова.
Это слово мое не из книжек,
это слово мое не из букв,
не имеет оно ни окраски,
никаких означающих звуков.
Это новое слово — из пляски,
из движений морского прибоя,
из вибраций пишущей палки,
из конвульсий разлуки с тобою.
Это слово не знают гадалки,
это слово не сыщет ученый,
и ребенок его на заучит,
не придумает даже Крученых,
потому что оно их — не мучит.

1966


* * *

Навеселе, на дивном веселе
я находился в ночь под понедельник.
Заговорили звери на земле,
запели травы, камни загалдели...
А человек — обугленный пенек —
торчал трагично и не без сознанья,
как фантастично был он одинок,
заглядывая в сердце мирозданья...
Навеселе, на дивном веселе
я спал и плакал, жалуясь земле.

1966


* * *

В ночном лесу тропа на ощупь.
Весь в паутине и поту,
иду,
хотя свалиться проще,
я засыпаю на ходу.
Я знаю, там (уже недолго)
зажжется город меж ветвей
и вздрогнет бакенами Волга
за поворотом, чуть левей.
На пристань флаг надет, а пристань
как будто дышит:
вверх и вниз...
И небо спящее ребристо
от облаков, подперших ввысь.
Я встречу утро как бродяга,
и радость встречи так сладка!
И солнце старенькому флагу
протянет луч издалека.

1966


* * *

В эти светлые часы,
в это утро синих песен
чей-то голос был чудесен
вслед полету стрекозы.
Кто там служит красоте?
Кто, купаясь,
возникает?
Это женщина нагая --
белый лотос на воде...
Мы уходим из борьбы,
сердце вздрогнет и потухнет.
Все же радуга не рухнет,
что над кровлею избы.
Обнимаю нежно день, --
ты опять ко мне явился!
Я росой твоей умылся,
лег в березовую тень.
Вижу ивушку-печаль,
эту девушку речную
ночью к ветру я ревную,
ветру ивушку не жаль...
В эти светлые часы
я и сам —
намного лучше,
словно я веселый лучик,
простреливший плоть росы.

1966


ГОРОДУ ПОРХОВУ

Со стены старинной крепости
я гляжу на городок.
На окраине окрестности
паровоз дает гудок.
Вижу в сливе и смородине
потонувшие дома...
Сколько раз еще от Родины
я останусь без ума.
Сколько раз она рассеет мне
ветром благостным тоску...
Сколько дней проротозеено
самых светлых на веку.

1966


* * *

Здравствуй, бабушка-старушка,
голова твоя в снегу.
Ты уже почти игрушка,
это я тебе не лгу.
Точно камушек на камне,
ты сидишь на валуне.
Отгадать тебя — куда мне,
осознать тебя — не мне.
Ноги воткнуты, как палки,
в землю-матушку черну.
Мне тебя совсем не жалко,
грустно-тихую, одну.
Мне еще валиться с неба,
попадать под поезда,
а тебе — кусочек хлеба,
и отпрянула беда.
Помашу тебе рукою,
серый камушек в пыли...
Вот ведь чудо-то какое
вырастает из земли.

1966


ИЗ ПОЭМЫ «ЦИРКАЧКА»

Линяет свет. Под черный купол
бросает музыка крыло.
Скользит процессия из кукол,
холодным строится углом.
Их ноги в белом трикотаже,
их гуттаперчевы тела.
Их клоун так обезображен,
так вопиет его скула
и нос картофельный... А ноги
в таких несчастных башмаках,
что вдруг задумалось в тревоге
дитя на маминых руках.
...Я знаю: там, на лобном месте,
воткнувшись циркулем в манеж,
опять торчать моей невесте
бескрылых ангелов промеж.
Она опять взойдет под купол --
звезда веселья! -- и опять
я позову ее оттуда
в надежде, гибкую, обнять...
Здесь будут тучные медведи
на мотоциклах гнуть вираж,
затем затеет лгать и бредить
какой-то фокусник не наш.
Поднимет тяжести большие,
как бы с души, добряк силач.
И мамы вдруг, и малыши их
сольют в платочки смех и плач.
А в час, когда довольный зритель
свой проверяет гардероб,
мы маханем в свою обитель,
я поцелую теплый лоб,
и ты уснешь, моя пружинка,
расслабив мускулы во сне...
И ночь, окрашенная жидко,
яйцо луны снесет в окне.

А в поле одуванчики
маячат,
как болванчики.

Ай, летние гастроли, --
мартышки на ветвях
и на руках по полю
и всей душою -- взмах!
Струись зеленой змейкой,
любимая, в траве.
Выпрыгивай уклейкой
из омута на свет.
Цепляйся теплой ночью
за звезды на весу.
И складывай в кулечек
по капельке росу.
Цвети, моя циркачка,
рей, одуванчик мой!
Ведь после, не иначе,
придет пора -- домой,
придет пора -- под купол,
где словно снят покров,
когда тебя нащупал
брандспойт прожекторов,
когда, расправив перья,
летишь навстречу ртам...
А после выйдут звери
и сядут по местам.

А в поле пьют ромашки
из неба,
как из чашки.

И снова ты превыше многих,
на высоте, наедине.
Там, ниже, -- смертные и боги.
Там на коленях мулине
у сверхстоической старушки,
и мальчик роется в носу.
Его папаша давит сушки,
мамаша чистит колбасу.
А ты, чужая им, летаешь...
Остановись! Ты посмотри:
старушка, может быть, святая,
отец, быть может, до зари
чинил по свету фонари.
Наверно, мать не знает ночи
за то, что знает ее -- сын.
Их притаившиеся очи
не в ювелирный магазин,
а прямо в небо -- звездной пылью!
Ты посмотри, ты ощути,
какой тревожной веет былью
от их сидячего пути.
...Ты продолжаешь по канату
на ощупь, тапочкой скользя...
Как ослепительна одна ты,
как этим высказана вся!
Неверный шаг -- и ты обманешь,
другой неверный -- и уже
ты будешь плавать, как в тумане,
в своей простуженной душе.
Неверный шаг! Канат натянут.
И ты -- струна моя -- звени!
Пятою, нежными ногтями
держи себя, не оброни.
И улыбайся. Ты же в цирке.
Никто не должен знать про то,
какие жалобные циклы
в тебе свершаются при том.
И даже ручкой, нервной ручкой,
небесной ручкой помаши.
Старушке станет много лучше
в ее туманностях души.
...Какие видишь горизонты,
оттуда, белочка моя?
Не все ли вымерли бизоны?
Не все ли выцвели края?
А как там в Рио-де-Жанейро?
Все так же -- белые штаны?
Чем забавляется Венера
среде небесной тишины?
А может, видишь деревеньку,
где ты цвела, где ты ждала
неулыбавшегося Сеньку
из древнерусского села?
Наверняка ты видишь лучше,
чем я в двенадцатом ряду...
Мой улыбающийся лучик,
тебя я так на землю жду!

А за кулисами обедня.
Висит сосульками слюна.
И у кормящего передник
набит морковкою слона.
Идешь ты улицей звериной
вдоль одноклеточных квартир.
Макака лущит мандарины,
взирает весело на мир.
Тигрица челюстью железной
стучит по конскому бедру.
И попугайчики любезно
несут какую-то муру.
А укротитель, укротитель
так и витает, как спаситель.

Что ты ночью плакала,
что тебе приснилось?
Может быть, с макакою
ты во сне сцепилась?
Может быть, обидели
львы тебя, разбойники?
Ты в своей обители
спи, душа, спокойно.
Пусть тебе приснятся
ласковые клоуны.
Пусть они толпятся
с грустными поклонами.
Пусть тяжелоатлеты
носят тебя -- зернышко.
Спит, мои атомы
с-о-л-н-ы-ш-к-а...

Заболела моя циркачка,
не взойти ей под небосвод.
Укротитель по ней заплачет,
газированных выпьет вод.
Ночью лопнет канат в разлуке
с дорогими ножками вдруг...
И макака от серой скуки
оборвет карманы у брюк.

Ковыляйте ко мне, медведи,
поспешайте сюда, слоны!
Очень много на этом свете
есть воинственной тишины.
Вы трубите, слоны, трубите!
Тишину вокруг разбомбите!

Вот опять идет враскачку
по канату вдоль судьбы
моя вечная циркачка.
Ставит легкие стопы.
А вокруг зверье клубится,
сальто делает старик,
на плече макаки птица
издает счастливый крик..
Разве можно в этом мире
одному, отдельно, врозь?
...И все шире, шире, шире,
шире купол и -- насквозь!

1966


ОБЫВАТЕЛЬ

Двор — колодезный сруб,
каждый кашель — как взрыв.
На лепешечки рук
часть лица положив,
вековал он в окне,
истязал прохожан,
как нетающий снег,
как едучая ржа.
Засыпаю — торчит,
высыпаюсь — торчит,
заклинаю —торчит,
умираю — торчит!
Не грызет его рак,
паралич не бомбит.
Он маячит, как флаг,
он устойчив, как быт.
Занавешу окно,
замурую окно,
но ему все равно,
но ему все равно!
Он сидит — монолит,
он молчит — монолит...
Кто ему, окаянному,
жить не велит!

1966


* * *

Переулки Перми — деревяшки.
Как старушки глухие — дома...
Я кого-то ищу по бумажке,
а найти не хватает ума.
На столбе беспризорный фонарик
огоньком папиросным в ночи.
Кто-то молча на сонной гитаре
запоздалую песню бренчит.
Впереди замаячили купно
этажи, ослепительный свет...
И, кого я ищу неотступно,
все равно в этом городе нет.

1966


* * *

Разворошить, как муравейник,
весь мир загадок и задач...
Который камень откровенней?
Когда казнит себе палач?
Кому любимая дороже,
себе ли, мужу или мне?
А крокодилы ходят лежа,
поди узнай — по чьей вине?
Когда возникло все живое
и неживое? Почему?
И почему родится двойня,
а я и ты — по одному?
Кто муравьям таскает тяжесть,
не пожелав владыкой стать?
Разворошить. Разбудоражить!
Сесть на пенек и — наблюдать.

1966


* * *

Разорву воротник. Приспособлю под голову кочку.
В рот налью ледовитой небесной воды.
Я сегодня устал.
Я едва дотащился до ночи.
Капли пота, как птицы, в колючих кустах бороды.
Я пишу эту песню широким размером сказаний.
Это зрелый размер.
Это говор дремучих лесов.
Я на солнце смотрю раскаленными, злыми глазами,
а затем закрываю глаза на железный засов.
И лежу. Тишина.
Только кровь куролесит...
Зверь обходит меня. Облетает меня
воронье.
Я серьезен. Я камень.
Я все перетрогал и взвесил.
И всего тяжелее -- раздетое сердце мое.

1966


РОДНОЙ ЧУЛАН

У меня в чулане — прохлада,
у меня в чулане — посуда.
Мне кусок чудесного сада
постоянно виден оттуда.
У меня в чулане журналы
разных дат и разного нюха.
У меня в чулане жужжала
постоянно — синяя муха.
Что за ночи в моем чулане,
что за дивные сны и мысли!
Не топчан у меня, а планер:
стоит лечь на него, и — в выси!
У меня в чулане работа,
у меня в чулане свобода!
Без тяжелой помощи зелья
у меня в чулане — веселье.

1966


СТАРАЯ ДЕВА

Она готовила обеды
себе, стирала -- для себя.
Она одна сносила беды,
под всеми ветрами скрипя.
В ее тоскливое оконце
едва просачивался свет, --
так мало требовали солнца
ее слепые сорок лет.
...И вечерами гасла рано
ее лампешка в сорок ватт.
И мне всегда казалось странным,
казалось, кто-то виноват,
что вот на женщине прическа
не каждый день соблюдена,
что в рот воткнулась папироска,
что гаснет свет ее окна,
что я бы сам такое горе
не полюбил, не приласкал...
Ах, это море -- жизни море,
и эти щепки возле скал.

1966


* * *

Ты не сердись. Ты посмотри в окно.
Уже темно. Соседи окна гасят.
И дно двора как океана дно...
И мы на пароходе в первом классе.
Мы вновь плывем в иные города.
Ложись и думай... О движенье в звездам.
Ты у меня не плачешь никогда,
а ты -- поплачь. Порою слезы -- воздух.
Возьми цветок. Я целовал его.
Он, дурачок, завянет на рассвете.
Во мне сегодня тихо оттого,
что я увидел, как печальны дети.
Но ты, ребенок мой, не унывай!
Плывем -- и все. И никакой печали.
Держись меня. Обнимемся давай.
Чтоб волны жизни нас не укачали.

1966


* * *

Уходят праздные друзья,
и начинается мой праздник.
Я, как степенная семья,
разогреваю чай на газе.
Я, как примерный семьянин,
ложусь на островок дивана...
Как хорошо, что я один,
что чай желтеет из стакана,
что я опять увижу сны,
и в этих снах такая радость,
что ни любовниц, ни жены,
ни даже счастия не надо.

1966


* * *

Ходит умница по городу,
носит серые глаза,
ходит легкая и гордая,
словно горная коза...
Может, я служу в милиции,
может, я в пивном ларьке
разбавляю кровь водицею
в незнакомом мужике.
Может, я играю в дудочку
в джазе, в садике, в траве.
Может, я ловлю на удочку
рыбку глупую в Неве.
Может, я иду по улице
пьяный, боком по стене...
Хорошо, что ходит умница
и не знает обо мне.

1966


* * *

Я пойду далеко за дома,
за деревню, за голое поле.
Мое тело догонит зима
и снежинкою первой уколет.
Заскрипит на морозе сосна,
под ногами рассыплется лужа.
Станет нежною сказкой весна,
станет былью жестокая стужа.
Буду я поспешать, поспешать.
Будут гулко стучать мои ноги.
А в затылок мне будет дышать
леденящая правда дороги.

1966


* * *

Я тихий карлик из дупла,
лесовичок ночной.
Я никому не сделал зла,
но недовольны мной.

Я пью росу, грызу орех,
зеваю на луну.
И все же очень страшный грех
вменяют мне в вину.

Порой пою, и голос мой
не громче пенья трав.
Но часто мне грозит иной,
кричит, что я не прав!

Скрываюсь я в своем дупле,
и, в чем моя вина,
никто не знает на земле,
ни бог, ни сатана.

1966
 

Произведения

Статьи

друзья сайта

разное

статистика

Поиск


Snegirev Corp © 2024